К книге
Копия ВерыГлава 11
23%
11

Глава 11

Девушка с кленовой веткой

Тем временем Веня Чумаков приносил в свою мастерскую все больше художественных альбомов. Он доставал их, как всегда, по блату, сдав макулатуру (Веня выписывал «Правду» и «Известия») или подмазав директора книжного магазина. Павлик, затаив дыхание, рассматривал репродукции Рембрандта, Рафаэля, Шишкина, Коровина. Издания, порой иностранные, божественно пахли типографской краской и были невероятно гладкие на ощупь. Водя пальцами по глянцевым страницам, Павлик представлял шероховатость мазков, застывших то волнами от широкого флейца, то штилем от тонкой кисти. Любимым среди альбомов стало шикарное издание с картинами Васнецова. Поскольку контакт с художником был уже «налажен», Павлик особенно чувствовал изгиб каждой линии, бросок каждого штриха на его былинных полотнах. Помимо «Царевича на сером волке», «Богатырей» и «Витязя на распутье», Павлик бесконечно влюбился в один малоизвестный портрет. «Девушка с кленовой веткой. 1896 год. Абрамцево» – значилось внизу репродукции. Стеснительная, далеко не эффектная, не вот чтобы красивая, на него смотрела ВЕРА. В прямом и переносном смысле. Прообразом девушки была двадцатилетняя Вера Мамонтова, старшая дочь мецената Саввы Мамонтова. Та самая, что стала известна всему миру, позируя Валентину Серову на картине «Девочка с персиками». Но Вера с персиками – еще юная, непоседливая – больше напоминала Павлику детей из двора. А вот Вера с кленовой веткой, подросшая, набившая, возможно, шишек, была схожа с Люсей, мудрой, сдержанной, в белом ситцевом платье, с длинными голыми руками. Люся, кстати, быстро пропала с Поварской. Оказывается, она откуда-то из донских степей, недолго гостила у столичной бабушки. Павлику не хватало Люси, и он направил всю свою благодарность на абрамцевскую девушку с портрета. Он попросил Веню Чумакова рассказать о Вере Мамонтовой все, что тому известно. Но Веня, кроме общих фраз, ничего не знал, поэтому притащил в мастерскую стопку искусствоведческих журналов со статьями на заданную тему. Мелкий шрифт и скучный язык были непонятны Павлику. Он умолял маму читать ему на ночь и тут же давать разъяснения. Мама, почерпнувшая сама для себя нечто новое (монотонные будни на фабрике и бесконечная кухонная стряпня на двоих мужчин отрезала от нее остальной мир), вовлеклась в чтение, погрузилась в атмосферу Абрамцевской усадьбы и даже предложила игру в членов семьи Мамонтовых. Павлик выбрал роль Верушки – так ласково называли его любимицу с портрета и четвертого ребенка Саввы (Сергей, Андрей, Всеволод, Вера, Александра – детей величали по буквам отцовского имени), мама была то самим главой семейства, то его женой Елизаветой Григорьевной, деятельной особой, всецело посвятившей себя воспитанию чад. Каждый вечер, лежа в кровати (Павлик уже снимал на ночь корсет), Мустакасы-Мамонтовы принимали в усадьбе гостей – театралов, художников. Все трудились: Врубель в гончарной мастерской по проекту Саввы ваял майоликовые камины, Поленов и Васнецов создавали чертежи церкви Спаса Нерукотворного. Вера сама писала сценарии и ставила домашние спектакли, вместе с матерью шила одежду для девочек из бедных семей, училась ткать пояски и резать по дереву в Хотьковом монастыре, вместе с братьями ловила неводом рыбу. Павлик забыл о Москве, о дворе, об обидной кличке, о своем увечье. Он мысленно или в состоянии транса собирал с Верой «домашний музей» из крестьянских предметов быта – деревянные ложки, глиняные кувшины, пяльцы. Ездил с ее сестрами и братьями в Ростов и Ярославль, рассматривал Кремль и церковь Иоанна Богослова, копировал во всех подробностях рамку из алтаря, которую просил срисовать Василий Поленов для своих эскизов.

– А что они делали еще? – каждый вечер пытал маму Павлик. – Ну прочитай, прочитай.

– Путешествовали по Италии, лечились.

– Лечились? – изумлялся Павлик. – От чего?

– Ну второй сын Мамонтовых, Андрюша, страдал тяжелым заболеванием почек. И его возили в Италию «на починку», как говорил Савва Иванович.

