К книге
Далёкие, близкиеП. Н. МИЛЮКОВ
75%
П. Н. МИЛЮКОВ
12

Павел Николаевич Милюков приходил в редакцию ’’Последних Новостей” поздно, обычно между 6 и 7 часами вечера. Редакция помещалась на улице Тюрбиго, во втором этаже, над кафе Дюпона. Седой как лунь, немного розоватый Милюков, которому шел уже восьмой десяток, без видимого усилия поднимался по крутой лестнице и, пожав в передней руки дежурным курьерам, прямо входил в редакторский кабинет. Собственно назвать ’’кабинетом” эту небольшую, тесную комнату с единственным окном, у которого помещался письменный стол-конторка, можно лишь с большой натяжкой. Но и это помещение было уже большим прогрессом по сравнению с предыдущим, на улице Бюффо. Там комната, в которой работал Милюков, имела смежную стену с синагогой испанских евреев сефардов и по вечерам, как раз в те часы, когда Павел Николаевич писал передовицу, из-за стены явственно доходило в его кабинет заунывное, восточное пение молящихся.

К приходу Милюкова помощник редактора И. П. Демидов, молчаливый человек со смуглым, цыганским лицом, приготовлял на столе груду статей. Редактор немедленно принимался за их просмотр. Некоторые пропускал на веру, но ’’анархиста” Мих. Осоргина, Е. Д. Кускову, С. Л. Полякова-Литовцева или Л. М. Неманова, читал внимательно, причем временами перо его беспощадно гуляло по рукописи, выправляя политическую ’’линию”. Работать в редакции было трудно, — немедленно начинался поток посетителей. Павел Николаевич всех принимал и внимательно выслушивал. А затем, сидя как-то боком, расчистив место на краюшке стола, он начинал писать передовицу, — если только не приготовил ее заранее дома. Писал он очень быстро, почти без помарок, но обязательно перечитывал написанное и только тогда начинал делать многочисленные исправления и вставки на полях, сверху и снизу. Редко исправления эти носили стилистический характер. Милюков писал просто, деловито, временами даже суховато. Поправки всегда делались по существу, когда следовало уточнить и заострить свою мысль. И, несмотря на внешнее отсутствие блеска, статьи его, как и речи, даже с стилистической точки зрения выходили безукоризненными — так просто, ясно и логически обоснована была мысль Милюкова.

Но из-за многочисленных вставок передовица в конце концов сильно разбухала и вместо положенных двух колонн превращалась в ’’подвал”, — к великому отчаянию и негодованию главного работника и фактического редактора газеты А. А. Полякова, к которому передовица затем переходила. Почерк у Павла Николаевича был довольно неразборчивый, писал он тонким пером, острыми закорючками, но при известном навыке рукописи его читались сравнительно легко. Впрочем, иногда даже привычный А. А. Поляков останавливался в недоумении, заходил к редактору и спрашивал, что это за слово? Милюков с извиняющейся улыбкой прерывал на мгновение работу, брал ручку в рот (у него была особая привычка зажимать ручку между зубами), внимательно прочитывал всю фразу и тут же выправлял непонятное слово.

— О чем сегодня пишет ’’папаша”? — спрашивали в общей редакционной комнате.

Писал он, конечно, больше всего на темы политические, но с таким же успехом мог написать превосходную статью о греческой архитектуре, об итальянской живописи эпохи Ренессанса, или о русской музыке, — и очень серьезно, с настоящим знанием вопроса, потому что все это он когда-то изучал и запомнил. Л. М. Неманов как-то рассказал характерный для универсальности познаний Милюкова эпизод. Из Лувра украли ’’Джоконду” и требовалось срочно написать статью об этой вещи и о творчестве Леонардо да Винчи вообще. Дело происходило летом, а художественного критика ’’Речи” А. Н. Бенуа в Петербурге не было. М. И. Ганфман, заменявший И. В. Гессена, обратился к Милюкову: не пожелает ли он написать?

Павел Николаевич немедленно согласился и в тот же день прислал обстоятельный фельетон о ’’Джоконде” и о Леонардо да Винчи. А. Н. Бенуа потом долго не верил, что фельетон этот был написан Милюковым, а не специалистом по истории искусства.

В былые времена среди газетчиков велись споры: журналист ли Милюков, или прежде всего политик, имеющий потребность ежедневно излагать в газете свои мысли? Конечно, был он профессиональным журналистом, но не без недостатков: не любил сенсаций, крупных заголовков, не очень заботился о ’’живом” материале, писал длинные статьи, заражая своим примером многих сотрудников. Но зато умел быстро и легко откликнуться на всякое выдающееся событие, газетную работу любил по настоящему и, в последний период жизни, считал ее своим основным занятием. Политика иногда отрывала его от журналистики, но не на долго, — при первой же возможности он к ней возвращался. Вот свидетельство редактора ’’Речи” И. В. Гессена: ’’Двухмесячное пребывание на посту министра иностранных дел прервало работу П. Н. в ’’Речи”, и он очень редко показывался в редакции. Но когда в день удаления его из состава Временного Правительства, около полуночи, я вошел в свой редакционный кабинет, я увидел П. Н. в неизменном сером костюме стоящего за конторкой с пером в руках. ’’Как — невольно воскликнул я — вы уже пишете статью?” ”Да, — отвечал он спокойно, точно ничего не случилось — пришла телеграмма о речи Бонар Лоу, и нужно по этому поводу написать”.

Это был автоматический рефлекс, естественная реакция подлинного журналиста... Здесь не место писать историю ’’Последних Новостей”, которые в течение 20 лет играли руководящую роль в жизни русской эмиграции. Но в длинной и богатой различными эпизодами жизни Милюкова газета эта явилась немаловажным этапом. И какая же это была газета! Милюков стал тем центром, вокруг которого собрались все лучшие литературные и публицистические силы Зарубежья. В отделе публицистики регулярно появлялись статьи лондонского корреспондента Дионео, С. Л. Полякова-Литовцева, Бор. Мирского, Л. М. Неманова, А. М. Кулишера (Юниуса), Е. Д. Кусковой, В. Е. Жаботинского, Антона Крайнего, которому из-за политических разногласий потом пришлось перейти в правую печать, Ст. Ивановича (В. Талина), В. Мякотина, В. А. Оболенского, С. Н. Прокоповича. По четвергам, на литературной странице печаталась беллетристика И. А. Бунина, отрывки из романов и очерки М. А. Алданова, произведения Н. А. Тэффи, А. М. Ремизова, С. Р. Минцлова, Вас. И. Немировича-Данченко, М. А. Осоргина, А. А. Плещеева, Семена Юшкевича, Б. К. Зайцева, Сирина-Набокова; поэзия была представлена Бальмонтом, Георгием Ивановым, Ириной Одоевцевой, Мих. Цетлиным, П. Потемкиным, Сашей Черным.

В ’’Последних Новостях” печаталась плеяда молодых поэтов и писателей: Б. Поплавский, Довид Кнут, Л. Ф. Зуров, Галина Кузнецова, А. Ладинский, Георгий Песков, Мих. Струве, Н. Берберова. Дважды в неделю появлялись интереснейшие статьи Н. В. Калишевича (Р. Словцова); фельетонистами были Дон Аминадо и Вл. Азов; на литературные темы писали Г. В. Адамович, В. Вейдле, Г. Лозинский и В. Ф. Ходасевич, позже перешедший в ’’Возрождение”. Художественную критику вел маститый А. Н. Бенуа, музыкальную Б. Ф. Шлецер, балетную — рано умерший Андрей Левинсон, театральные рецензии писал б. директор Императорских Театров кн. С. М. Волконский, статьи на научные темы Ю. Делевский, обладавший энциклопедическими знаниями. Внутреннюю редакционную работу делали несколько опытных журналистов: Н. В. Калишевич, М. Ю. Бенедиктов, С. Г. Сумский, А. Б. Петрищев. Н. П. Вакар давал информацию и эмигрантский репортаж, пишущий эти строки вел парламентский отдел и давал политическую информацию. Всей же внутренней редакционной работой руководил А. А. Поляков, трудовой день которого заканчивался в типографии в 3-4 часа утра; Милюков был капитаном судна, но руль всегда был в твердых руках А. А. Полякова... Надо еще упомянуть карикатуристов Мада и талантливого М. Линского, которого немцы расстреляли в качестве заложника во время оккупации.

