К книге
Копия ВерыГлава 10
21%
10

Глава 10

Казнь

Изгнание из мастерской стало для Павлика настоящей трагедией. Он не мыслил себя вне холстов, палитр, рам, мастихинов, вне удушливого запаха краски и хвойно-скипидарного терпентина[7]. Он не умел находиться дома. Хотя мама показала, как включать газовую плиту и разогреть обед, приспособила несколько сменных уток-мочеприемников, дала много книжек и даже детскую раскраску с карандашами. Павлик рыдал дни напролет. Он не притрагивался к еде, забывал ходить в туалет, раскраску порвал на мелкие кусочки. Он ненавидел себя. Ненавидел за то, что все испортил. Что закричал не вовремя, как оглашенный. Зачем закричал? Что такого произошло? Ну взрослые играли в какие-то игры. Люди вообще играют в игры. Дети во дворе играют в игры. Весьма жестокие, как успел он ощутить на себе, пока ждал с мамой такси. Его кусали, щипали, могли даже пнуть. Он просто вне людей, он не знает их правил, их принципов. И мама ему досталась какая-то не людская, нежная, трепетная. Поэтому отец ее оставил.

Павлику страшно не хватало отца. Его мужского слова, его интонаций, твердой, щетинистой атмосферы, которую можно было попробовать пальцами на ощупь. Ему не хватало затрещин, после которых мозг прояснялся, а руки сами рисовали, выйдя из-под контроля головы. Он хотел заслуженной казни. Он подкатывал коляску к овальному зеркалу возле раковины и бил себя по лицу. Но было не так больно, как после отца. Тогда он бил себя еще сильнее, еще, еще… Однажды после таких истязаний Вера, вернувшись с работы, нашла его без сознания в ванной комнате с распоротым швом на лбу…

* * *

Неизвестно, кто бы сошел с ума первый, Павлик или Вера, но, на счастье, из командировки вновь вернулся Веня Чумаков. Встретившись с Архипом и поняв, что тот абсолютно счастлив в новой жизни, он принял решение взять Павлика к себе. В свою квартиру, в свою мастерскую. Вере велел пока отдохнуть от сына и отправил ее на пару недель под Ленинград к родителям. Как раз лето катилось к закату, наливные яблочки, баклажаны, молодая картошечка, тернослив, звездопады и все прочее безрецептурное должно было подлатать матери оголенные нервы.

Павлик, у которого на щеках уже образовались рытвины от слез, наконец пришел в себя. Они запекли с Веней в духовке целую утку (Чумаков мастерски добывал деликатесы) и ели ее три дня голыми руками, облизывая с запястий стекающий жир. Веня построил крепкий пандус в свою мастерскую. И в девять ноль-ноль, благо северная сторона дарила чердаку равномерный свет, оба были у своих мольбертов. Веня решил дать Павлику базовое художественное образование. А потому подсовывал ему геометрические предметы, кувшины, вазоны, человеческие черепа и бюсты кудрявых греко-римлян. Как ни странно, филигранно копирующий чужие полотна Павлик на натуре просто срывался. Фигуры получались посредственными, с нарушенными пропорциями и светотенью.

– Дружище, так не пойдет! – возмущался Веня. – Рисунок должен быть поставлен.

– Я не хочу рисовать натуру, дядь Вень! Она мне противна, – хныкал Павлик. – Отец говорил, что я – никто, чтобы самому рисовать жизнь. Я буду копиистом, буду подражать. Я же недочеловек, поэтому должен повторять людей полноценных.

– Отец твой – дурак, хоть и мой близкий друг, – вскидывался Чумаков. – Но ладно, оставим философию. Даже копиист должен блестяще знать анатомию человека. Вот смотри, лоб равен по длине носу, – он водил линейкой по гипсовой голове очередного грека. – От носа до подбородка это расстояние повторяется опять. Между глазами помещается ровно один глаз. Глаз у нас – это какая форма, а?

– Реснитчатая, – утверждал Павлик.

– О, мой бог! – смеялся Веня. – Не реснитчатая, а круглая. А нос?

– Сопливая.

– Да, любой нос, даже сопливый – это конус или усеченная пирамида. Поэтому геометрические фигуры будем рисовать с тобой до потери пульса. Господи, – добавлял он, рассматривая копию Васнецова, что выудил у Мустакаса, – вот как ты, не зная азов, мог такое воспроизвести? Уму непостижимо!

Веня оказался на редкость деятельным. Узнав от Веры, что на заводе их вот уже месяц дожидается новый, съемный корсет, тут же заграбастал Павлика под мышку и безо всякой коляски на такси приволок его на примерку. Корсет был пластиковый, с ремнями по бокам и клацающими фастексами – металлическими защелками. Впервые надев его поверх фланелевой футболки, а не прямо на голое тело, Павлик часто заморгал и со слезами посмотрел на Веню: он не привык к мягким прикосновениям в районе спины и груди. Кожа, освобожденная из-под панциря, по-прежнему дурно пахла, и Веня пообещал Павлику «настоящую головомойку» по приезде домой. Выйдя из главных ворот протезного предприятия, Чумаков поставил мальчика на ноги, поддерживая под мышки.

