К книге
Дитя лесаГлава 12. Вещий сон
68%
Глава 12. Вещий сон
15

Учебный год, перевернувший всю мою жизнь, наконец завершился. Мне удалось окончить его на пятерки. Кроме оценки за поведение. В этой строчке дневника, вопреки всем здравым смыслам и представлениям об отличниках, у меня красовалась фигуристая двойка. Но похвальную грамоту мне все равно вручили. Наверное, пожалели. А пятерки свои, я уверена, получила потому, что все время читала книжки или зубрила заданное. Я не гуляла на улице и ни с кем не общалась. Полностью погруженная в свое замкнутое пространство, находила спасение от тоски только в книгах.

Летние каникулы тянулись хоть и безрадостно, но спокойно. Ванька к нам не приходил. Ежедневная работа на огороде с бабой в палящее пекло выматывала меня так, словно старушка не она, а я. Книги, которые мне давали в библиотеке сельского Дома культуры, – единственное, что заставляло верить в чудо и помогало спрятаться от реальности. Хотя был еще телевизор, но, виделось нам, ненадолго. В последний месяц он часто ломался, и в один из вечеров дед сказал, что больше паять его не хочет, хватит. Мы с бабой могли остаться без кусочка своих миров: она – без передач об экстрасенсах, иллюзионистах и паранормальном, а я – без фильмов о приключениях, погонях, джунглях и необитаемых островах.

Тихое, неинтересное лето было отпечатком моей грусти. В лес мы почти не ходили, несколько раз с Ванькой убегали на Пересыпку. Днем в жару сельчане не купались, да мы и сами после такого отдыха еле плелись домой. Народ скапливался на Пересыпке ближе к вечеру, когда вода прогревалась, становилась как парное молоко. Да и жарка шашлыков на солнцепеке – плохая идея. Июль плавил и размягчал асфальт под ногами, а заодно делал нас выжатыми овощами. Август вслед за ним не внимал мольбам уставшей от солнца земли. Не слушал, что все вокруг усыхало и погибало в ожидании дождя.

В один из таких душных, изматывающих вечеров к нам домой врывается соседка с первого этажа – мать Игорька Моськина. Вся возбужденная, волосы торчат в разные стороны, дышит как загнанная лошадь и машет руками, обнажая большие полукружия пятен пота в подмышках.

– Тоня!.. Тоня!.. – писклявым голосом вопит она, закашлявшись.

Баба как раз варит на кухне кукурузу, которую мы не сажали. О появлении кукурузы дед ответил на свой лад: мол, где взял, там уже нет.

Я сижу в зале – по телевизору показывают фильмы про индейцев. Они гипнотизируют меня, засматриваясь и увлекаясь, я сижу с открытым ртом. Особенно когда ковбои устраивают жаркую драку в пабе и один вышвыривает другого вон. А потом начинается самое интересное: разойдясь на расстояние, они одним лишь взглядом оповещают друг друга о согласии на настоящую ковбойскую дуэль. Их сапоги со шпорами оставляют пыльные следы на мягком песке. Взгляды встречаются, ветер схватывает прядки волос, ощущается неизбежное, и смельчаки целятся друг в друга из револьверов, держа оружие в вытянутой руке. Ко всему напряжению присоединяется острая и липкая, как лассо меткого ковбоя, пенящая кровь мелодия. Я люблю музыку этих фильмов – она проникает глубоко внутрь тебя или, опутав, ухватив за запястье, роняет на землю и тащит вслед за собой – прямо в этот фильм.

На экране мелькают ряби и полосы, похожие на предрассветный горизонт, наверное, поэтому эта рухлядь называется «Рассвет». Хотя лучше бы выпуклые белые буковки давно отпали – мне всегда хочется прицепиться и высказать, что это никакой не рассвет, а очень даже наоборот. Особенно в те минуты, когда белесые дергающиеся линии скрывают интересный момент.

– Тоня, Тоня, ты дома? – снова доносится из прихожей.