Это была газета замечательная в своем роде, где могли печатать свои статьи одновременно и социалисты и генерал А. И. Деникин, конечно, поскольку взгляды их совпадали с точкой зрения П. Н. Милюкова. В военных кругах П. Н. Милюкова ненавидели за его ’’новую тактику”, но газету читали от доски до доски. Дон Аминадо так определял настроения читателей:

— Число поклонников росло постепенно, число врагов увеличивалось с каждым днем, а количество читателей достигало поистине легендарных — для эмиграции — цифр. Ненавидели, но запоем читали.

Газета просуществовала до разгрома Франции. Последний номер вышел 14 июня 1940 года, за несколько часов до вступления немцев в Париж. С ее исчезновением в русском Париже образовалась громадная пустота, которая, фактически, никогда заполнена не была.

Очень трудно понять, как Милюков успевал прочесть такую массу книг, журналов и газет (читал он на 10-12 языках), где находил время для писания ежедневных статей и для серьезной работы над книгами? Часов в девять вечера он выходил из редакции и отправлялся либо на какое-нибудь заседание, либо в гости, или даже на бал, и если попадал в зал Лютеции на встречу журналистов или Московского Землячества, то уж оставался там до утра, ничуть не утомленный, — он очень любил балы. А если вечером был концерт, в редакции знали, что передовица будет готова значительно раньше: на концерт Милюков никогда не опаздывал... При этом ночном образе жизни рабочий его день начинался неизменно в 7 утра! До девяти он ’’работал для себя” — просматривал газеты, читал письма. Затем появлялись посетители. Долгие годы жил П. Н. Милюков на узкой, с крутым подъемом рю Лериш. Улица была тихая, довольно провинциальная и парижский шум не доносился до его рабочего кабинета. Надо было подняться на второй этаж и позвонить в первую дверь направо. В доме не было лифта, и звонок на дверях тоже был какой-то старомодный, его нужно было повернуть. За дверьми раздавались легкие шаги. Открывала всегда приветливая ’’седовласая курсистка” Анна Сергеевна, или сам Милюков, — постоянной прислуги у них не было. За большой стеклянной и плохо закрывающейся дверью, прямо из передней, была комната, в которой Милюков проводил весь свой рабочий день.

В первую минуту можно было подумать, что в этой, очень скромно обставленной комнате, работают одновременно три человека: журналист, профессор и музыкант. На столе лежали стопки сложенных газет и журналов на разных языках. Какая-то совершенно допотопная пишущая машинка с вращающимся валом и разными шрифтами. Такие машинки исчезли Бог знает сколько лет назад, но милюковский Ремингтон честно нес возложенную на него службу, вал вращался и выстукивал страницу за страницей. Позже, к 75-летию Милюкова, редакция подарила ему машинку новой, современной конструкции. Он был несколько озадачен и долго не мог к ней привыкнуть. Он вообще был консервативен, к новому привыкал с трудом и говорил на языке, в котором иногда проскальзывали слова и выражения прошлого столетия, например, говорил ’’осьмнадцать”, — современного ’’восемнадцати” не признавал, как никогда не признавал и новой орфографии.

— Для чего, Павел Николаевич, нужна буква ”ять”, - спросили его однажды.

— Да хотя бы для того, чтобы отличить грамотного человека от неграмотного.

Позже я где-то прочел, что именно так ответил на этот же вопрос В. О. Ключевский наследнику престола, которому он преподавал русскую историю.

Для профессора и историка русской культуры в комнате были заготовлены груды книг на разных языках. Книги лежали на полках, на столе, в шкафах, на полу, в ящиках. Библиофилом Милюков был всю свою жизнь. Свою первую библиотеку он начал собирать еще в молодости, в Москве, проводя часы у букинистов Сухаревки, на Красной Площади, у антикваров на Николаевской. Из каждой такой экспедиции он возвращался домой нагруженный ценными книгами, которые тотчас же любовно устанавливал на полках, по соответствующим отделам. Библиотека последовала за Милюковым в его рязанскую ссылку, оттуда в Болгарию, из Болгарии совершила обратное путешествие в Петербург. Во время войны все это ценнейшее собрание книг было отправлено в Финляндию, в глухую деревушку, — настолько глухую, что след библиотеки одно время был потерян. Разыскал ее представитель хуверовской организации проф. Голдер и, по соглашению с владельцем, привез в Америку. Тут библиотеке было суждено последнее испытание: пароход потерпел аварию, груз погиб, но книги все же удалось спасти. В конце концов, библиотека нашла окончательное прибежище в стенах Калифорнийского Университета.

В парижский период Павел Николаевич начал собирать новую библиотеку и теперь уже отправлялся за книгами не на Сухаревку, а на набережную Сены, рылся там в пыльных ларьках и всегда возвращался домой с пакетом редких книг, — об истории Московии или томиками латинских или греческих классиков. М. А. Алданов впрочем уверял меня, что ’’ценнейшие” находки на набережной Сены Павел Николаевич сделал всего ’’раза два” в жизни, — все остальное были просто нужные ему книги. Под конец, на квартире на рю Лериш набралось свыше 5.000 томов. Библиотеку эту во время оккупации Парижа захватили немцы и вывезли ее в Германию, — там она бесследно пропала, как пропали и все книги Тургеневской Библиотеки. Эвакуировавшись из Парижа в Монпелье Павел Николаевич немедленно приступил к созданию новой, третьей по счету библиотеки. Ему шел уже девятый десяток, но возвращаясь с прогулки он неизменно приносил в свой скромный номер гостиницы новые книги, на которые тратил последние деньги.

В углу рабочего кабинета на рю Лериш стояло старенькое пианино и на нем — бережно уложенная в футляр скрипка. Павел Николаевич играл на ней в свободное время, но свободного времени у него было мало. Все же, скрипка извлекалась из футляра почти всякий день, а раз в неделю в этой квартире собирались люди, ничего общего с политикой не имевшие, — друзья из музыкального мира. Павел Николаевич немедленно оживал и доставал ноты. Он любил камерную музыку и с увлечением разыгрывал сонаты по несколько часов подряд, причем играть большей частью приходилось с музыкантами очень сильными. Пьер Любошиц, игравший иногда на рю Лериш, рассказывал мне что профессионалы относились снисходительно к ’’мазавшему” временами скрипачу.

Однажды, видя, с какой поспешностью он заканчивает статью, чтобы отправиться на концерт, я спросил Милюкова, что он предпочитает: музыку, или писание передовиц? Павел Николаевич смутился необычайно, словно задал я ему каверзный вопрос по поводу новой тактики кадетской партии. Он даже не сразу нашел ответ, что случалось с ним редко, — видимо вопрос этот ему самому никогда не приходил в голову. Потом подумал и, как всегда очень серьезно и деловито ответил, что, конечно, он любит музыку, но привык к писанию передовиц.

Музыка была большой страстью Милюкова. Ради музыки он готов был даже уйти из заседания, а заседаний у него было много... Собственно, и знакомство наше произошло в заседании. В 1922 году в Париже группа студентов-республиканцев попросила П. Н. Милюкова помочь написать программу. Помню, как убеленный сединами, знаменитый политический деятель, бывший лидер думской оппозиции, приезжал по ночам в кафе и помогал совсем тогда молодым Е. М. Винаверу, И. Я. Савичу и мне вырабатывать ’’платформу” и тактику, и делал это так же серьезно, словно речь шла о российской конституции.

