К книге
Дитя лесаГлава 15. Дом в темноте
82%
Глава 15. Дом в темноте
18

Я вхожу в комнату, бросаю рюкзак в угол и радостно поднимаю лук вверх. Чувствую, что наконец смогла сделать что-то весомое и значащее.

Перед моим взором расстилается широкий берег. Река течет между крутыми косогорами и длинными каменистыми пещерами. Из пещеры, озираясь и щурясь от солнца, выходят люди. Заметившие меня бегут навстречу.

– У тебя получилось. Я знал. – Адэхи первый спешит ко мне.

– Четверо настойчивых охотников с огненным оружием отпустили лошадей и шли по нашим следам, – начинаю я…

В толпе вскрикивают, всплеснув руками.

– Успокойтесь! Им не выйти на верную тропу. Мы путаем след, ведем их в неверном направлении. Огненные люди остаются ни с чем, и… один из них ранен.

– Мы продолжим путь? А что, если они передумают и настигнут нас? Когда мы вернемся?

Вопросы сыплются смелее. Люди ждут ответов.

– Адэхи, – зову я, – скажи людям, брат. Расскажи все. А мне нужен отдых.

– Пойдем, я отведу тебя.

Гайашконс! Как я давно не виделась с ней и как рада смотреть на ее ничем теперь не опечаленное лицо!

– Тебя не узнать, Маленькая Чайка. Твое лицо словно впитало весь солнечный свет.

Я поправляю выбившуюся прядь из ее косы, туго оплетающей голову вокруг. Она улыбается и, приобняв меня за плечи, ведет в сторону пещеры. Ребенок у нее в апарине кряхтит и шевелится. Она тут же обнимает сверток с младенцем обеими руками, согревая своим теплом, и малышка утихает.

– За этими пещерами начинаются поля и большие фермы наших братьев из племени чикасавы, – Адэхи рассказывает людям о том, что их ждет. – Мы объединимся с ними. Их дом станет и нашим домом. Наши дети будут в безопасности, мы отстроим селение заново. Станем трудиться, выращивать злаки и овощи, разводить скот вместе с братьями чикасавы. Наша жизнь изменится и станет спокойнее, охотничье ремесло уйдет на второй план – нас будут кормить фермы и поля. И этот труд безопаснее.

– Сколько еще мы будем в пути? Все устали, а некоторые больны.

– Еще сутки. Там нас ждут кров, пища и огонь очага.

– Почему бы нам не остаться у этих предгорий? – предлагает кто-то. – В реке полно рыбы, пещеры – лучшее укрытие, рядом лес – хорошее место.

Люди вокруг кивают и одобрительно бубнят. Обсуждают меж собой эту идею.

– Так решила богиня с косами. И если вы думаете, что это жажда очередных приключений, то ошибаетесь. Пусть она сама скажет вам почему. Но придется подождать. Две ночи она водила людей с огненным оружием по неведомым лесным тропам, чтобы запутать и укрыть наши следы. У нее нет сил разговаривать с вами.

– Я отвечу людям. Успокойся, Адэхи, чего ты такой напряженный. – Гайашконс, ущипнув воина за плечо, плавно обходит его вокруг, точно лисица, напоследок вильнувшая хвостом.

– Она отпустила тебя? Так быстро?

– Ей не нужна нянька. Иди охранять пещеры, воин.

Гайашконс улыбается. От ее света морщинки на мужском лице, отвердевшие от тяжелых мыслей, теряют силу и становятся мягче.

– Тише, люди чероки и чокто. Идите в пещеры и отдохните перед дорогой. То будет последняя тропа. Она выведет нас к дому. Теперь уже точно – к дому. У реки мы не останемся. Люди на лошадях вернутся. Они станут искать нас вдоль этих берегов.

Чероки и примкнувших к ним чокто не радует весть о предстоящем скором походе. Но они устали и не могут спорить и строить новые планы. Проще подчиниться воле судьбы и указаниям тех, кто ведет племя за собой. Люди бредут в пещеры.

Солнечный луч разрезает темную пустоту пещеры, и я вижу, как кружатся в его свете вихри песчаных пылинок.

«Гайашконс, хитрая лисица, ну почему она не разбудила меня раньше?! Снова ее излишняя забота», – ворчу я, понимая, что спала дольше, чем должна была.

Вода в реке оказывается настолько ледяной, что в груди перехватывает дыхание. Я умываюсь и спускаюсь по тропке к пещеркам, что находятся ниже. День стоит тихий и спокойный.

Племя ожидает меня. Сбившись в одну большую стаю, они рассказывают легенды. Кто-то играет на индейской флейте – лесной дудке, как зовут ее все чероки. Гайашконс, достав малышку Пулес из апарины, держит кроху на коленях, гладит тонкими пальцами по щекам, тихонько поет нежную песню. Девочка вскидывает ручки и глядит на Гайашконс большими удивленными глазами.

– Первые племена индейцев были не чероки…

Сеуоти[20] любит наши легенды, рассказывает их бережно, не упуская ни одной детали. В такие моменты мы слушаем смирно, не прерываем воина.

– …племена наших предков появились далеко, за большой водой. Тогда случилось первое переселение индейцев. Этот путь называли Беренгийский мост. В те долгие дни бесконечной дороги многие погибли. А выжившие образовали на новых землях племена с новой историей. И каждое племя отличается традициями, обычаями, воспоминаниями…

– А там, за большой водой, первые племена наших предков – кем они были?

Малыш Хота[21] внимает каждому слову. Слушает жадно, будто Сеуоти поет сказочную песнь.

– В начале истории предки наши заселили Сибирь и Дальний Восток. Там жили чукчи, коряки, тунгусы, которые позже стали эвенками…

– Красивые названия у их племен.