– Господи, Люда, чего ты орешь как на пожаре? У меня аж сердце прихватило, – баба, выпучив глаза, вся бледная и испуганная, бежит на крик, как только может она бежать на своих больных ногах.

– Ой, Тоня… Беда-то какая!

– Да что случилось-то?

– Беда, Тонечка, ой беда, – поперхнувшись собственными словами, тетя Люда значительно расчленяет фразы. – Пожар…

– Где пожар? Ничего не понимаю, говори уже толком!

– За рыбозаводом полыхает, – наконец отдышалась тетя Люда, – там, где дача ваша… Не знаю только, она горит или чей-то огород, там же все они рядышком. Мы с Серегой моим в сарай ходили, увидели, что в той стороне дымит, чернота до неба… Я скорее к тебе бежать. А Серега – пожарным звонить. Сухота же вокруг, ой, хоть бы пламя не разошлось! Сгорит все к чертям, Тоня… И огород ваш жалко, много посажено-то у вас?..

Я продолжаю смотреть в экран, только теперь звук в фильме будто пропадает, его вытесняет голос из прихожей. Внутри все сжимается от какого-то горячего, растекающегося по телу предчувствия. И я словно каменею. Баба сначала бежит то в одну сторону, то в другую, что-то вопя и вскидывая руки. А потом зачем-то накидывает на плечи свое вязаное пальто с большими пуговицами и вслед за тетей Людой мчится куда-то, хлопнув дверью.

Когда случается беда, на меня не обращают внимания. Будто я невидимка. А мне страшно, и я не знаю, что должна делать. Оставаться дома и ждать или бежать следом? Или позвать кого-то на помощь?

Наступает тишина: пронзительная, сверлящая висок ровным свистом. Вымещая ее, наполняя комнаты, добирается до слуха тарахтящий перегуд холодильника. А потом среди оживших звуков квартиры я начинаю слышать свои мысли.

Не хочу сейчас их слышать. Я забираюсь на бабин диван, подобрав под себя ноги, вжимаюсь в ее огромную пуховую подушку, набитую цветным оперением птиц, принесенных дедом с охоты. Жарко, но я зачем-то укутываюсь бабиной шалью и крепко-крепко закрываю глаза… Это все не со мной и не с нами. Вот сейчас баба вернется и скажет, что соседка ошиблась, что ей показалось и горел вообще чей-то старый забор.

Утро наступает так нескоро. Меня будят доносящиеся из кухни разговоры и всхлипывания бабы. Я тороплюсь узнать, что произошло, но застреваю в дверях – потому как рядом с ней сидит Тоня. Бабино лицо все в саже, а глаза – распухшие от слез и такие пустые, не голубые, а почти серые или прозрачные.

– Баба, ты чего плачешь? – Подхожу к ней нерешительно, медленно и легонько обнимаю за плечи. Я давно так не обнимала ее, а она не обнимала меня. Но стоять и смотреть, как кто-то плачет, не получается. В голове я прокручиваю мысли, что могло произойти: наверное, огород сгорел. Да, для взрослых это беда, но, если подумать, не такое уж и горе, главное, мы вместе… А огурцы и перцы высадим заново, да они бы все равно сварились там под открытым солнцем.

– Петров сгорел… – вырывается откуда-то из бабиной груди, и она захлебывается в новых рыданиях.

– Как сгорел? Как так – сгорел, бабочка моя? Да как же? Не может быть!

И я тоже плачу. Сжимаю небольшие кулачки на груди и не понимаю, почему такая беда свалилась на всех нас. И невольно представляю, что произошло с дедом, что он чувствовал, как горел, как кричал, запертый или придавленный бревнами… Мне становится жутко, больно. В груди что-то колет и мешает вдохнуть, словно воздух в квартире заканчивается, словно, добравшись и сюда, его вымещает дым проклятого пожара.

Я бегаю туда-сюда: из зала – в коридор, из коридора – в комнату и опять в зал. Прижимаю руки к груди, будто держу в ладонях птенца. Не могу поверить, что слышу такое. Не верю, что такое бывает в жизни. Бегаю и пытаюсь понять, как дальше мы будем жить.

