– А что, если завтра я умру? Что, если мы все вдруг умрем? Что тогда, баб?
– Ну, мне-то помирать некогда, меня еще огород ждет, и разных дел дома накопилась целая куча.
– А мне в школу еще идти.
– Ой, не знаю, как ты в школу теперь пойдешь.
– А почему? Что, меня из-за болезни не возьмут, что ли?
– Ну откуда я знаю? Пусть сначала из больницы нас выпишут, тогда ясно станет.
Дни в палате тянутся тоскливым, однообразным полотном. Процедуры, еда, разговоры с врачами, звуки телевизора, болтовня соседского мальчишки, рассольники, компоты, булки с кефиром, походы в церковь, запах ладана, скрип больничной койки, дребезжание тележки с едой, снова рассольники или взамен их пустые рыбные супы, рокот номеронабирателя, свежий воздух с ароматом меда и одна и та же сказка на ночь, потому что в больнице нет другой детской книжки, а свою мы не взяли.
Но все кончается, и процедуры тоже. Баба приводит меня в кабинет, который пахнет по-новому, звучит по-особенному, ощущается иначе. Доктор с теплыми, мягкими руками снимает повязки с глаз, заранее предупредив, что их пока открывать нельзя.
– Ой, какие ушки, как у лисы! – говорит он, подергивая мои малюсенькие вытянутые уши. Его сравнение радует, забавляет меня – мне нравится все, что связано с диким зверем и лесом. Лесное отчего-то родней, чем людское. И я, кажется, знаю почему: если заглянуть вглубь леса, то ясно, ты в нем не спасешься, он же сходственно одинокий, беспокойный и в свой черед ждет, тревожась, когда кто-то придет и исцелит. Это с виду лес сильный и непоколебимый, а на деле, глубоко в душе, он так же ждет защиты, ждет, когда с уставших веток соберут ягоды, когда спутавшиеся кусты причешет чья-то ладонь и уложит в нужном направлении, когда туча пройдет стороной и закончится дождь.
Ну вот, стоит врачу сказать про что-то лесное, про что-то интересное и не больничное, как мой разум затуманивает и уносит куда-то: поближе к родным сопкам, скользким глинистым спускам и крутым подъемам лесистых кряжей, ближе к мрачным топям, непроходимым затаившимся тропкам, к зыбкой разноголосице зверья и подальше от всего человеческого.
– Сейчас потихоньку глазки открывай, осмотрись. Аккуратно, постепенно, не торопись. Не жмурься, проморгайся. Как привыкнешь, смотри в аппарат перед собой и называй фигуры.
– Неужели можно?
– Можно! Еще как можно! Тебе же столько книжек надо прочитать!
– И я смогу?
– А как же. Буквы выучишь и все сможешь.
– Буквы я и так знаю.
– Ну, тогда и не сомневайся – сможешь. Обязательно сможешь.
– А из лука стрелять смогу?!
– Ну-у-у… с такими ушами, думаю, и из лука пострелять не грех, – добрый доктор смеется, и баба смеется. Я медленно открываю глаза. Вокруг темно, но темнота другая, с тонкими резкими вспышками света. Присматриваюсь не без труда. Окна вокруг занавешены плотными черными шторами, редкий солнечный лучик пробьется сквозь эту толщу. Смотрю вокруг: еле различаю массивный письменный стол, шкаф с книгами и журналами, на самом верху которого красуется чучело фазана! Нет, не померещилось, не исказилось реальное, становясь туманной, еле различимой дымкой после долгой беспросветной ночи: фазан! Эту птицу я сразу узнала! Добрый знак. Быть может, и доктор из какого-нибудь индейского племени.
– Так, Маша, не волнуйся, если почувствуешь себя нехорошо. Появятся головокружение, тошнота или резь при ярком свете – не пугайся, это нормально для твоего состояния. Главное – сразу говори обо всех симптомах.
– Ясно. А фазан настоящий?
– Какой фазан?
– Ну вон тот, на шкафу, с хвостом который.
Хвост у этого чучела и правда знатный, разукрашенный яркими цветами, а самые длинные перья покрыты золотой краской. Фазан стоит на округлой подставке, которая вылеплена темно-зелеными бугорками – пластиковой мелкой травкой. У маленьких крючковатых лапок лежат две оранжевые ягодки – наверное, облепиха.