– Я расскажу тебе многое о них, Хота. Их племена славятся богатой историей. Но об этом позже…

Сеуоти приветствует меня жестом. Сидящие оживляются, поднимаются с земли. В их взглядах горят надежда и ожидание чего-то спасительного.

– Мы все ждем, когда ты позовешь нас в путь. Люди готовы, – говорит Адэхи.

– Нам остался всего один день, и мы будем наконец дома. Поля племени чикасавы станут для нас добрым приютом, вот увидите. А пока этот лук со мной, вам ничто не угрожает! Улю-лю-лю-лю-лю!

– Улю-лю-лю-лю-лю… – вторит нескончаемое эхо на разные лады, и мы спешим, предчувствуя перемены…

– Дай сюда, – баба врывается в комнату и выхватывает лук, неуклюже отпихивая меня локтем.

– Баба, куда? Чего ты забираешь?

Я бросаюсь за ней следом, запнувшись о стоящее в проходе кресло. Больно ударяюсь мизинцем и, присев на пол, хватаюсь за ногу.

– Ой-й!.. Да для кого ты эти кресла тут расставила? Пройти невозможно!

– Не твоего ума дело. Раскомандовалась!

– Баба, отдай лук! Куда ты его несешь?

– Пока ты веселишься, Людка Моськина по всему жилью уже сплетню распустила – я ее встретила возле магазина.

– Какую сплетню?

Ну конечно, я так погрузилась в игру, что не заметила, не услышала, как баба вышла из дома. Кто бы сомневался, что во дворе она встретит тетю Люду, мать Игорька, и та расскажет ей последние интересные новости. Хотя мне все равно было интересно узнать, что же именно, потому что эти взрослые вечно досочинят, допридумывают и добавят в историю чего-то от себя.

– Что ты лук в школу таскала. Совсем ума нет! Как ты до такого додумалась? Еще бы ружье взяла!

– Ну и что! Отдай, пожалуйста, – я пытаюсь вырвать лук, но она держит его крепко, поднимает вверх и отворачивается то в одну, то в другую сторону. А я прыгаю рядом, как собачонка.

– Больше не получишь, я все сказала! Все! Иди! Иди, я тебе говорю!

– Да за что? Что я такого сделала-то? Ну взяла его в школу и не в школу даже, а на улицу, ничего же не произошло! Неужели даже на улицу с ним нельзя?

– Ах, тебе еще и произойти что-то должно! Ты посмотри какая!

– Баба, ну отдай. Я больше не буду его никуда брать, обещаю…

– Нет, больше не получишь. И не проси.

Знаю, что бесполезно уговаривать бабу. Если она что-то решила, тщетно пытаться идти против ее слова. Я решаю дождаться ночи или утра, отыскать лук и перепрятать, пока она не видит. Но ночь оказывается длиннее, чем я ожидаю, – баба долго смотрит телевизор и будто бы не собирается спать. Сначала передачи, потом какие-то сериалы о любви, которые мусолят одну новость уже не первую серию, за ними следует время фантастических фильмов… Я не замечаю, как сон побеждает, и весь мой план рассыпается на кусочки. Ночь пролетает.

Утром баба спешит разбудить меня в школу, резко раздвинув шторы и впустив в комнату тонкие жгучие солнечные лучи. А мне кажется, что сна было не больше часа, и я с трудом открываю глаза. Весь день в школе томлюсь ожиданием, чтобы скорее наступил вечер и баба ушла на смену. Нервничаю, что этой ночью снова не смогу закончить дело и вернуть себе свое.

Игорька в школе нет. Димка передает учителям, что у того разболелись уши, – я почему-то испытываю облегчение, узнав, что Моськин не придет. Меньше всего на свете хочется мне, чтобы вчерашнее разнеслось по школе.

Отмотать бы время назад, я бы так не сглупила, спрятала бы его сразу… Думаю только о своем индейском луке, мечтаю скорее очутиться дома и забрать его. Чувствую, внутри меня что-то не на месте, и от этого волнения невозможно укрыться. Наверное, такое бывает, когда кто-то чужой берет твою вещь, а ты переживаешь, думаешь, вернет он ее или нет. Только баба мне не чужой человек. Что же я так волнуюсь?

Уроки будто стороной мимо меня проносятся, слушаю их кое-как. Дома вся как на иголках, сижу в комнате в ожидании, когда же… Но на работу баба не торопится, уходит на целый час позже, будто чувствует что-то.

И только дверь за ней захлопывается, я несусь стрелой в ее комнату. Обшариваю каждый угол: и под кроватью, и под пышной периной, и за шторкой, где висят бабины старые кофты и какие-то тряпки, на шкафу, внутри шкафа, за шторкой – везде. Заглядываю второй раз и третий. Нигде нет. Наверное, она его перепрятала, пока я была на уроках.

Старый диван в зале мог бы сгодиться как сейф для лука. Крышка дивана тяжелая, но если постараться, то открыть можно. Новая неудача – внутри пусто. За трельяжем и сервантом ничего нет – только скопившаяся пыль. В прихожей, на кухне, на антресоли в коридоре – нигде. Может, она уже успела его выкинуть? Плохой из меня следопыт!

Но не могла же! Не могла! Хочется разреветься и раскидать все вокруг от злости, обиды и отчаяния…

Ну конечно! Рано сдаваться! На балконе-то я не проверила.

Последняя надежда разбивается об облезлые балконные стены. Лука и там не оказывается. Что поделать, решаю дождаться утра, снова выпытывать у бабы, куда она его спрятала, и просить вернуть.

Последние два дня оказываются самыми долгими в моей жизни. Или мне так только кажется. Играть не хочется, сочинять не хочется, хочется стать каменной и сидеть неподвижно, смотря вдаль. Расстроенная, ложусь спать, чтобы ни о чем не думать и чтобы скорее наступило утро.