– Правда? – восхищался Павлик. – Значит, болею не только я?

– Ну что ты, столько мучеников на Земле! – грустно усмехалась мама. – Андрей тоже был художником, мечтал стать архитектором, но умер в 22 года от отека легких.

– Двадцать два минус восемь будет четырнадцать, – бормотал Павлик, загибая пальцы. – Значит, мне еще осталось жить четырнадцать лет, – заключал он.

– Не говори ерунды! – вскипала мама. – У вас совсем разные судьбы!

– А во сколько умерла Вера? – спрашивал Павлик.

– Ей было всего тридцать два года. От пневмонии.

– Ого! Тридцать два! Такая старая! Старше тебя, мам! – Павлик выдыхал и успокаивался. – Мне еще долго жить. Я умру, как Верушка, в тридцать два.

Вера трепала его волосы своими худыми пальчиками и грустно вздыхала. От осеннего ветра, залетевшего с Поварской, качалась занавеска из серого тюля. Из кухни тянуло супом с куриными фрикадельками, который она наварила в десятилитровой кастрюле Павлику с Веней – на всю неделю.

– Давай лучше с Верушкой откроем приют для маленьких детей, – она попыталась отвлечь сына.

– Давай! А как? Где? – загорался Павлик.

– Например, в деревне Мутовки, что по соседству от усадьбы Абрамцево. Между прочим, занимаясь благотворительностью, Вера и познакомилась со своим будущим мужем – Александром Самариным. Они сразу полюбили друг друга. Но отец Александра – московский дворянин – не одобрил брак с дочерью «эпатажного» купца, водившего дружбу со всякими актерами и художниками. Влюбленным пришлось ждать несколько лет, пока отец не умер, чтобы пожениться.

– Так ему и надо, – сжал кулаки Павлик. – Он, видимо, вырос в нашем дворе, бессердечный.

– А вот, кстати, венчались Верушка и Александр тут недалеко, в церкви Бориса и Глеба на Поварской – семейной церкви Самариных.

– Мама, нам срочно нужно туда пойти! Срочно нужно съездить в Абрамцево! Умоляю!

– Ну что ты, лапушка! Церковь снесли в тридцать шестом году. Сейчас на ее месте музыкальный институт имени Гнесиных!

– А усадьбу Абрамцево тоже снесли? – ужаснулся Павлик.

– Нет, стоит нетронутая.

– И Верушка с кленовой веткой там висит?

– Наверное, любимка, не знаю. Спроси дядю Веню. Он на все даст ответ…

Дядя Веня пообещал, что свозит Павлика в Абрамцево. Но с условием – парень должен уже вставать с коляски. Павлик прикинул по своим «спортивным» достижениям, что это случится лет через пять-десять, выдохнул и втихаря, одновременно с Вениными шарами, пирамидами и параллелепипедами, играми света и тени, начал копировать портрет Веры Мамонтовой.

Забегая вперед, проговоримся: за годы «колясочного заточения» Павлик сделал десятки копий этой картины. Углем, акварелью, маслом, карандашом. Мастихином, кистью, пальцем, шариковой ручкой. Он так любил васнецовскую Веру, что воплотил ее на вырванном тетрадном листе в клетку, на стене Вениной мастерской, на своем портфеле (к старшим классам он все-таки учился в интернате), на фанере выжигательным аппаратом, и – ближе к двадцатилетию – на раскачанном бицепсе правой руки – цветной татуировкой, эскиз которой выполнил, конечно, сам. О Вере он знал все. Как дружище его, Виктор Михалыч Васнецов, поставил девушку возле зеленой изгороди и, недолго мучая, за несколько дней создал портрет. Причем правдой в нем было только ее лицо и гладкие длинные руки. Все остальное – «зеленку» на заднем фоне в виде лаврового листа (отродясь не рос лавр в Абрамцево) и ветвь, названную кленовой, а по факту виноградную, вьющуюся, художник выдумал сам. Дабы подчеркнуть ее невинность. Ее отстраненность. Ее чистоту. Ее античность – словно мраморная статуя в саду. Платье с пояском выше талии. Василек рядом с ромашкой в пучке волос, нужные не столько для красоты, сколько для отделения фона от прически. Так, сорвал цветочки под ботинком и воткнул в волосы.

– Дядь Вень, как думаешь, чем он выделил синий цветок?

– Васнецов-то? Да кобальтом или ультрамарином, – мельком смотрел Чумаков на репродукцию, отвлекаясь от своего пейзажа. – Он, кстати, французские краски любил, знаешь? «Лефран и Буржуа»[8].