– Ой, не мельтеши, – резко окрикивает меня Тоня, и я останавливаюсь.

Тоня строгим воспитательским тоном отправляет меня в свою комнату, где я тихо сижу, не понимая многого, а особенно того, почему жизнь состоит из одних несчастий. А потом к бабе приходит ее подруга, тетя Лида, а за ней – тетя Лена, и я узнаю подробности и слышу детали. В голове моей складываются ужасные картины. Осознаю, что ничем их уже не стереть из памяти.

«…Может, и подперли дверь… может, и подожгли, кто его знает – найди теперь виноватых. Да никто разбираться не будет, кому это надо?! А это не Худой случайно, он же за дачу вашу успокоиться не мог? Может, и он, паскуда… Да он! Как пить дать он! Весь год мозги с этим огородом колупал. А теперь ищи правду… Напишут, что Вовка пьяный уснул, чтоб не разбираться… Ой, Вовик, мой Вовик… И за что нам такая беда? За что? И ведь чуяло мое сердце неладное, когда ирод этот на дачу зарился! Недоглядела. Не подсказала. А теперь и некому говорить… Хоронить-то в закрытом гробу… Ну конечно – там смотреть-то не на что… Ой, Вовик, мой Вовик… Тоня, а ты помнишь, я к тебе приходила, и ты мне Машкин сон рассказывала? Какой сон? Да что Петров сгорел… Вещий сон тот, получается, был… Проклятый сон… проклятый сон… Ой, Вовик, мой Вовик…»

На эти похороны меня не взяли. Я осталась одна дома. Баба сказала, что нам с Ванькой там смотреть нечего. И я сидела и слушала тишину в квартире, гладила кота и думала о том, что мне почему-то интересно увидеть все это, – и, если нельзя увидеть, получается, что в реальности дело страшнее, чем в моей голове. А в ней было невыносимо, как в самых жутких бабиных передачах.

Деда повезли на кладбище не в одиночестве. От этого я переживала новое странное и тревожное чувство: что вокруг меня все умирают. Все, кто мне дорог. И в какие-то минуты становилось так страшно. Получается, в следующее мгновение может умереть кто-то еще? Или нет? Деда хоронили вместе с его матерью – как сказала баба, когда Ляпатя узнала, у нее прихватило сердце, она упала, и помочь ей уже не смогли. У нее был удар, рассказывала баба в другой раз.

Лето закончилось для меня печальными воспоминаниями. На трельяже сбоку висела дедова ковбойская шляпа, которую баба принесла из квартиры Ляпати. Шляпа казалась теперь такой бессмысленной, она вдруг перестала быть живым или геройским предметом. Ее высокая потрепанная тулья, вогнутая сверху и немного мятая, покрылась пылью. А сама она стала частью пустоты и тишины в нашей квартире. Шляпа обезличилась и обездушилась. Никакого Ковбоя больше не существовало. И будто бы ковбойской внучки тоже не стало. Осталась только сирота.

Хотя… вот же он, мой венец из фазаньих перьев, украшенный бусинами и цветными мягкими бисеринами, нарезанными дедом из кабельных изоляций.

– Все тебя давно уже ждут, – печально произносит Маленькая Чайка – Гайашконс – и протягивает мне сплетенный из лилий венок.

Я беру его и впервые за долгое время выхожу из типи на свет. Вдыхаю воздух и понимаю, что сделать шаг все еще сложно, что тоска продолжает сковывать и заставляет вернуться – в мое одиночество. Но племя замечает меня, обращает ко мне свои печальные взгляды. И я понимаю, что деваться некуда: от гнетущего горя невозможно спрятаться. Даже в этом мире.

Вглядываюсь в тоскливые лица юношей и стариков, в заплаканные глаза девушек и женщин, смотрю на притихших детей, жмущихся к ногам матерей. Опускаю голову. Крепко сжимаю зубы, чтобы слезы не смогли вырваться наружу.