Четверг. Я встаю раньше, чем прозвенел будильник.

– Баба!

– Что?

– А что у нас на завтрак?

– Молочный суп.

– Мм, мой любимый. Бабулечка, ну где мой лук, а? Ну отдай его, пожалуйста, я, честное слово, его больше в школу не понесу. Честное-пречестное.

– Выкинула я его, зачем он нужен.

– Как выкинула?!

У меня прямо что-то обрывается внутри, падает и больно ударяется. Баба шарит в кармане и достает те самые цветные бусины и маленькие яркие перышки, которыми я украшала лук.

– Вот, бусинки свои забери. Они-то пусть остаются, в поделках пригодятся. А ерунда эта тебе не нужна, ты же не мальчишка.

– Да он же ненастоящий… почти. Как это, ты его выкинула? Зачем ты его выкинула?

– Да хватит уже с этой деревяшкой ко мне приставать! Сколько можно? Ешь быстрее и в школу иди.

Да какая уж тут школа! Я ревела медведицей и высказывала бабе все, что можно и нельзя, а обида не проходила – становилась сильнее от бабиного равнодушия и молчания. Хотелось кричать, кидать все вокруг, говорить злое, лишь бы она отреагировала, уделила хоть каплю внимания, показала, что ей не все равно.

– Да ты меня совсем не любишь! Мало того что не слушаешь никогда, еще и выкидываешь мои вещи!

– Здоровая такая, а ревешь, – смеется баба.

– Вот соберусь и уеду от тебя, раз ты такая…

– Ну ты посмотри на нее! Чего ты взялась, воешь из-за ерунды?

– Это для тебя ерунда! Для тебя все ерунда, что для меня важно. Все, я сказала! Уеду… уеду и не вернусь!

Я бегу в свою комнату, хватаю рюкзак. Учебники и тетради швыряю в разные стороны:

– Математика – ненавижу! Общество – ненавижу! Английский – ненавижу!..

Содержимое портфеля разлетается по углам комнаты, а я лихорадочно пихаю внутрь что-то из одежды – что первое попадается под руку.

– Куда ты уедешь? Куда собралась?

– К маме поеду. Надоела ты мне со своими нравоучениями. От тебя одни упреки. Ничего ты не понимаешь…

– Ага, поезжай. Она же тебя ждет не дождется.

– Может, и ждет. Ты откуда знаешь?

– Знаю.

– Откуда? Ну говори! – Я сажусь на краешке кровати, уставшая и зареванная.

– Если б ждала, давно бы уже позвонила. Она в доме прадеда Вани живет.

– Давно? – спрашиваю, прекратив плач: эта новость больно колет меня.

– Давно. Как он умер, так и вернулась.

– И не звонила?

– Ни разу.

Баба присаживается на стул и, уткнувшись в подол халата, перебирает его морщинистыми пальцами.

– Не нужна ты ей. Что тогда, что сейчас – не нужна.

– Ты же говорила: она меня потом заберет! Ты что, меня обманула, получается?

– Ну, это я говорила, чтоб людям было что сказать. А так-то кто ее знает, что у нее на уме. Она мне тебя оставила и укатила. Звонить не звонила.

– Врешь ты все, не верю тебе, не верю…

Губы мои, как под тяжеленным прессом, ползут куда-то вниз, горячие слезы, хлынув, смывают эти разговоры и, кажется, решают смыть и меня саму из этого мира. Плачется так, что даже дыхание перехватывает и начинается икота.

Баба пытается успокоить меня, потом молча вытряхивает из моего рюкзака колготки, пижаму, футболку и почему-то один носок. Складывает обратно книги и помятые тетради.

– Собирайся. В школу опоздаешь, – говорит она так, будто ничего и не было. С ней так всегда: ни одна беда не заслуживает, чтобы из-за нее нарушился ход привычных дел. Никакое горе для бабы не было причиной, по которой бы жизнь вокруг нее замедлилась или остановилась.

Я сползаю с кровати. С обидой и злостью смотрю на бабу красными от слез глазами, продолжая икать в попытке ухватить воздух. Потом вскакиваю, выхватываю рюкзак и бросаюсь к выходу.

На улице идет снег. Так оживляюще я чувствую его на разгоряченном лице, подставляю щеки и открытую шею, чтобы остудить жар обиды. Плакать уже не хочется – или хочется, но усталость не дает слезам вырваться. Теперь только сопли текут ручейком из носа, и я вытираю их варежкой, а они застывают крошечными пузырьками в ворсинках шерсти.

Все уроки я сижу как бумажная мумия. Мумия с распухшим лицом, такая, которую, похоже, ужалила пчела куда-то в область глаза или носа. Так со мной происходит всегда – если уж реветь, то реветь по-настоящему, чтобы веки опухали, выворачивались наружу, глаза краснели, а губы искривлялись, как у каменной горгульи с рожками – на той мятой и склеенной скотчем иллюстрации, что живет на странице библиотечной книжки Виктора Гюго. Хотя, если подумать, лучше уж быть этой похожей на чертика статуей, чем той самой юной красавицей, из-за которой произошло столько несчастий и погиб бедный горбун. Не хочу, чтобы из-за меня кто-то погибал.

И почему в книгах так много боли и страданий – неужели их недостаточно в жизни? Даже в сказках нет-нет да кто-то кого-то съедает, проглатывает, крадет, уносит за тридевять земель, гонит из избушки. Или сверкающий доспехами рыцарь погибает из-за любви, или пауку на всем скаку голову срубают, вместо того чтобы без жертв прогнать этого негодяя вон.

Хочу, чтобы было хотя бы одно место, в котором все по-настоящему радуются. Каждому дню радуются. Пусть уж страдания остаются в книгах, а в жизни найдется место без этих историй. Место, где все дружные, добрые, во всем друг другу помогают и не выгоняют из любимых кружков из-за пустяка. Не отбирают важное сердцу, потому что им так захотелось. Не бросают обидных слов, от которых хочется сказать что-то гадкое в ответ.