В заседаниях или на докладах П. Н. Милюков делал записи на клочках бумаги, вел нечто вроде ’’протокола” для себя, и записи эти тщательно сохранял потом десятки лет. М. А. Алданов в своем некрологе о Милюкове в ’’Новом Журнале” рассказал очень характерный эпизод. В Париже готовились к чествованию народного социалиста Н. В. Чайковского по поводу его 75-летия. Н. Д. Авксентьев и М. А. Алданов обратились к Милюкову с просьбой выступить с небольшой речью. Он тотчас дал согласие. — ’’Одно только”, - сказал он, — ”не знаю, какую бы избрать тему? Разве вот что: я когда-то слышал в Лондоне доклад, который Николай Васильевич читал в... году”. Не сохранил точно в памяти, какой именно год назвал Милюков, но это был очень, очень давний год, год — девятнадцатого столетия. — ’’Неужели вы помните, что тогда Н. В. говорил!” — ”Да ведь это у меня записано, я могу найти” ответил Павел Николаевич. Мы только развели руками: со времени доклада Чайковского прошли десятилетия, и какие десятилетия! Была революция, эвакуация, эмиграция. Уезжая в 1917-18 году из Петербурга, из Киева, из Одессы, Милюков всюду возил с собой сотни чужих докладов, и теперь, в Париже, у него хранилась запись доклада, прочитанного 30-40 лет тому назад, и он мог ее найти на полках своей огромной библиотеки!”

Одна такая запись случайно сохранилась в моих бумагах. Происходило публичное чествование б. министра и депутата Мариуса Мутэ, большого друга и заступника русских эмигрантов. Во время заседания я был очень занят с Мутэ. Павел Николаевич невозмутимо записывал речи ораторов на полях программы. После заседания он протянул мне свою запись:

— Вот вам материал для отчета. Я, конечно, только резюмировал содержание речей. Может быть, пригодится.

’’Резюмэ” было настолько полным, что мне оставалось только его переписать и целиком вставить в отчет.

В течение ряда лет, ежедневно посещая Палату Депутатов и Сенат и встречая там парламентариев, специально интересовавшихся русскими делами, я был как бы посредником между ними и Милюковым. К числу их принадлежали Луи Роллэн, Мариус Мутэ, Анатоль де Монзи, которого Милюков часто и усиленно критиковал на страницах ’’Последних Новостей” за его политику сближения с Сов. Россией. В 1924 году, после победы Народного Фронта, правительство Эррио немедленно признало СССР и тогда же была создана Франко-Советская конференция по урегулированию претензий французских держателей русских ценных бумаг. Конференция заседала под председательством де Монзи, заседала несколько лет подряд, но, конечно, советское правительство так и не уплатило ни гроша французам, покупавшим займы царского правительства. Время от времени де Монзи любил сделать ’’пробный ход” или осведомить французское общественное мнение о препятствиях, которые чинил ему глава советской делегации, полпред Раковский. Делал он это почему-то не непосредственно, а через ’’Последние Новости”: вызывал меня к себе на квартиру, на Кэ Вольтэр, и давал информацию, — конечно, без права ссылки на источник. На следующее утро информация появлялась в ’’Последних Новостях”, а вечером ее перепечатывал с ссылкой на русскую газету официоз Кэ Д-Орсэ ”Тан”. Де Монзи, потерявший к тому времени не мало иллюзий, достигал своей цели, а я чувствовал себя ’’королем информации”.

Однажды де Монзи позвонил и попросил зайти по личному делу. Я приехал через час в дом на Кэ Вольтэр, поднялся по монументальной лестнице; помню хорошо, что в этом же доме жила артистка ’’Комеди Франсэз” Сесиль Сорель. Де Монзи принял меня в кабинете, окна которого выходили на набережную. Горел камин. Сенатор, как всегда, был в берете, который прикрывал его лысую голову. Он ходил по комнате, припадая на одну ногу и сначала заговорил со мной о недавнем убийстве директора советского банка в Париже Дмитрия Навашина, с которым его связывала личная дружба. Навашин был человеком интересным, культурным, любил писать по экономическим вопросам и взгляды его, конечно, не всегда совпадали с ’’линией” Москвы. Убили его при весьма загадочных обстоятельствах, во время утренней прогулки в Булонском Лесу, ударом кинжала в грудь. Преступление это так и осталось нераскрытым и это очень волновало де Монзи. К моему удивлению сенатор сказал, что он подозревает ’’кагуляров”, — в те годы в Париже существовала такая крайне-правая террористическая группа, совершившая несколько покушений. Но какое отношение к кагулярам мог иметь Дмитрий Навашин? Я высказал предположение, что корни преступления следует искать в Москве: Навашин знал слишком много, в правильности советской экономической политики сомневался, и его связи с иностранными капиталистическими кругами могли показаться ГПУ подозрительными и нежелательными. Кто знает, на кого, в сущности, работал Навашин?

Де Монзи остановился, подумал и медленно сказал:

— Да... Возможно, конечно. Все возможно... Но я пригласил Вас для другого разговора. Передайте Милюкову: у Вас в редакции сидит тайный советский осведомитель. Имя каждого посетителя редакции ’’Последних Новостей”, имя каждого автора статьи, каждый шаг Милюкова, — все немедленно становится известным ГПУ.

— Позвольте Вам задать вопрос: откуда Вы все это знаете? — спросил я, как громом пораженный.

— Из первоисточника, — ответил де Монзи. От Рако...

Так сокращенно называл он полпреда Раковского.

— Рако мне недавно сказал, — продолжал сенатор, — что он отлично знает, из каких источников Милюков получает информацию о франко-советской конференции. ”Я, — сказал Рако, — осведомлен обо всем, что происходит в редакции Милюкова. Знаю каждый его шаг, и знаю это буквально через час”.

В этот же вечер я передал Павлу Николаевичу содержание нашего разговора. Впервые я увидел, как Милюков растерялся, и как затем лицо его налилось кровью — это случалось с ним очень редко, лишь в минуты большого негодования. Предъявлено было страшное обвинение, подозрение невольно ложилось на каждого члена редакции, на каждого служащего газеты. Мы долго ломали себе голову, пытаясь найти провокатора. Пример Азефа учил, что провокатором может быть и лицо, менее других подлежащее подозрению. Кому в Обще-Воинском Союзе, до похищения ген. Миллера, могло прийти в голову заподозрить в предательстве ген. Скоблина?

Имя ’’нашего” провокатора никогда установлено не было. Но предупреждение де Монзи оказалось полезным, — Павел Николаевич принял некоторые меры предосторожности... Теперь, когда ’’Последние Новости” больше не существуют, и мы знаем имена тех немногих сотрудников газеты, которые вернулись в СССР или открыто стали советскими агентами в Париже, имя провокатора было бы не трудно установить. После войны в Париже называли одно такое имя: человек этот был скромным, мало заметным, в редакции играл второстепенную роль. Он вернулся в Москву и там через несколько лет умер. Не знаю, на чем было основано это обвинение: никаких доказательств получить я не мог.

Это — не опыт политической биографии или характеристики Милюкова, это просто воспоминания его сотрудника. Но воспоминания трудно отделить от некоторых чисто политических моментов.

Личные амбиции были Милюкову абсолютно чужды. Он никогда не выдвигал себя на первое место, — выдвигали его обстоятельства. Если ему приходилось писать о событиях, в которых он лично играл первенствующую роль, то писал он, как историк, и своей роли уделял ровно столько внимания, сколько требовалось для уяснения этих событий. Приведу только один пример. В совещании 3 марта 1917 года Милюков, — единственный из всех присутствовавших членов Прогрессивного Блока, тщетно уговаривал вел. князя Михаила Александровича не отрекаться от трона, спасти монархию, династию и Россию. По иронии судьбы, лидер думской оппозиции оказался в роли последнего защитника монархии! И в ’’Воспоминаниях” он уделяет этому событию две странички, а своему выступлению — десять строк.[24] Признаюсь, я долго не мог понять, каким образом человек, произнесший речь ’’Глупость или измена?” мог 3 марта уговаривать великого князя принять корону. Однажды, набравшись духа, я спросил об этом у Павла Николаевича — иногда я задавал ему вопросы такого рода, которые профессор-историк мог услышать от своих слушателей. Вот короткий ответ, который он мне тогда дал, — ответ этот сразу объяснил мне тогдашние подлинные настроения Милюкова:

— Речь, в которой я предоставлял слушателям решить, ’’глупость” это, или ’’измена”, была произнесена в Думе с целью предотвратить, а не вызвать революцию. Я знал, что революция во время войны приведет Россию к величайшей катастрофе. В том же самом плане, пытаясь предотвратить катастрофу, я уговаривал Михаила Александровича принять корону. Очень трудно гадать, что произошло бы, если бы великий князь последовал тогда моему совету. Думаю, Россия могла быть спасена.