– А сейчас их можно достать? – спросил Павлик.

– Ну сейчас сложновато. Железный занавес, знаешь, французы от нас далеко. Но наступит такое время, верь моим словам, когда в любую страну человек сможет поехать, как только захочет. Вот тогда сгоняем к буржуям и закупимся у них. Хорошие краски! Матисс, Пикассо, Сезанн, Гоген ими рисовали. Поди, не дураки. У меня, кстати, с отцом твоим был один набор напополам. Да только пару пигментов осталось – охра и умбра, кажется. Посмотри, на дне коробки где-то валяются. Маленькие такие тюбики.

Павлик подкатил коляску к большой коробке из-под кинескопного телевизора и нырнул туда обеими руками. В картонном нутре чего только не было, «шара-бара», как любил говорить Веня. Перепачкавшись рассыпанной гуашью, обрезавшись старым мастихином, обчихавшись от какой-то серо-серебристой пыли, Павлик выудил-таки вожделенные алюминиевые тюбики с железными крышками-восьмигранниками на резьбе. Краска из них была выдавлена почти полностью, из-за чего хвосты тюбиков напоминали перекрученную ленту.

– Эти, дядь Вень?

– Да вроде.

– Вень, а что за холсты ты припер вчера? – Павлик наткнулся на пыльный, покрытый паутиной полотняный рулон.

– Да отец моего приятеля умер. Старик из Союза художников. Мастерскую его разбирали на Воздвиженке. А он, знаешь, потомственный живописец, еще прапрадеду эта мастерская принадлежала. – Веня отошел на два шага от своего этюда и, прищурив глаз, оценил работу. – Так вот, род прервался. Сын его спился, а дочь распродает остатки. Я и взял холсты. Конец девятнадцатого века, прикинь, а может, даже середина. Царские, добротно загрунтованные холсты. За копейки отдала. Ниче в этом не шарит.

– Дядь Вень, – задохнулся от чувств Павлик, – так, может, и Васнецов свою Веру на таком холсте писал?

– А че ж нет. На таком и писал. Они с Репиным бошки себе не ломали. Покупали заводские грунтованные и работали.

– Можно я отрежу один? – взмолился Павлик. – Веру на него скопирую…

– Да надоел ты с этой Верой, – засмеялся Чумаков. – На лбу себе ее нарисуй, чтобы шрам прикрыть. Бери, конечно! Гениям все позволено…

На следующий день, пока Веня бегал по делам, Павлик хозяйничал у него в мастерской. Отделил кусок холста сантиметров сорок с гаком в ширину и около шестидесяти в длину, очистил широкой мягкой кистью пыль, смахнул паутину. Залез в дальний угол, где штабелями к стене были привалены картины – свои, чужие, непонятно чьи. Достал один безымянный пейзаж (Веня говорил, ему лет как сто пятьдесят точно есть) и, аккуратно щипчиками вынимая ржавые гвозди, освободил его от подрамника. Затем на подоконнике, который Чумаков использовал для столярных работ, молоточком вернул гвоздям исходную форму, отбив себе пару пальцев. И наконец натянул новый антикварный холст на тот же каркас, прибивая его теми же гвоздями в те же дырки. Провозился целый день. К закату Веня нашел Павлика за своим мольбертом лессировочно наносящим на холст слой полужидкой французской умбры из раздавленного тюбика «Лефран и Буржуа».

– И для чего же это мы делаем имприматуру на старинном полотне и ворованном подрамнике? – поддел его Веня, трепля по кудрявой голове.

– Для будущей Веры, – ответил Павлик, гордо выпятив нижнюю губу. – Дядь Вень, прости, я расчекрыжил твой старинный пейзаж. Но я натяну его на новый подрамник. А этот мне оказался нужнее…

– А не пытаемся ли мы сделать копию, чтобы за баснословные бабки продать его на «Кристис» или «Сотбис»? – засмеялся Чумаков.

Павлик не понял ни одного слова. Он не знал, что такое «Кристис» или «Сотбис». Он не был знаком с некими «баснословными бабками». Он свою-то родную бабку из-под Ленинграда видел всего один раз в жизни, когда она с солеными огурцами приезжала на Новый год. Однако именно эту Венину фразу ему пришлось вспомнить сорок лет спустя. И убедиться, что предсказания Чумакова сбываются.

Предыдущая главаГлава 11 из 47Следующая глава