Где мне найти такое место? Однажды оно было у меня, когда мы ездили в гости к прадеду Ване, но потом он умер, и мир лишился кусочка добра. Однажды оно было, когда приходил дед со всеми своими енотами и зайцами, цаплями и фазанами, но он тоже умер. Остались только мы с бабой.

И мама… в доме, в котором я не была столько лет.

Мысли катятся в другом направлении, и отчаянный новый план созревает в эту минуту в моей голове.

Вернувшись из школы, я собираю кое-какие вещи в рюкзак, хотя плохо представляю, что нужно брать. Сую только домашнюю футболку, спортивные штаны и пижаму. Следующий пункт – деньги на билет. Я достаю их незаметно из бабиной сумки, пока она суетится на кухне. Плохой поступок – брать чужое, Бог накажет. Но если хорошенько подумать, то мы с бабой не чужие друг другу и мне очень надо.

В худой облезлой бабиной сумке с перешитым подкладом и неработающей молнией находится мелочью сорок два рубля. Не знаю, хватит ли на билет, но на всякий случай готовлюсь прятаться, перебегая в другой вагон, как мы с бабой частенько делаем. Опыт у меня имеется, и бояться мне нечего. Настроена я решительно и надеюсь на счастливый конец. Верю, что обратно уже не вернусь.

Я фантазирую, как пойду в новую школу, где никто не знает, что я сирота. Где мне повезет и получится завести друзей. Где я больше не буду спасаться бегством.

Пока баба не обращает внимания, я уношу из кухни нарезанный хлеб. Заворачиваю еще теплые ломти в газеты, которые копятся в ящике под трельяжем «со времен царя Гороха», как язвительно замечает Тоня, приходя в гости. Но баба все равно собирает этот хлам. Вот и настало его время. Один кусок – в листок с кроссвордами, второй – в листок с рассказом про какие-то мосты и БАМ, третий – ну нет, тут что-то про школы, лучше возьму другой. Вот этот подходит – о чем-то неинтересном и непонятном.

Я зачем-то даже уроки на понедельник делаю. Волнительно просто сидеть и ждать. Обдумываю план побега: сначала дождусь ужина, потом лягу спать, а на заре незаметно исчезну из дома – надо бы перенести бабин будильник к себе в комнату и настроить на нужное время. Из прошлых поездок к деду Ване и в серышевскую больницу я помню, что поезд прибывает в Серышево около пяти часов утра, значит, выйти из дома надо в четыре – в одиночку до переезда я быстро добегу. Главное – не проспать.

И я не просыпаю, потому что вообще не могу уснуть. Быстро собираюсь в темноте и холоде. Надеваю аж двое колготок, чтобы не замерзнуть, как бывает, когда мы с бабой едем в больницу. Оставляю на кухне записку, что иду в школу пораньше: мол, генеральная уборка и классный час до уроков. И ухожу. Точнее, убегаю, юркнув из квартиры, как лисья тень мимо теплых нор, не оставив следов и примет.

Из подъезда крадусь тихо-тихо, чтобы любопытные жильцы не заметили и не открыли двери, решив узнать, кто в такую рань шатается. Соседи наши дотошные до всяких сплетен.

Выйдя на улицу, бегу как пущенная стрела. Правда, долго бежать не получается, отдышавшись за кочегаркой, иду дальше быстрым шагом. В боку колет. Морозный ветер, становясь мне помехой, бьет по лицу острыми струйками, срывая с пылающих щек озябшую нежность. Я крепче вцепляюсь в ручки рюкзака, опускаю голову и иду дальше.

Сонные люди лениво вползают в поезд; забраться на высокую ступеньку вагона для меня – как покорить Эверест. Я специально липну к спине незнакомой женщины, чтобы посторонние думали, будто мы с ней вместе. Мужчина сзади подталкивает меня, и я оказываюсь в вагоне. Люди разбредаются по свободным местам, которых предостаточно. Все ждут, когда кондукторша пойдет собирать деньги за проезд. Я усаживаюсь в самом конце, возле дверей, ведущих в следующий вагон, и, оборачиваясь, наблюдаю, не идет ли она. Мерное покачивание поезда усыпляет меня. Пару раз я тревожно пробуждаюсь от резких падений головы на грудь. После морозной свежести в тепле и плавных усыпляющих покачиваниях вагона, будто в колыбели, сон одолевает невыносимо.

Контролерша важной походкой спешит к нам в конце поездки. Я встаю с места спокойно и уверенно, стараясь не привлекать к себе внимания, и открываю дверь тамбура. Знакомый ужас крепкой когтистой лапой сжимает мои легкие: подвижная переходная площадка, соединяющая вагоны, – мой глубочайший и непреодолимый страх. И нельзя не смотреть вниз, потому что между двумя двигающимися пластинами, похожими на панцирь уродливой черепахи, может застрять нога. Или провалиться в сверкающие дырки, в которых видно, как летит внизу заснеженная дорога.

Хватая ручку двери, нажимаю на нее обеими руками и бегу прочь от панциря, прочь от контролерши, которая вот-вот меня заметит, и весь мой план полетит с высокой горы, свистя и кувыркаясь на пути в бездонный овраг.

Прохожу в конец вагона и в стеклянные двери вижу, как контролерша спешит прямо сюда. Проделываю план по спасению бегством дважды и выдыхаю, потому что поезд замедляется и вот-вот остановится. Люди встают, торопятся к выходу, толпятся – вот и хорошо, уйду незамеченной. Протискиваюсь среди шуб, курток и теплых ватников, а сердце в груди колотится, трепещет. Но вот я на свободе, слава богу – получилось. Осматриваю перрон и выдыхаю. Провожаю взглядом облачко колючего пара, вырвавшегося изо рта.