Меня всегда поражало в Милюкове его личное мужество, полное презрение к опасности и к оскорблениям противников. Хорошо его знавший В. А. Оболенский говорил, что ’’рефлекс страха” был Милюкову совершенно чужд. Он стоял выше оскорблений, — в этом отношении сотрудникам газеты было чему у него поучиться. Одно время ’’Возрождение” из номера в номер принялось меня травить за интервью с депутатом Мариусом Мутэ, который обвинил возрожденцев в гитлеризме и антисемитизме. Ренников зубоскалил; Лев Любимов, усердно поработавший на Гитлера, благополучно вернувшийся затем в Москву вместе с другими советскими ’’патриотами”, защищал чистоту риз ’’национальной эмиграции”; Алексеев, оказавшийся тайным советским агентом, также подливал масла в огонь... Кампания приняла столь неприличный характер, что я пришел к П. Н. за советом: отвечать полупочтенному органу Абрама Гукасова, или привлечь ’’Возрождение” к суду?

— Я бы вообще оставил все это без внимания, — ответил Милюков. — Ведь вот, меня они оплевывают изо дня в день, а я не обращаю внимания.

У меня невольно вырвалось:

— Что же, Павел Николаевич, — Вы, быть может, уже привыкли, а я — нет.

Милюков засмеялся и затем было решено ответить на страницах газеты.

Он, действительно, ’’привык”. Те, кто видели его после возвращения из Берлина, где в Милюкова стрелял Шабельский-Борк и где был убит В. Д. Набоков, прикрывший П. Н. своим телом, были поражены странным, почти нечеловеческим спокойствием Милюкова. Об этом же исключительном хладнокровии и презрении к личной опасности свидетельствуют люди, видевшие Павла Николаевича в Таврическом Дворце в те дни, когда он был ’’Милюковым дарданельским”, шел наперекор народной стихии, стоял за сохранение монархии и продолжение войны до победного конца. Взгляды свои он отстаивал не только в думской среде, но и на солдатских митингах. Те, кто слышали Милюкова на митинге в цирке Модерн, где он доказывал неистовствовавшим солдатам, что России нужны Константинополь и проливы, знают, что в эту ночь он сознательно рисковал головой.

Думаю, что опасный период в его жизни был, когда он провозгласил в эмиграции свою ’’новую тактику”. Нужно помнить, в какое время Милюков начал борьбу с интервенционистами, мечтавшими о ’’весеннем походе на Россию”. Эмиграция в подавляющем большинстве состояла из остатков Белых Армий. Командный состав во главе с Кутеповым стремился сохранить кадры. По мнению военных кругов, вооруженная борьба с сов. властью была прервана лишь на время; она может и должна возобновиться в благоприятный момент.

’’Новая тактика” Милюкова сводилась к отказу от гражданской войны и интервенции. Большевистское иго должно быть сброшено не иностранным вмешательством и не новым походом Белых Армий, а внутренними силами страны, при чем падению диктатуры будет предшествовать длительный период постепенной эволюции и организации внутри СССР сил, враждебных диктатуре партии.[25]

Милюков шел в эти годы гораздо дальше, — он призывал эмиграцию понять историческую законность революции и признать ее подлинные ’’завоевания”, отделив их от коммунистической лжи. Теперь многое из того, что говорил тогда и писал Милюков споров больше не вызывает. Но в те далекие годы ’’новая тактика” казалась многим попыткой ’’разложения кадров”, развала Белого Движения, подрыва всей его идеологии. Милюкова охраняли. Мы знали, что у Таборицкого и у Шабельского-Борка были последователи, поставившие своей целью ’’ликвидацию” ненавистного политического деятеля. Такое же отношение к Милюкову наблюдалось не только в военных, но и в церковных кругах... Однажды сотрудник газеты Н. П. Вакар отправился интервьюировать митрополита Евлогия, у которого в это время гостил приехавший из Сремских Карловац митрополит Антоний.

Н. П. Вакара ввели в комнату, где на диване восседали владыки.

— Вот, Владыка, — сказал мягко митрополит Евлогий, — Николай Платонович Вакар, сотрудник газеты Милюкова...

Будучи верующим, Н. П. Вакар подошел под благословение к старшему митрополиту Антонию. Глава Зарубежного Синода на мгновенье задержал поднятую для благословения руку, подумал и, перекрестив, наконец, крамольного журналиста, сказал:

— Ну, Господь простит! Господь простит...

Работа в газете Милюкова почиталась грехом, который лишь один Бог мог простить.

Прошло несколько лет. С ’’новой тактикой” эмигрантская масса примирилась, ’’Последние Новости” из ненавистного органа превратились если не в любимую, то, во всяком случае, необходимую газету. Это было интересное явление: правая эмиграция не желала читать идеологически близкое, но скучнейшее ’’Возрождение”, предпочитая ему левые ’’Последние Новости”.

Когда в 1929 году П. Н. Милюкову исполнилось 70 лет, друзья и политические единомышленники решили устроить его юбилей. Милюков согласился на чествование, ему лично совершенно не нужное, из соображений политических. Предполагалось, что юбилей превратится в своего рода смотр демократическим силам эмиграции и в какой-то степени это могло быть полезно и газете.

Думаю, в эмиграции не было второго такого чествования. Юбиляру был посвящен специальный сборник со статьями М. А. Алданова, В. Мякотина, А. Кизеветтера, В. Португалова, П. Бицилли, В. Оболенского, М. Ганфмана, Е. Д. Кусковой, А. Ф. Керенского, В. М. Зензинова, М. В. Вишняка, О. Грузенберга, И. Гессена и мн. других. Комитет собрал средства на переиздание переработанных и дополненных ’’Очерков по истории Русской Культуры”. Болгарское Народное Собрание поднесло верному другу и защитнику болгарского народа 270.000 лева. Благодаря этому дару П. Н., скромно живший на свое редакторское жалование и случайные литературные заработки, смог приобрести дом на Юге Франции. Юбилейные собрания происходили не только в Париже, но в Праге, Варшаве, Риге, в Софии... В Париже чествование продолжалось два дня. Было публичное собрание в зале Океанографического Института, на котором выступили бесчисленные ораторы, представители русских и иностранных научных учреждений. На следующий день, в зале отеля Лютеция состоялся банкет с участием 400 человек. Поток красноречия был приостановлен только в 2 часа утра...

Помню ответное слово Милюкова. Он не растерялся от ’’горячего потока любви”, который почувствовал в этот вечер, и сказал очень интересную речь о связи исторического прошлого с будущим России. Был в этой речи ответ друзьям и врагам и по личному вопросу.

— Говорят, — сказал юбиляр, — что политик Милюков повредил Милюкову историку. Задача заключается в том, чтобы бросить политику и вернуться к научной работе.

Но Милюков тут же разъяснил, что никогда не разделял этих сторон своей деятельности. Многое станет понятно историку, если он научится понимать настоящее время.

— Связать прошлое с настоящим, — такова была задача всей моей политической деятельности. Историк во мне всегда влиял на политика, позволял связывать текущий момент с прошлым и будущим.