На секунду возвращаюсь в типи, чтобы забрать венец, и иду к своему племени – утопающим в горе чероки.

– Рысий Коготь был нашим лучшим следопытом и добрым братом… – начинает трагичную речь старейший. – Благодаря ему наши дети и жены выжили в том пожаре – мы воздаем небу хвалу за его храбрость и скорбим, что сам он не спасся…

Я кладу венок в ноги лежащему в ложе из прутьев и речных цветов. Не слыша монотонной речи старца, глажу затянувшийся шрам на щеке Рысьего Когтя и вспоминаю нашу встречу в лесу. Вкладываю венец в его ладони и жестом прощания «отпускаю» его.

Слова произносятся и исчезают. Люди подходят к уснувшему навсегда и, роняя последние капли своих чувств, поверженные утратой, что-то шепчут ему, гладят по голове, целуют в лоб. Потом плетеное ложе безжалостно отталкивают от песчаного берега и навсегда отдают реке.

Еще мгновение я вижу, как быстрые волны подхватывают и укачивают его, словно в ивовой колыбели. А потом он навсегда исчезает из виду. Навсегда исчезает из моей жизни.

Последняя августовская неделя ворвалась прохладой, зашумела проливными дождями. Будто хотела подготовить меня к осени: унылой, промозглой, безрадостной. Но я отчаянно старалась не думать, что вот-вот идти в школу.

К моему разочарованию, мир не прекратился и календарь не отмотал время назад – первое сентября все-таки наступило. Линейку я пропустила, заявив бабе, что эти школьные праздники – пустая трата времени. Второго сентября я шла на первые уроки нового учебного года, надеясь, что обо мне и моем позорном прозвище позабыли.

– Глядите, девочки, сирота все с тем же помойным мешком в этом году! – ехидно выкрикивает модница Настя, тыча в меня пальцем. И весь класс, закатившись от смеха, провожает меня брезгливыми взглядами.

Опустив голову и промелькнув тенью к последней парте, которая, по обыкновению, никем не занята, делаю вид, что не слышу их. Мой дерматиновый рюкзак за прошлый год и правда истрепался – кожа на нем и без того трескалась и осыпалась, пачкая все вокруг, а тут еще и металлическая пряжка оторвалась, и бабе пришлось заменить ее обычным шнурком.

Я смотрю на яркие новые портфели девочек, на ядовито-розовые и салатовые пеналы с героями мультфильмов и хочу заплакать. Но звонок на урок громогласно зовет всех на свои места и оповещает нас о начале чего-то нового, что течет сквозь наши жизни, наполняя их свежими эмоциями и воспоминаниями.

Впрочем, воспоминания, которые были уготованы мне, оказались дрянными и похожими на прошлогодние. После уроков сплоченная компания уже поджидает меня на заднем дворе школы за стадионом – тем путем я обычно иду домой, стараясь избегать центральных ворот, чтобы не попадаться лишний раз на глаза обидчикам. В этот день они меня опережают. Собираются, шумя, радостно гогоча, что-то громко обсуждая. Я сразу чую: затевается недоброе. Сердце екает, ноги становятся ватными. Я останавливаюсь, но, тут же упрекнув себя, заставляю не показывать врагам ни тени страха, не выдавать, как изменилась в лице и занервничала. Прохожу мимо.

– Эй, сирота, куда собралась? – кричит Тамара, которая раньше была тихоней и скромницей, сидела со мной за одной партой, пока не поняла, что невыгодно быть подругой слабого. Переметнуться на сторону сильного – пусть и неправого, зато имеющего авторитет, – хороший выбор.

– Оглохла, что ли? Эй, сирота, слышишь? – узнаю по гнусавому голосу Женьку.

Слышу, что они спешат за мной следом. Волнуюсь и ускоряю шаг. Школьники, мамы и бабушки, встречающие первоклашек, равнодушно проходят мимо, торопятся домой, поглощенные мыслями о собственных проблемах и делах.