– Девочка, девочка, – окликает звонкий женский голос сзади, на секунду пригвождая мои ноги к бетонной плите перрона.

Я не оборачиваюсь, а срываюсь с места и несусь прочь.

– Девочка, варежку обронила, – кричит она вслед, – варежку!..

Впору остановиться и вернуться – вроде бы никакой опасности нет. Но лучше не доверять первому впечатлению. Знаю я таких. Небось видела, что я безбилетница.

Прячу голую ладошку в карман и спокойно иду знакомой тропой. Эти дорожки из памяти моей ничто не в силах стереть: ни воспоминания, ни сама жизнь с ее страшными и вечно неприглядными новостями.

Прохожу кирпичную водонапорную башню – раньше мне нравилось разглядывать ее странное, возвышающееся здесь длинное каменно-бетонное тело: кирпичи ее стен полуразбиты или отсутствуют. Вода потихоньку сочится из гнилых сооружений, образует ледяную лужу, и как не прокатиться с разбегу на этом катке! Баба бы ворчала: «Ну сколько можно, пошли быстрее, долго мы еще тут торчать будем…» Но бабы со мной нет, и я могу кататься сколько захочется. И даже с разбегу! Отхожу спиной вперед, разбегаюсь по свежему хрусткому снежку и, ступив валенком на лед, качусь. Не сумев удержать равновесие, падаю лицом прямо на ледяное озерцо и в кровь разбиваю нос. Сама виновата. Нечего теперь реветь. Прижимаю снег к носу и понимаю, что настроение и веселость утекли куда-то вдаль, туда же, куда утекает вся вода из этой башни. Вспоминается Ванька – это с ним вечно происходит такое, это он валится то на спину, то кубарем, поскальзывается и плюхается, будто мешок, туго набитый пухом.

Плетусь дальше. Вспоминаю, как всю дорогу с бабой прыгала на одной ножке, подскакивала, бежала, качалась – не могла спокойно идти и наблюдать.

А вот тут летом рос широкий лужок травки, похожей на пшеничные колоски, и можно было сыграть в игру «петушок или курочка». Правда, у меня выходили только жирные, как сдобные пончики, цыплята. А дед умел сделать высокого петушка с торчащим кривым хвостом.

На улице еще темно. Но и в темноте я узнаю эти улочки и тропинки. Вот огороды, их заборы так же криво и косо глядят, поскрипывая на ветру качающимися обломанными дощечками. Старый заброшенный стадион с грязными беседками для болельщиков. Парк, в котором живут ветер, пустота и голые тополя, тянущие свои ветки далеко в небеса – куда-то к Богу: наверное, просят, чтобы он что-то сделал с этим погибшим местом. Хотя баба рассказывала, что в ее молодости в этом парке стояла деревянная трибуна, собирался духовой оркестр и они, нарядные, завив гвоздем локоны и накрахмалив воротнички, ходили на танцы и концерты. Баба любила смотреть, как танцуют чечетку. И сама мечтала отбивать эти загадочные ритмы начищенными блестящими туфельками с квадратными каблучками. А еще здесь продавали газировку. И наверное, мороженое.

Мороженое мне совсем не хочется – чувствую, как мерзнут пальцы и ног, и рук. Бараки, гаражи, заборы, шлакоблочные домики… И в самом конце улицы – дедушкин дом.

Представляю, как увижу тот самый забор, оплетенный засохшим хмелем, который осенью опять забыли убрать. Шишки хмеля, покрытые легкими шапочками снега, похожи на елочные игрушки и серебрятся и лучатся, заиндевев.

«Улица Рабочая, 14/1» – табличка, криво написанная от руки синей краской, так и висит. Знакомый высокий забор. И ямка под калиткой, под которую во время дождей набегали ручьи, и во дворе невозможно было пройти, пока не просохнет. Потом деда Ваня положил на дорожку к дому две широкие доски, и, когда мы шли по ним, сердцевина доски прогибалась и опускалась в воду. Баба говорила: надо шагать аккуратно и не хлюпать, а мне нравилось нажимать на эти мостики, чтобы подошва сапожка утопала настолько, насколько сильно наступишь на дощечку.

Дергаю калитку, но она закрыта. Просовываю руку через щели, чтобы изнутри отпереть деревянный засов, прибитый на гвоздь. Слышу, как, разрываясь в кровожадном лае, несется в мою сторону огромный пес, но цепь останавливает его у самой калитки, и он повисает в воздухе, борясь с неизбежным и продолжая лаять, хрипеть и рычать, брызжа слюной.

В испуге выдергиваю руку, как облитую кипятком, и отскакиваю прочь от забора. На запястье остаются алые царапины и занозы. Крепко сжимаю больное место другой рукой.

На крыльцо выходит невысокая красивая женщина в вязаной кофте и в шали, едва покрывающей длинные белоснежные косы, которые свисают до самых пяток и чуть задевают занесенное снегом крылечко.

– Линда! Пошла! Пошла прочь! Сидеть, гадина, ну-ка пошла, я кому сказала! – гонит она собаку в деревянную будку, оббитую по краям старым тряпьем, и закрывает сколоченными в форме заслонки досками.

Женщина усталой или ленивой походкой направляется в сторону калитки. Плывет, качаясь, словно утица на затихшей реке. Я отступаю, чувствую, как предстоящая беседа гасит во мне душевные силы.

– Ты чья? Чего тебе? Потерялась, что ли? – хмурясь, спрашивает она, выглядывая из-за калитки, понимая, что на мороз выходила зря, и, верно, приняв меня за попрошайку.

«Я Маша. Я ваша», – хочу было я ответить, но почему-то не могу. Слова колют внутри горло и застревают, а я начинаю говорить что-то другое.