Говорили на банкете послы славянских государств, сенатор Жюстен Годар, депутат и академик Жозеф Бартелеми, представители русского и французского политического и академического мира... Не обошлось и без курьеза. Председательствовавший на банкете долголетний друг и единомышленник П. Н., милейший С. А. Смирнов, провозгласив тост за юбиляра от волнения перепутал его имя-отчество и сказал:

— Многоуважаемый Николай Павлович...

Но эта ошибка потонула в смехе и аплодисментах друзей Милюкова.

Вопреки утверждениям самого Милюкова, друзья его всегда чувствовали, что политика и журналистика в какой-то мере помешали ему выполнить ту громадную научную работу, к которой он был подготовлен и к которой стремился всю свою жизнь. Для работы этой не оставалось времени.

Вдумчивый и проницательный исследователь петровской эпохи, автор капитального ’’Государственного хозяйства России в первой четверти века” и ’’Очерков по истории Русской Культуры”, Милюков уже в молодости занял выдающееся место в русской исторической науке. Достаточно сказать, что один сухой библиографический перечень научных трудов П. Н. Милюкова, составленный Б. Евреиновым в 1930 году, занял 38 печатных страниц. Но и после 30 года, несмотря на перегруженность газетой, общественной и политической работой, он значительно удлинил свой научный ’’послужной список”.

Как-то вышло, что побывав на множестве докладов и речей Милюкова, я никогда не слышал его в качестве лектора-историка. Но в 1926 году, задумав написать для моей книги ’’Старый Париж” очерк о пребывании Петра Великого во Франции, я обратился за какой-то справкой к Милюкову. Было это в редакции. Павел Николаевич выслушал мой вопрос, как-то сразу оживился и начал говорить о Петре. Сначала в рамках моего вопроса, а затем увлекся и прочел мне настоящую лекцию. Рассказывал он так, как говорил бы о Петре его учитель В. О. Ключевский, и царь вдруг стал для меня понятным, живым и близким... Слушать Милюкова всегда было наслаждением. Был он оратором англо-саксонского типа: говорил спокойно, избегал всяческого пафоса, цветистых образов, красивых фраз, почти не жестикулировал, не пользовался голосовыми модуляциями. Был у него один, очень характерный жест, — он слегка выдвигал вперед правую руку, словно что-то выкладывал перед слушателем на кафедре, и это помогало воспринять его слова. Форма всегда подчинялась содержанию речи; для Милюкова вообще важна была не форма, а основная мысль. И, вместе с тем, как-то естественно получалось, что и с точки зрения стилистической выступления Милюкова всегда бывали блестящими. Он говорил на прекрасном, очень точном московском языке. Стенограмму его речи можно было печатать без правки. Я знал ораторов ’’Божьей милостью”, гремевших в свое время на всю Россию, и никогда не мог понять секрета их успеха. Керенский, например, начав фразу никак не мог ее закончить. Мысль постоянно перескакивала, чисто грамматическое построение фраз было беспомощным. У Милюкова этого быть не могло.

Однажды мы говорили о молодом ученом, делавшим быструю карьеру.

— Профессор? — переспросил меня Павел Николаевич. — Когда же и где он успел стать профессором?

И, иронически улыбаясь:

— Теперь во всей эмиграции остался только один приват-доцент: Милюков. Все остальные — давно уже профессора.

Ничто человеческое не было Милюкову чуждо. Он был очень упорен и даже упрям в достижении своих целей, но как опытный политический деятель знал, когда нужно выбрасывать балласт и идти на уступки. Своим положением лидера никогда не пользовался, — при всех обстоятельствах оставался очень простым в обращении с людьми, для всех доступным, — в нем был подлинный, настоящий демократизм. Сотрудники к нему всегда входили без доклада: он не понимал, как можно не подойти к телефону, независимо от того, кто и в какое время ему звонил.

У него была репутация человека сдержанного, холодного, чуть ли не бессердечного, а мы, его ближайшие сотрудники знали, что у ’’Папаши” доброе сердце, что он беспокоится за друзей, попавших в беду, за больных журналистов, готов всячески им помочь, — и не только из редакционной кассы, но и из собственного кармана, в котором никогда не было много денег.

В качестве примера ’’бесчувственности” Милюкова мне рассказывали, как в тот день, когда пришло известие, что на фронте убили его любимого сына Сергея, Павел Николаевич приехал, как всегда, в редакцию, чтобы написать передовую статью. Но прочтите, как он написал в своих ’’Воспоминаниях” о гибели Сергея, и вы почувствуете, какую неизгладимую и неизлечимую рану оставила эта смерть в его сердце. В данном случае имело место не бесчувственность, а чувство долга.

Откуда же пошла эта легенда? Я лично видел однажды плачущего Милюкова. Случилось это на следующий день после кончины его жены Анны Сергеевны, которую все сотрудники газеты очень любили. Узнал я о ее смерти поздно ночью, а на следующее утро поехал на квартиру на рю Лериш. Павел Николаевич никого не принимал, но о моем приходе ему сказали и он пожелал меня увидеть.

Он начал мне рассказывать о болезни и об обстоятельствах смерти Анны Сергеевны и вдруг, не выдержав, разрыдался:

— Я бы хотел иметь ее фотографию в гробу, — сказал он. — Распорядитесь пожалуйста. И потом надо написать о ней. Я Вам дам некоторые сведения.

Он начал собирать отрывочные данные из ее биографии. Помню, я не без удивления узнал, что была она из духовной семьи, что отец ее был протоиерей. Как же вышла она замуж за политически неблагонадежного и, к тому же, абсолютно неверующего молодого ученого? К моему удивлению, П. Н. не знал года рождения жены или не мог его вспомнить.

Время от времени он останавливался, вытирал глаза и покрасневшее от слез лицо. Это был единственный раз, когда Милюков произвел на меня впечатление беспомощного старика, — представление это как-то не вязалось с ним. Все в редакции были значительно моложе Милюкова, и все вечно жаловались на усталость, болезни и, помню, как Дон Аминадо, в один из своих мрачных дней, сказал:

— Павел Николаевич оскорбляет редакцию своей молодостью и энергией.

Но в этот день он не был ни молод, ни энергичен. Впрочем, даже и при этих обстоятельствах Милюков оставался верен самому себе. Когда я уходил, он уже несколько успокоился и возобновил чтение французской книги Андрея Левинсона ’’Патетическая жизнь Достоевского”, прерванное моим приходом. На следующий день, еще до похорон, он прислал в редакцию полемическую заметку против ’’Возрождения” и, чтобы заметка не появилась одновременно с отчетом о похоронах Анны Сергеевны, ее задержали до воскресенья.

Случилось все это в феврале 35 года. Несколько месяцев спустя он женился на Нине Васильевне Лавровой. Это была старая его привязанность, и мы надеялись, что вторая жена даст Милюкову тот уют и семейный комфорт, которого он совсем не имел при ’’курсистке” Анне Сергеевне. Вышло совсем не так, как мы предполагали. Я бывал на новой квартире Милюкова, который поселился в доме номер 132 по бульвару Монпарнас. Те же груды старых газет, но кресла с лета оставались в пыльных чехлах, хотя был уже конец декабря, а стеклянная дверь из столовой в кабинет была, вместо занавески, заклеена газетными листами. И по-прежнему Павел Николаевич обедал не в столовой, а закусывал наспех на краю своего рабочего стола, среди бумаг, писем и рукописей. Вероятно, внешний уют и комфорт были не так уж ему необходимы, потому что с Ниной Васильевной он был по своему счастлив.

В редакции я был самым молодым по возрасту сотрудником и, естественно, испытывал перед Милюковым чувство восторженного преклонения. Должен сказать, что и Павел Николаевич относился ко мне исключительно благожелательно. В 1924 году, сейчас же по окончании мною Школы Политических Наук, Милюков назначил меня парламентским корреспондентом газеты. Пост этот был ответственный, — политической информации и парламентским прениям в ’’Последних Новостях” уделяли место неограниченное, — отчет о бурном заседании Палаты занимал иногда всю первую страницу. Не всем это назначение пришлось по вкусу.