– А-а-а, тот фазан. А я все думаю: фазан он или индюк, – добрый доктор в который раз смеется, и баба хихикает следом. А мне не смешно – не индеец он все-таки. – Так, давай-ка больше не отвлекаться. Смотри на фигурки и называй, что видишь.
Аппарат с окошками для глаз большой и показывает светящиеся картинки на черном фоне. Мне нравятся большой мухомор и маленькая звезда, а еще слон, чайник и елка. А вот лошадка некрасивая, какая-то детская, ненастоящая. И утка – как та малышовая, для купания, – и вовсе непохожа на живую утку. Но я все равно называю каждую картинку, как сказал добрый доктор. И мне впервые хочется спросить, как зовут этого врача, потому что, кроме Айболита, имен докторов я не слышала, а фельдшер в садике не в счет.
– Ну что ж, Антонина Ивановна, – окончив осмотр, говорит доктор, – зрение вашей Маше мы восстановили практически на сто процентов. Показатель отличный, учитывая, с какими ожогами хрусталиков вы к нам поступили. Замечу, что и операция удачно прошла, и восстановление шло быстро – еще и за счет того, что время не упустили, сразу к нам приехали. Чуть дольше потянули бы – и, сами понимаете, уже ничего не смогли бы сделать…
Баба кивает, протирает глаза и слушает. Не знаю, о чем она думает в этом своем новом молчании и в темноте кабинета; наверное, радуется тому, что скоро мы поедем домой. Ведь врач сказал, что еще кое-какие анализы возьмут и, если все будет хорошо, нас уже отпустят.
«Скорее бы домой, – думаю я. – Как там Ванька без меня? Кто с ним играет? Интересно, он в индейцев наряжался? Надевал венцы из фазаньих перьев, пока меня нет? Наверное, и мой венец примерял! Вот получит же, когда приеду. На речку, наверное, с Тоней и Ромой ходил. А на Пересыпке сейчас, конечно, все село собирается». Вспоминаю, как там хорошо. Песок горячий, скользит сквозь пальцы ног, обжигает. А вода ледяная. Но мы с Ванькой все равно купаемся, пока баба нас ругать не начнет, что уже губы синие и пора погреться.
На берег я выхожу, делая шаг широким и неуклюжим, – пытаюсь обойти пиявок и речных чертиков. Речной чертик, по правде, не страшен, главное – не наступить на него. Дед говорит, правильно он называется рогульник, а баба утверждает, что речной чертик или чертов орех. Однажды я наступила на него и проколола пятку. Кровь долго не могли остановить, и ходить было больно. А дед тогда сказал, что речной чертик впивается только в злых духов, чтобы отогнать их от реки, и во всякую нечисть. Наверное, то был добрый знак: вдруг меня хотела русалка за ногу схватить? Хотя откуда в нашей Пересыпке взяться русалкам, там и рыба-то не водится.
Но рогульник, если подумать, после всего казался мне еще не таким опасным и мерзким, как пиявки. Они длинные и черные, а когда мальчишки берут их в ладони, то становятся мягкими шариками. Я боюсь пиявок – они пьют кровь. Уж лучше жабу в руках держать, но только не пиявку! Кстати, и как же там моя жаба поживает?..
Как поживает жаба, узнать мне не довелось. Потому что, когда баба звонила домой, чтобы сообщить Тоне, деду и Ромке о нашей предстоящей выписке из больницы, тетка была расстроена, плакала и долго рассказывала ей о новой беде. Баба пыталась успокоить Тоню и все время повторяла, что она не виновата. Потом, уже в палате, баба доверила историю маме одноглазого мальчика – женщине, с которой за все время успела хорошо подружиться и делилась животрепещущими воспоминаниями.
Так я в подробностях узнала, что произошло за время нашего отсутствия. Баба мастерски умела рассказывать людям несчастья, переданные ей кем-то еще, не прожитые ей самой, но представленные в минуты сильного впечатления со слов других. А я умела слушать, и не только тогда, когда разговаривали со мной, – слушать, замечать и запоминать чужие вести, эмоции, впечатления. Интересная забава – хранить рассказы других в своей памяти, проживать, пересказывая все, что не происходило ни с тобой, ни на твоих глазах. Мне кажется, я состою из воспоминаний: четких и еле уловимых, хрупких и стойких, теплых и ледяных, словно пугающие ночные кошмары, разных – своих и чужих.