– А где баба Галя?

– Какая баба Галя? Соседка через забор, что ли?

– Ну да, я замерзла уже, а она не открывает…

Смотрю на нее собачонкой, перетаптываюсь, жмусь от мороза.

– Так она в больнице лежит. А ты к ней, что ли, пришла? Я с ней не знаюсь, она затворница. Ты ей внучка?

– Угу, – опускаю голову, понимая, что если не скажу сейчас, то никогда не скажу. Но не могу подобрать слова и не ощущаю смелости. А соврать всегда легче. Да и оно как-то само завязывается – только начни…

– Замерзла? Ладно, заходи, чаю попьешь и домой пойдешь. Ты где живешь-то?

– За линией.

– Далеко. Зачем в такую рань шла? Мороз какой сильный!

– Хотела повидаться…

– А в школу ты что, не ходишь? Или прогуливаешь?

– Нет, мы со второго урока учимся. Я думала, успею…

– Ясно, – выдыхает она слово вместе с морозным колючим облачком пара.

Собака в будке рычит и скребет когтями края заслонки, пытается высунуть в широкую щель черный нос, сопит и нервничает.

То же крыльцо, та же веранда с тяжелой дверью, оббитой крашеной клеенкой. Кухонька с большой беленой печкой, рукомойник с длинным язычком, похожий на маленькую лейку без носика и ручки, – все на своих местах, без изменений. Те же запахи и звуки. Раздеваюсь, ощущаю родную атмосферу. Кладу варежку на батарею у печки и сажусь рядом с ней на корточки, греюсь.

Женщина ставит чайник и бросает нарезанный лук на сковородку. Обжаривает луковые кольца и кладет их на хлеб.

– Больше ничего нет, – говорит она, не поднимая на меня взгляда.

Я рассматриваю всю ее, с головы до ног, а она смотрит не отрываясь на свои руки, ловко создающие съестное. Укладывает последний луковый кусочек на ржаную мякоть, поливает бутерброды остатками раскаленного масла прямо со сковороды и посыпает хлебные ломти солью. Несколько капель стекают с бутербродов на драную клеенку стола. Беру кусок, что лежит ближе.

– Вкусно, – неразборчиво выговариваю, пережевывая и запивая луковый хлеб крепким и несладким чаем. Лук масляный и хрустящий, согревает ломоть и отдает ему свой аромат. Рот наполняется слюной, желудок начинает урчать громче. После всей этой морозной прогулки будто на свете ничего вкуснее и быть не может, и не беда, что чай без сахара.

– А вы здесь давно живете? Я вас не видела раньше. А как вас зовут?

– Недавно. Несколько лет. Можешь меня тетя Рита называть.

– Ясно.

– Тебя искать-то не будут?

– Не будут. А другие дети у вас есть? – Осматриваю ее.

– Какие другие дети?

– Ой, то есть просто дети, какие-нибудь… У меня вот брат есть, младший, а у вас есть кто-нибудь?

– Нет. Ни детей, ни мужа нет – одна живу.

Она встает и убирает со стола свою кружку с недопитым чаем. Поворачивается спиной, словно переставляет что-то в шкафчике с посудой, словно занята и нет нужды взглянуть на меня.

– А почему? Вы такая красивая. Вон какая коса у вас. И глаза голубые. У меня вот карие – мне не нравятся, голубые – самые красивые. Я бы хотела себе голубые глаза.

– Да не в красоте-то счастье, знаешь.

– Как не в красоте? С красивым человеком все хотят общаться, а обычные – они никому не интересны. Сначала же на лицо смотрят.

– Ничего эта красота не решает. Я вон сижу одна, и поговорить не с кем. С мужем, с одним, с другим, с третьим, не сложилось – и никакая красота не помогла. То пьяница, а то просто козел попадался. Так и кукую одна. И к родственникам стыдно на глаза появиться, и с соседями не общаюсь. Одно утешение: в храм схожу, на душе посветлее станет. Смою ненадолго тяжелые воспоминания, потом опять мучают они меня…

– А о ком воспоминания или о чем? – Доедаю хлеб, облизываю пальцы и пью невкусный чай, который почему-то не кончается и пьется с трудом.

– А тебе-то это все зачем? Пришла, выспрашиваешь, выведываешь… Ты давай-ка допивай и домой топай. Любопытная какая, – она оборачивается, стремительно подлетев к столу, начинает сметать хлебные крошки и вытирать масляные капли.

– Ладно, – говорю, тихонько ставя кружку на стол и поворачиваясь на табуретке в сторону выхода. – А можно я еще приду?

– Ну приходи. Странная ты.

Подхожу к печке, чтобы забрать варежку, и вижу стопку дедовых книжек, которые раньше хранились в зале на полках серванта. Одна из книг разорвана пополам, нет обложки и половины страниц.

– Вы книги любите читать? – спрашиваю тихонько, взяв из стопочки знакомый томик. Чувствую, как внутри что-то скребется и вдруг накатывает какая-то темнота на душу.

– Да когда мне читать-то, глупая ты? У меня вон козы, теленок – управляться скоро пойду, воды надо привезти, потом по дому весь день колготня… Это макулатура – печь растапливать.

Она выходит ненадолго куда-то в прихожую, а я открываю книгу. Знакомая, долго не листаю – страницы с картинками плотнее и толще остальных, поэтому без труда нахожу нужную – ту, на которой когда-то оставила ручкой свой след, обвела ладошку. Прикладываю ладонь к нарисованному контуру – нарисованная теперь меньше, будто чужая, будто не я ее нарисовала.

– Ты чего тут? – неожиданно задается вопросом «тетя Рита», видит рисунок и выхватывает у меня книгу. – Дай-ка сюда, – говорит она. Смотрит растерянно на рисунок, потом вырывает страницу и уносит куда-то в другую комнату.