Через год или два в истории ’’Последних Новостей” состоялось единственное редакционное совещание, к участию в котором П. Н. Милюков привлек всех сотрудников газеты. Не помню теперь, с какой именно целью совещание было созвано. Павел Николаевич сказал вступительное слово и предложил желающим высказать свои критические замечания.

Первым выступил старый социалист, писавший в газете желчные статьи на политические темы. С места в карьер он заявил, что все было бы хорошо, если бы парламентские отчеты составлялись менее пристрастно.

— Наш парламентский референт приводит речи Леона Блюма в весьма сокращенном и урезанном виде. Но когда говорит Тардье, — тогда не стесняется ни размером отчета, ни лестными для оратора ремарками. Седых может не любить Леона Блюма, но проявлять свои личные чувства в отчетах не следовало бы!

Атака была прямая и довольно неожиданная. Милюков очень твердо и спокойно ответил недовольному публицисту:

— Это уж я беру на свою ответственность. Мы, все-таки, газета не социалистическая, — и наши друзья с левого фланга это временами забывают. Должен добавить, что отчеты Седых соответствуют политической линии газеты и редакцию удовлетворяют.

В воспоминаниях очень трудно избежать ’’ненавистного я”, — на то это и воспоминания... Приведенный эпизод очень характерен для Милюкова. Но умел он не только жаловать, но и казнить. Был случай другого порядка, когда Павел Николаевич не на шутку на меня рассердился.

В эмиграции в эти годы процветал Ив. Наживин, автор довольно бездарных романов, в которых, он, заодно, сводил и личные счеты. Наживина я никогда в жизни не встречал, жил он, если не ошибаюсь, в Брюсселе, но почему-то, вместе с некоторыми другими сотрудниками газеты, избрал меня своей мишенью. Широко использовал мою фамилию в романе ’’Неглубокоуважаемые”, а затем начал писать письма в редакцию. Письма эти летели в корзину, но он упорно писал их, обливая меня грязью. И, в один прекрасный день я не выдержал, взял открытку и написал на ней:

— Неглубокоуважаемый Андрей Седых посылает Вас, г. Наживин...

Далее следовали три весьма непечатных слова и подпись.

Через несколько дней Милюков вызвал меня в кабинет. Я никогда не видел его таким возмущенным. Строго и внимательно он посмотрел на меня через свои профессорские очки в тонкой металлической оправе и спросил:

— Это вы написали открытку Наживину?

Злополучная открытка лежала перед ним на столе. Я объяснил, напомнил ему о романе Наживина, о бесконечных его выпадах, переходящих все границы приличия...

— Поведение Наживина мне совершенно безразлично, — сказал П. Н. — Но за вас я несу моральную ответственность. Наживин прислал мне жалобу не как редактору ’’Последних Новостей”, а как председателю Союза Писателей и Журналистов. Наживин человек такого порядка, что жалобу его можно оставить без внимания. Но, по правде говоря, подобного безобразия от вас я не ожидал.

Лицо Милюкова было багровым, но и мое стало заливаться краской.

Как раз незадолго до этого Павел Николаевич подарил мне свою фотографию с тронувшей меня надписью: ’’Андрею Седых от одного из его духовных отцов” ...хорош оказался ’’духовный сын”! Внезапно тон Павла Николаевича смягчился:

— Вы очень молоды и можете брать с меня пример. Верьте, к таким способам полемики никогда прибегать не следует. Открытка возвращается отправителю, — можете ее уничтожить.

Он внимательно посмотрел на меня, убедился, что мне стыдно и, слегка улыбнувшись, сказал:

— Ну ладно. У вас там в редакционной комнате кажется все так выражаются.

В ночь на 14 июня 1940 года Р. Словцов и Н. П. Вакар выпустили последний номер милюковской газеты и ушли из типографии домой по очень тихим, насторожившимся улицам Парижа. Город был пустой: население его оставило. Немцев ждали только через день или два, но к вечеру 14 июня они были уже в Париже. Р. Словцов решил остаться; Н. Вакар в полдень успел сесть на велосипед и укатил к семье, в город По.

Предполагалось, что французское командование остановит наступление немцев где-то на линии Тура и что мы сможем возобновить газету в Пуатье. Мне было поручено подыскать помещение для редакции.

В Пуатье царил хаос, но где-то неподалеку от вокзала я нашел две свободные комнаты, снял их и ушел ночевать в другое место. Мне не понравилась близость железнодорожных путей, забитых составами и самолеты, которые все время кружились над вокзалом. На утро я вернулся, но редакционного помещения уже не было. На месте его лежала груда развалин. Ночью был воздушный рейд, немецкие самолеты сбросили над вокзалом бомбы и весь район был разрушен.

В тот же день я выехал в Бордо, встретил там Б. С. Мирского и от него узнал, что П. Н. Милюков находится в Виши. После заключения перемирия Виши превратилось в столицу петэновской Франции, оставаться там было неудобно, и Милюковы переехали в Монпелье, где собралась часть редакции и административного аппарата газеты: А. А. Поляков, Дон Аминадо, директор Н. К. Волков, администратор В. А. Могилевский и др. Довольно часто стал приезжать из Парижа кап. А. Лукин, открыто начавший сотрудничать с немцами и пытавшийся завербовать себе помощников в среде бывших коллег. За исключением одного единственного случая успеха он не имел. Устроиться в переполненном Монпелье было трудно, и П. Н. Милюков начал переписку с Я. Б. Полонским и со мной относительно возможности его переезда в Ниццу. Я не советовал, — в Ницце мы уже недоедали и стояла страшная летняя жара. В конце концов, в апреле 41 года, Милюковы переехали в Экс ле Бэн, в тот самый отель, в котором они останавливались до войны, когда приезжали на курорт лечиться.

’’Моя комната, писал П. Н. вскоре после приезда А. А. Полякову, — большая, светлая, с балконом, с которого, за задворками, видна верхушка гор по ту сторону озера, так что воздуха не меньше чем на бульваре де-з-Арсо. Я даже не ожидал такой благодати. Для книг — полки садового трельяжа, и я разложил на них весь свой запас. Теперь устроился и с радио, так что вечером уже нашел и английское радио. Утешения, конечно, теперь мало... Среди дня жарко; я выхожу без пальто, а сплю с приоткрытым балконом. Комнатный запах меня преследует и тут, но он лучшего рода, чем в пансионе в Монпелье, и мы его выдержим”.

Продовольственное положение во Франции в это время быстро ухудшалось, но и в этом отношении в Экс ле Бэн было немного лучше. Милюков побывал у врача, тот нашел его состояние удовлетворительным, но посоветовал усилить дозу дигиталиса. Была сердечная слабость и слишком высокое кровяное давление. В общем, переездом своим из Монпелье в Экс он остался доволен и, не теряя времени, приступил к большой научной работе, которую заказал ему из С. Ш. Фонд Карнеги.

При отсутствии нормальных источников, информацию приходилось черпать из писем. Павел Николаевич вел громадную переписку с друзьями и со всеми сотрудниками, оказавшимися в Монпелье, в Ницце и с теми, кто вернулся в Париж. Переписывался с Е. Д. Кусковой, которая настойчиво приглашала его переехать в Женеву, и с теми, кто звали в С. Штаты. В Америку ехать он не собирался и от этой поездки всех нас отговаривал, — считал, что события в Европе развертываются быстро и можно будет возобновить газету.

Так думал он летом 1940 года, когда вишийский режим еще не проявил своего настоящего лица. А. А. Полякову он писал:

”Из вашего письма вижу, к своему удивлению, что мне приписывалось авторство плана переезда в Америку. Я с самого начала считал его несбыточным. Но меня удивляет также Ваш пессимизм и скептицизм по отношению к вопросу о возобновлении газеты. Я внимательно читаю здешние газеты, вижу их перекраску, перемену тона и содержания статей одних и тех же сотрудников; но вижу, во-первых, исключения, а, во-вторых, изменение тона тех же подчинившихся газет — очевидно под влиянием общего настроения. Присмотритесь к этим газетам: они очень занимательны. Может быть, здесь это виднее: поговорим при встрече.