– Стоять! Смирррно! – скомандовал он.

Но Павлик тут уже осел в его объятьях, закричав и замахав руками, как раненая птица.

– Почему до сих пор не занимаешься гимнастикой? – строго спросил Веня. – Почему с матерью проигнорировали назначения умного доктора? – продолжал он мытарить Павлика, будто бы тот принимал решения самостоятельно.

Дома Чумаков включил газовую колонку, набрал в ржавую ванну горячую воду, выдавил туда алюминиевый тюбик яичного шампуня и взбил реденькую кружевную пену.

– Отныне вонючка будет купаться каждую неделю! – громыхал Веня, опуская в ванну Павлика.

От неожиданности потеряв опору, Павлик окунулся в воду с головой, нахлебался пены, расплакался, рассмеялся и вцепился ладонями в мокрые Венины руки.

– Дядддддь Веннннь, – дрожал он, – не отппппускай ммммменя!

Но Веня, прикрепил мальчишеские пальцы, как клеммы, к бортикам ванны, взял жесткую лыковую мочалку и начал энергично драть тщедушное тело, отслаивая пласты кожи. Павлик кричал от боли и удовольствия. Он впервые в жизни мылся целиком. Затем, растертый полотенцем, впервые в жизни лежал голым телом, без панциря, на простыне. Простыня у Вени была не первой свежести, с запахом терпкого мужского пота и сигарет, но для Павлика навеки этот душок остался ароматом свободы. Будучи взрослым, он всегда выбирал духи с нотами людской испарины, кожи и табака. Долго пользовался «Блэк Афгано» Насомато, ввергая в шок окружающих и чувствуя за этим шлейфом руки дяди Вени Чумакова. Его самый сильный в жизни корсет, самый мощный оберег, самый терпеливый ангел-хранитель. А пока Павлик лежал поверх Вениной разобранной кровати, как белая лысая гусеница на раскаленном асфальте, и жадно дышал.

– Ниче, сынок, ниче, – бурчал Веня, больно массируя его грубыми пальцами, – встанешь у меня, пойдешь, полетишь. Ты – великий, сынок! Хоть и корявый чутка. Прорвемся, Павлуша, прорвемся.

* * *

Веня занимался Павликом с энтузиазмом. Помимо учителей, выбил в местной поликлинике врача ЛФК на дом, а потом и преподавателя физкультуры из школы. Потихоньку, через боль, через стоны, Павлик начал выполнять несложные упражнения. Кроме этого, Чумаков решил, что восьмилетнему Павлуше нужна социализация, и начал приглашать дворовых детей к себе домой. Жарил утку, покупал песочные корзиночки с жирным кремом, Вера, вернувшаяся в Москву, пекла грибной пирог. Дети приходили, улыбались Вене и Вере, сметали все угощения и уходили. Только за ними захлопывалась дверь, как Павлик слышал на лестничной площадке обидные слова в свой адрес.

– Везет же Черепану-дураку, пирожными кормят.

– Угу, а он, как идиот, сидит в своей коляске и молчит.

У Павлика и правда перекрывало дыхание, когда приходила детвора. Он не знал, о чем с ними говорить. Ему нечего было рассказать о своей жизни, нечем похвастаться. Веня предлагал детям порисовать, называл зверушку и раздавал всем листочки с карандашами. В результате Павликовы рисунки отличались от общей массы, как сказочные иллюстрации Ивана Билибина от настенной живописи в школьном сортире. Детей это раздражало.

– Ну Черепан как всегда лучше всех нарисует, зачем в эту игру играть? Давайте лучше в мяч или бадминтон. Айда, Черепан, на улицу!

Дети ставили в тупик не только Павлика, но и Веню с Верой.

– Откуда столько жестокости? – обсуждали они, когда Павлик не слышал.

– Что ты хочешь? Будущие мажоры, выросшие в центре Москвы…

Лишь одна девочка, тонкая, загорелая, вдумчивая, в белом платье, была к Павлику благосклонна. Она не смеялась над ним, хвалила его рисунки, смотрела на него сквозь боль и сожаление.

– У тебя глаза восхитительного цвета. Я никогда таких не видела, – шепнула она как-то ему на ухо.

Павлик покраснел и, хотя не сразу поверил в искренность, ответил:

– У тебя тоже…

Она выглядела постарше, и звали ее Люсей. Глаза у Люси были серыми. Просто серыми, небольшими, внешне не выдающимися. Но они излучали сострадание, милосердие.

– Какого цвета милосердие? – спрашивал у Вени Павлик, когда они уединялись в мастерской.

– У милосердия нет цвета, есть только полутона, – отвечал Веня.

– Когда-нибудь я подберу оттенок милосердия…

Люся забирала рисунки Павлика с собой и, как уверяла, вешала их на стену перед кроватью. Павлик не верил. Поди, рвет на кусочки и выбрасывает в урну под смех тех, кто называет его Черепаном.

– Людям надо верить, – качала головой мама, когда он делился своими догадками.

– Верить можно только тебе и дяде Вене Чумакову. А все остальное – так, игра. Копия веры…

Предыдущая главаГлава 10 из 47Следующая глава