Возвращается на кухню нескоро. Глаза потухшие, бесцветные, смотрят сквозь предметы, сквозь меня, сквозь пространство, будто что-то случилось.

Одеваюсь не спеша, осматривая дом, его стены и обшарпанные половички, мебель в прихожей и выглядывающее из зала рыжее кресло. А в зеркале трельяжа из прихожей видно уголок дедушкиной кровати – чудо, а не кровать: сбоку у нее откидная лакированная полка, на которую деда ставил чай и сушки. Тогда я любила полулежа на пуховой подушке, которая по размеру больше меня самой, пить липовый отвар с сахаром. А сахар у деда Вани хранился в мешке в шкафу и был не сыпучий, как наш с бабой в сахарнице с треснувшим краем, а кусковой – его с чаем хорошо вприкуску грызть, как леденцовую конфету. Деда Ваня, первым окончив чаепитие, играл на балалайке, пел частушки. Почему-то я уже не помню, о чем были те песенки, и картинка в памяти такая, будто он просто шевелит губами или поет что-то неразборчивое, только задорная отрывистая игра струн все так же звучит.

Топчусь на месте, копаюсь. Поднимаю наконец голову. Осматриваю ее ясное лицо, белое и лучистое, как снег на шишках хмеля. А она на меня не смотрит. Куда-то в пол направлен ее взгляд, оттого черные длинные ресницы ее лежат на бархатных щеках, подчеркивая приятную бледность кожи. Думаю, что она очень красивая и мы с ней совсем непохожи. Вспоминаю, зачем приехала. Внутри что-то ноет, и не знаю, как поступить: решиться рассказать или уйти. Копаюсь с носками, с валенками, с пуговицами, с варежкой – словно это украденное время что-то изменит. Понимаю, что, если не решусь, упущу мгновенье, а другого шанса не будет.

– Ну, оделась? Ты будто уснешь сейчас тут, на пороге.

Киваю, что оделась, и думаю, опустив голову, что вот-вот скажу. А иначе все зря. Набираю в легкие побольше воздуха, будто не разговор вести, а петь собираюсь.

– Ну, пойдем, – говорит она, толкает плечом дверь, пропускает меня вперед. Мороз врывается в дом пушистым облаком ледяного пара, мы выходим на крыльцо.

– Ты хорошая, – единственное, что решаюсь сказать. Резким рывком повернувшись к ней, обнимаю и отпускаю. Она от неожиданности и растерянности разводит руками. Так широко открывает голубые глаза, и еще светлее становится ее лицо.

– Чудная ты, ей-богу, – говорит она улыбаясь.

Мы выходим, и она провожает меня со двора. Немного пройдя, оглядываюсь. Почти рассвело, и дом в предрассветном полумраке такой уютный и родной. Стоит молчаливо и задумчиво, хранит скорбный отпечаток утрат, что послан ему судьбой, доживает отмеренный ему век.

Они провожают меня вдвоем с домом, словно имея одну общую душу, воспоминания и мысли пополам. С грустью, отрешенно глядят вслед. Они теперь как две детали одного целого – чего-то важного, но неосязаемого. Впитались друг в друга, слились, растворились и меркнут – как воспоминание, которого я не знала. Едва коснулась – и должна уходить прочь. А внутри все трепещет и чувствует, что уходить неправильно.

Плетусь на вокзал.

Люди вокруг хмурые, одеты в серое и унылое. Идут опустив плечи, смотрят под ноги, а не на небо. Их мысли о проблемах нарисованы глубокими и острыми морщинками на уставших лицах. Обреченные все – обреченные самой жизнью. Не хочу взрослеть, если придется стать кем-то из них.

Наконец-то вокзал. Занимаю место поближе к батарее. Сидеть долго, целый день: обратный поезд только вечером. Хорошо, что я взяла с собой хлеб. Достаю один кусок из рюкзака и начинаю есть, наблюдая за малочисленной толпой вокруг.

От долгого сидения на деревянной лавке ноет копчик, я встаю посмотреть в окно, но привокзальная картинка не меняется. Вся территория вокруг маленького здания, улочка и перрон уже исхожены и осмотрены мной вдоль и поперек. Становится тоскливо и неинтересно: поезда проносятся и утекают вдаль, диспетчер что-то неразборчиво объявляет таким голосом, будто давно страдает насморком, а большие круглые часы громко и четко разрезают тишину мерным и бесконечным «тик-так, тик-так, тик…».

Скрипучая дверь вокзала в очередной раз открывается, женщина в лохматой шубе и норковой шапке вносит картонную коробку, идет с ней вглубь зала, в малолюдный закуток. Ставит и поспешно удаляется.

Я смотрю то на коробку, то на дверь, то на коробку, то на дверь – женщина не торопится вернуться за ней. Люди вокруг не замечают или делают вид, что ничего не произошло. Интерес распирает меня изнутри, но, если подумать, из-за своего любопытства я часто попадаю в беду. А если останусь сидеть сложа руки, это буду уже не я – иду смотреть. В коробке два слепых щенка, розовобрюхих, с едва пробивающейся на спинках шерсткой. Жмутся друг к дружке, шевелятся еле-еле.

Мчусь к окошку билетной кассы.

– Тетенька, тетенька, там щенят бросили!

– Каких щенят? – Женщина с распушенными кудрями и жирно накрашенными губами высовывает недовольное лицо из билетного окошечка. Ее засаленная кожа блестит, а сама она неприятно пахнет резкими дурманящими духами.

– Там, в коробке, – показываю в сторону безлюдного уголка, – два щеночка. Маленькие совсем. Женщина какая-то принесла, оставила и ушла.