Конечно, ”П. Н.” придется вспомнить русскую революционную журналистику; придется и несколько перестроиться; но тут есть и полезная сторона: очень уж мы разъехались в последнее время. Верно то, что со всем этим придется повременить. Но, наблюдая ход событий, я прихожу к заключению, что не так уж долго”.

Несмотря на свой оптимизм, Милюков скоро переменил мнение и решил, что при создавшейся политической обстановке и при цензуре вишийского режима возобновлять газету не имеет смысла. Но в конечном поражении Германии он никогда не сомневался, — весь вопрос был только в ’’сроках”. Поначалу Милюков верил в победу быструю. Но через три дня после нападения Германии на Советскую Россию и при первых известиях об отступлении красной армии на всем фронте он писал:

’’Что говорить о событиях! Дело развертывается широко и всерьез, — и вспоминается старое изречение Алексея Толстого (не ручаюсь за точность): ”От Балтийского до Каспийского, от Урала до Амура — велика Федора — да дура!”

Что будет? Нас этот сюрприз совершенно перевернул, и целые сутки я не мог прийти в себя... Остальные пенсионеры боятся слово вымолвить и ходят около меня, не то как около зачумленного, не то как смертельно больного. Радио мое не выручает, а обращение к моему пророческий дару только злит. Все возможно, все - решительно.

Из другого письма:

”С ’’оптимизма”, конечно, приходится сделать скидку, не меняя, однако, его существа. Рамки картины так развернулись, что в нее, кроме центральных фигур, приходится поместить и разные побочные обстоятельства. Но краски те же”.

Федора оказалась не такой уж ’’дурой” и при первых известиях о победах на восточном фронте, Милюков, в котором российский патриотизм всегда стоял превыше всего, воспрянул духом. В каждом письме к своим сотрудникам он призывал к бодрости и терпению. Окончательной победы над нацистской Германией П. Н. Милюков не дождался, но он ее предсказывал, верил в нее и видел ее начало.

Призывы к терпению, лейт-мотив его писем ’’подождем — увидим” не всегда достигали цели. Материальные условия жизни в свободной зоне Франции непрерывно ухудшались. Сотрудники газеты, оставшиеся без работы и рассеянные по разным городам, несколько раз получали от издательства небольшие субсидии, но основного вопроса это не решало. Те, кому удалось получить визы, ехали в С. Штаты. Кадры газеты таяли, и стало ясно, что если издание ее быстро не возобновится, ’’Последние Новости” погибнут навсегда. К тому же, среди десятков тысяч русских эмигрантов, оказавшихся в свободной зоне, потребность в своей газете была необычайно велика. И я написал Павлу Николаевичу письмо в этом духе. Мне казалось, что газету, даже на эзоповском языке, возобновить можно и должно — иначе она вообще никогда не возобновится. П. Н. Милюков к этому времени уже переменил свою точку зрения. Вот, что он писал мне 14 января 41 года:

”Мы оба благодарим Вас за память и за поздравление к Новому Году, о котором, конечно, можно думать различно, но я, в частности, представляю его себе отнюдь не в мрачных тонах. Мой старый оптимизм, о котором друзья отзывались прежде с некоторой опаской и с сомнением, теперь не только не вызывает возражений, но кое-кто уже пошел много дальше меня в этом направлении.

Вы не хотите ’’сидеть сложа руки” и Ваши надежды возлагаете на Америку. Я думаю, что у Вас, — одного из немногих, есть шансы устроиться по части журналистики в Америке, но только не русской, а американской. Если Вы можете совершить такое превращение, исполать Вам: поезжайте. Если не можете, то окажетесь в сонме тех русских ’’американцев”, которые уже там, а устроиться никак не могут.

Главное содержание Вашего письма — жестокая критика нашего правления по поводу нежелания возобновить ”П. Н.”. Позвольте мне взять роль защитника. Даже Н. К.[26] не одними ’’хозяйственными” расчетами мотивировал свою осторожность. Если бы, действительно, возобновление ”П. Н.” было возможно, он, конечно, склонился бы на мою сторону. Но — первое возражение Вам: какие это будут ”П. Н.”? Вы, конечно, следите и следили за здешней печатью, видите перекраску, понимаете, что приходится защищать, и не можете отрицать, что ”П. Н.” не могли и не могут возродиться в прежнем виде. Я тогда уменьшил требования, думал использовать информацию для осторожного проведения нашей идеологии, наконец, согласился сделать пробу, на которую с очень окрыленным настроением шел Зелюк. Что же вышло? Если Зелюк Вам в Ницце говорил то же, что нам здесь, то Вы знаете, что проба наткнулась на очень элементарные возражения и Зелюк прекратил переговоры, когда было поставлено известное расистское требование. После этого было ясно, что не только ”П. Н.”, но и вообще какая-либо русская газета сейчас не возможна. Я было рассчитывал на Париж, но Вы знаете, что там делается. С этих пор нашей целью было сохранить, по крайней мере, часть средств до лучшей поры, когда на самом деле положение будет более благоприятным. По Вашему мнению такое положение уже настало — и Вы ссылаетесь на какие-то личные информации. Вашими устами да мед пить! Но мы этих признаков перемены не знаем. Вы их сообщить не можете и общее положение, при всех симптомах, на которые Вы намекаете, так напряженно, что вместо улучшения, можно ждать даже перемены к худшему. Итак, ни в прошлом, ни в настоящем. Вы защитить своего обвинительного акта не сможете. Вашего покорного слугу могут обвинить ведь не только в том, что он не открыл газету, но и в том, что он навсегда погубил репутацию газеты ее открытием!.. Эти возражения мы уже слышали — и тоже в большом количестве. Почему они для Вас ’’неубедительны” и как Вы хотите соперничать с Деспотули, для меня не ясно.

Знаете ли Вы, что сам Грузенберг распорядился, чтобы на его могиле не было никаких оказательств. Он, очевидно, понимал, что при сложившемся положении эти оказательства вышли бы куда беднее, чем это нужно на могиле Грузенберга. Не знаю, что в этом отношении могли бы сделать ”П. Н.” того типа, какой Вам рисуется (начиная даже с объявления о смерти).

Я, таким образом, совершенно отрицаю, что была сделана ’’ошибка”, не принимаю субъективных укоров, которые нам направляют, и менее всего боюсь ’’суда истории”, который Вас пугает. Меня несколько успокаивает то, что Вы и сами не собираетесь еще ’’писать некролог нашей газете”. Но чтобы прекратился наш анабиоз, нужно сохранить финансы — и к этому на ряду с продолжением помощи сотрудникам до известного предела, определяемого первой задачей, направлены теперь общие наши усилия. Я знаю, что кое-кто нас пугает и по этому поводу: Вы, кажется, и сами присоединяетесь к иному, ’’вынужденному” решению. Но размеры ’’ящика” во всяком случае ограничены, и радикального решения он дать не может.

А о новой ’’попытке, которая может увенчаться успехом” было бы всего целесообразнее сообщить Зелюку. С его богатым воображением он, может быть, вернулся бы на покинутую позицию. И мы скоро увидали бы, правы ли Вы в своих утверждениях о новых возможностях.

Не сердитесь на меня за мои критические замечания. Вы сами их вызвали. Из Ниццы до нас доходят не одни только радужные вести. И ’’тихий город” Монпелье мне пока кажется более предпочтительным.

Примите и наши запоздалые приветствия Вам обоим. Я думаю, наши пожелания на Новый Год вполне совпадают.

Ваш П. Милюков”

По поводу возобновления газеты у нас была длительная переписка. Теперь, задним числом, ясно, что Милюков был прав, — мы не могли бы дать даже честной информации; но случилось то, чего можно было опасаться, — газетный аппарат распался и восстановить его никогда не удалось. В 41 году все это не было очевидно. Несколько раз я приезжал в Виши, говорил с людьми влиятельными и мне казалось, что в какой-то, даже уродливой форме, ’’Последние Новости” могут выходить.