– Да как же вы мне надоели, – билетерша закатывает глаза и звучно цокает языком. – То котят, то щенят… Вам тут зоопарк, что ли? Совсем обнаглел народ!

Представительно вышагивая, она подходит к коробке, заглядывает в нее, снова цокает и берет подкидышей одной рукой вместе с их хлипким домом. Я не успеваю обрадоваться – билетерша выносит коробку со щенками на улицу и оставляет на крыльце.

– Они же замерзнут!

Несусь вслед за ней, чтобы забрать малышей.

– Не вздумай сюда заносить, поняла? – строго говорит билетерша и грозит мне пальцем.

– Поняла, – отвечаю испуганно, прижимая два крошечных тельца к груди.

Дверь громко хлопает, женщина, больше похожая на щедро расписанную косметикой жабу, уходит, а я остаюсь с новой проблемой. Хотя какая ж это проблема – такие хорошенькие, такие милые! Вот бы забрать их себе! Но баба будет ругаться. Надо найти им дом. А может, они голодные? Достаю оставшийся у меня хлеб, сую в слепые мордочки. Щенки тычутся розовыми носиками в краюшку, ищут что-то другое, пищат, шевелятся, пытаются сосать хлебный край. Аккуратно укладываю их в рюкзак, который не закрываю, и несу, прижимая к груди. Я стесняюсь людей вокруг и немножечко стыжусь, но подхожу к каждому, приотворяю рюкзак, намекая им заглянуть, и спрашиваю:

– Вам не нужен щеночек? Возьмите! Они бездомные… Смотрите, какие хорошие… Возьмите! Возьмите!

Но щеночек никому не нужен. Люди мотают головой, отнекиваются, отступают, делают вид, что не замечают, не хотят помочь. Я спросила у всех, у кого-то спросила дважды. Куда теперь их деть? На улице они точно замерзнут. Вроде бы и не мое это дело, сиди себе дальше, жди поезд – но чье же тогда? Так все сидят и ждут поезд. И никто не спасает бедных подкидышей, никому их не жаль, никому.

Прижимаю рюкзак сильнее, чтобы они не замерзли, растерянная, взволнованная. Одна идея у меня есть, одно решение, но до прибытия поезда мало времени осталось, я не успею! Раздумывать некогда, спрыгиваю со ступенек, бегу обратно. Тороплюсь, нервничаю, но понимаю, что нет других вариантов – нельзя по-другому. Устаю быстро, останавливаюсь отдышаться – хоть мне и приходится всю жизнь убегать, а все же спортсменка из меня никакая. Дальше – быстрым шагом. Иногда заглядываю в сумку – мордочки с маленькими ушками и мокрыми носиками в порядке, греются друг о дружку, кряхтят. Бегу дальше. Еще немного. Вот она, Рабочая… Стучу в деревянную калитку, разъяренная Линда выскакивает с грозным ревом и повисает в воздухе на цепи, поднимаясь на задних лапах. Громко лает на всю округу.

– Ты чего опять пришла? – Выходит она, кутаясь в шаль, задевая косами снег на крыльце, повторяя воспоминания первой встречи.

– Я… ненадолго. Вот… – После долгого бега по сугробам дышать ровно не получается, и ноги устали.

Протягиваю ей сумку.

– О господи! Это еще зачем?

– На вокзале тетка бросила. А они же маленькие совсем, замерзнут. Я у всех спросила, никто их себе взять не хочет.

– Конечно, никто не захочет. Кому они нужны. Что, у людей своих проблем мало, что ли, – смеется она.

– Ну, может, они тебе нужны?

Снова смотрю на нее глазами голодной бездомной дворняги, отчего ее взгляд смягчается.

– Мне? А мне-то зачем? Вон у меня Линда – ее попробуй прокорми, а тут еще двое.

– Ну пожалуйста, возьми, – в горле жжется горькая обида, еле сдерживаю накатившие слезы. – Что мне с ними делать теперь? Билетерша их выкинула на улицу, еще и наорала на меня, чтобы я их в тепло не заносила. А на улице они умрут, вон какой мороз.

– А ты чего на вокзале-то забыла? – вопрошает она укоризненно, и я понимаю: чуть не проболталась. Завралась так, что и сама уже запуталась в своем вранье.

– Гуляла. А на вокзал зашла погреться, мне идти далеко. Я бы их забрала, но мне не разрешат, заругают, – ложь – как липкая паутина: начинаешь говорить неправду и больше не можешь сделать шаг в сторону и отступить, дальше с каждым новым словом ты в ловушке, а нить плетется и плетется дальше, будто уже и не подчиняется твоим мыслям, и рождается все новая и новая ложь, которую прекратить ты больше не можешь. И с каждой следующей фразой она живее, достовернее, логичнее получается. – Возьмешь?

– Свалилась же ты на мою голову, – вздыхает «тетя Рита». – Ладно, давай сюда. Поспрашиваю потом у соседей, может, кто и заберет. Маленькие какие, господи!

Она берет малышей, расплывается в улыбке, гладит по головке, трогает их ушки и лапки, уносит в дом.

Я, радостно подпрыгивая на месте, повторяю: «Спасибо! Спасибо! Спасибо!» – и бегу обратно. Наконец-то рюкзак можно закинуть. Так легче.

На вокзал поспеваю, когда гудок поезда разрезает тишину, оповещая всех вокруг о прибытии, а диспетчер вещает, разбудив нудным тембром привокзальных птиц: «Пригородный поезд шесть тысяч четыреста шестой, Шимановское – Благовещенск, прибыл на третий путь перрона. Будьте осторожны! Повторяю: будьте осторожны…»

– Успела, – выдыхаю уставшее и тяжелое, как этот день, слово, означающее, что наконец все закончится. Примыкаю к толпе, которая плотным потоком сочится в пропахший дымом вагон.

Предыдущая главаГлава 18 из 22Следующая глава