Чем же все это кончилось? После войны (Милюкова уже не было в живых), группа бывших сотрудников газеты, настроенная про-советски, начала выпускать ’’Русские Новости”. От милюковской газеты в этих ’’Русских Новостях” был только украден шрифт заголовка, да попытка использовать престиж покойного Павла Николаевича, который, конечно, с презрением отверг бы газетку, покорно выполняющую московские задания. Несколько человек, введенных в заблуждение А. Ф. Ступницким, прекратили свое сотрудничество после первых же номеров. Другие умерли. В 1962 году газета эта продолжала выходить, — неизвестно для кого, но из старой редакции в ней сотрудничали только два человека — Е. С. Хохлов и еще один, имевший, очевидно, серьезные основания никогда не подписывать свое имя под статьями и информацией. В конце концов газета, за неимением читателей, прекратила свое бесславное существование.

Павел Николаевич прожил восемьдесят четыре года. В суровую зиму 41-42 гг., спасаясь от холода и голода, он переехал в том же Экс лэ Бэн в лучший Отель Интернасиональ, в котором топили и как-то умудрялись кормить. В отеле этом жил с женой Дон Аминадо.

’’Здесь Аминадо с супругой, — писал в Нью Йорк Милюков, — и ведет себя под француза. Делаем друг другу визиты: он в нижнем этаже, мы в верхнем. Обсуждаем, по секрету, политику и редакционные воспоминания. Конечно, без объективности”.

Дон Аминадо рассказал позже в своей книге ’’Поезд на третьем пути” об этих последних встречах:

— Закат его был высокий, ясный, олимпийский. Милюков и болел, и умирал, как тургеневский Базаров, любимый его герой. Никогда не жаловался, ни о чем не просил, никого не затруднял, не тревожил.

Кроме Дон Аминадо и ’’еще нескольких полуоседлых из преследуемого племени”, — выражение из письма Милюкова — Павел Николаевич в Эксе почти ни с кем не встречался. Из-за полной изоляции в глухой провинции переписка приняла для него исключительное значение. Узнав, что на пути в С. Штаты мы попали в лагерь в Казабланке, П. Н. огорчился и писал А. А. Полякову: ’’Печально начало путешествия Седых. Его окольный путь, конечно, полон сюрпризов, и жаль, что он на него решился из-за своего нетерпения. А его еще ждет путешествие в трюме и неизвестность, как встретит его Америка! Есть от чего прийти в уныние. Но он человек жилистый и как-нибудь вынесет, а как его жена, уж не знаю”. Огорчался, что другой сотрудник газеты, уже успевший добраться до Нью Йорка, устроился на спичечной фабрике Бахметева, — Павлу Николаевичу не могло тогда прийти в голову, что сотрудник этот очень скоро будет приглашен профессором в один из знаменитых американских университетов; волновался он за Осоргина, от которого стали приходить непривычно-мрачные по настроению письма, за Е. Д. Кускову, перенесшую тяжелую болезнь. ”Об Осоргине, писал Милюков, доходят такие же вести. Его редкие письма были такие жизнерадостные, что теперешний его упадок кажется очень серьезным и знаменательным”. Для М. А. Осоргина уже ничего нельзя было сделать. Он умер 27 ноября 1942 года в местечке Шабри, в нескольких шагах от демаркационной линии, отделявшей свободную Францию от оккупированной. О том, что умирает, знал, и перед смертью с друзьями простился:

— На случай — прощайте, любите меня ушедшим, как любили живым (с критикой, но всегда доброжелательной). Этой записочки не стыжусь: если даже и преждевременная, все же не напрасна, пригодится.

Потом из Парижа пришло известие о смерти Р. Словцова, который буквально в три дня сгорел от гангрены ноги. ’’Мне всегда казалось, писал П. Н., что он афишировал легкое отношение к трудностям жизни; не знаю, верно ли, но мне кажется, что он сделался жертвой этой черты характера. На печальные мысли наводит эта смерть. Вот Вы ’’верите” в восстановление ”П. Н.”. И говорите о его незаменимости. Но так, мало по малу, мы все уходим”... А затем пришло еще одно письмо: в нацистском лагере забили на смерть А. М. Кулишера-Юниуса, незаурядного ученого и блестящего публициста, которого П. Н. в какой-то степени считал своим духовным наследником. ’’Смерть Юниуса в лагере меня тяжко потрясла, писал Милюков А. А. Полякову. Человек этот заслужил лучшей участи, хотя еще в Монпелье мы видели, что он — приговоренный. Но чтобы он так решительно сам пошел навстречу развязке — невидимому вполне сознавая риск и все же продолжая мечтать об Америке и об издании книги, — в этом сказалась его трагедия. Представляю себе его душевное состояние перед кончиной! Его сознание незаслуженности обиды, нанесенной жизнью, сравнительно с более счастливыми, к которым он относился с презрением... И без возможности потопить ясность сознания в алкоголе! Толстой в своем побеге обрел потерянный мир. Юниус растерзал свои раны и умер мучеником, бросив последний вызов судьбе и людям. Не могу воздержаться от такого сравнения”.

В апреле 42 года Милюков перенес плеврит в серьезной форме, но постепенно поправился. В солнечные дни врачи разрешили ему выходить на прогулки, слабость начала исчезать. Е. Д. Кускова умоляла переехать в Швейцарию и, зная Милюкова, соблазняла его богатствами женевской Публичной Библиотеки. Павел Николаевич отказался, — переезд казался ему трудным и пугала высокая швейцарская валюта. Очень ограниченные средства у него еще оставались, но на жизнь в Швейцарии их могло не хватить. Мне всегда казалось, что Милюков отказывался уехать из Франции и по другой причине: он хотел быть ’’свидетелем истории”. Ему предлагали поездку в С. Штаты, где была бы обеспечена спокойная жизнь, — он был доктором ’’гонорис кауза”[27] нескольких американских университетов, мог получить кафедру и возможность спокойно продолжать свою научную работу. Павел Николаевич отказался, — верил, что события идут быстро, что близится освобождение и ехать незачем: бьет двенадцатый час.

О смерти думать не любил. В загробную жизнь не верил, был абсолютно чужд религии, базаровский ’’лопух” был для него логическим завершением физического конца. Но, помню, как однажды, еще в Париже, у открытой могилы Г. Б. Слиозберга, он потряс нас, сказав: ’’Вот здесь, рядом, уже уготовано для меня место. Теперь — моя очередь”.

Только в самое последнее время, за несколько месяцев до смерти, что-то начало портиться в этом удивительном человеческом аппарате. Ум его до самого конца оставался светлым и ясным, но в одном из последних писем поразила фраза, которая так не вязалась с нашим представлением о Милюкове: анализируя свое физическое и душевное состояние он писал: ’’Сажусь за стол с пером в руке. Хочу что-то написать. Проходит четверть часа, полчаса — я сижу все так же, и ничего не пишу...”.

П. Н. Милюков скончался 31 марта 1943 года. За гробом его шли всего несколько человек и никаких ’’оказательств” не было.

Несколько лет спустя я побывал в Экс лэ Бэн на могиле Милюкова. Кладбищенский сторож сказал, что русские давно выехали из Экса и на могиле теперь никто не бывает. Павла Николаевича похоронили на временном участке, срок могильной ’’концессии” кончался. Меня предупредили, что если в течение ближайших месяцев тело не будет перенесено на другой, постоянный участок, могилу уничтожат. Бывшие сотрудники газеты заволновались и приступили к сбору нужных средств. Но вскоре мы с удовлетворением узнали, что сын покойного, Николай П. Милюков, с которым я вступил по этому поводу в переписку, принял нужные меры. Тело П. Н. Милюкова было перенесено в Париж, на кладбище Батиньоль, в семейный склеп, где уже покоилась Анна Сергеевна. Над могилой его теперь стоит скромный памятник.

Предыдущая главаГлава 12 из 16Следующая глава