– Сирота! Эй, сирота, лови, – кричит Игорек, и что-то больно прилетает мне в спину, ударяет и отскакивает в траву.

Вздрагиваю от испуга и боли. Это камень.

Остальные заливисто смеются, хвалят Моськина за меткость и подхватывают его идею. Я оборачиваюсь посмотреть и понимаю: пора спасаться бегством. Лечу со всех ног в сторону дома.

– Стой, сирота! Куда?! Да стой ты!

Дурная толпа бежит следом, не отстает, гонит меня, как волчья стая трусливого зайца, петляющего по подворотням. Решаю срезать путь через котельную. В глубине души надеюсь, что где-то там, во дворе, Рома раскидывает лопатой уголь, что он увидит и защитит меня.

– Рома! Рома! – кричу изо всех сил, а камни продолжают догонять меня, впечатываясь в спину, в плечи, в ноги, в старый рюкзак.

– Рома! Откройте, откройте, – колочу со всей силы в железную дверь, и гул ударов разносится по округе.

– Ты чего тут забыла? – какой-то кочегар выходит из-за угла. В руках у него лопата, значит, в котельной время ссыпать золу в котлован.

– Где Рома? Я к Роме пришла.

Заглядываю ему за спину, надеюсь, что Рома выйдет вслед за ним.

– Иди домой. Детям здесь опасно находиться, свалишься в яму – обгоришь. А вы куда? – Он оставляет меня и идет навстречу толпе, грозит лопатой в их сторону и бурчит, чтобы шли вон. Те останавливаются, пугливо мнутся на месте, но продолжить путь не решаются. Я удираю другим путем, по тропке между насыпями угля: там совсем близко к дому. Ноги вязнут в саже, смешанной с черными каменными осколками, утопаю в угольных отходах и падаю. Колени, ладони и локти становятся темнее непроглядной ночи.

– Ты чего вся грязная, как черт?! – кричит на меня баба, когда я возвращаюсь домой.

– Упала, – виновато опускаю глаза, еле сдерживая слезы. Вытираю рукавом в момент образовавшуюся сырость под носом, и на лице остается черное пятно.

– Как можно было так упасть?! Смотреть же надо, куда идешь. Кто это все стирать будет? – Баба продолжает ругать меня, а я молча проглатываю большой кусок обиды и несправедливости и иду в ванную.

– Я сама постираю, – выдавливаю между всхлипываниями и закрываю дверь.

Новая осень становится началом новых жизненных уроков, а для меня – еще и уроков выживания. Единственное, что радует, – походы на собрания школьной газеты. Там в мою сторону хоть и смотрят косо, но не задевают. Сказки я пишу уже реже, больше слушаю предложения и сочинения других: фантазировать мне хочется все меньше.

Бабина жизнь тоже меняется, правда, как она сама говорит, только на время. Теперь кроме работы сторожем в детском саду у нее появляется ночная подработка в местном продуктовом магазине. Армяне перекупают грязные яйца на Белогорской птицефабрике, и баба с Тоней, а с ними и другие сельские тетки по ночам моют эти яйца и, по доброму обычаю, подворовывают. Подработка незаконная, зато за нее платят каждую смену. Баба говорит, будет с чего отдавать долг за квартплату, и эти деньги мы не тратим.

Их странный ночной труд длится до самой зимы. Порой я захаживаю к бабе по вечерам, но она гонит меня, ворчит, что я неаккуратная, а за битые яйца им не заплатят.

Ближе к Новому году армяне что-то придумывают и с алкоголем, так что на яйцах дело не останавливается, и баба с Тоней ликуют. Но об этих их делах велено молчать, и я честно храню бабину тайну. И радуюсь, когда на завтрак она жарит яйца или готовит воздушный омлет.

Но в школе все равно узнают. Однажды на перемене Люда, любящая яркие атласные банты и платья с нарядными воротниками, оповещает весь класс:

– Ребята, новость слыхали? У нашей сироты бабка – яйцемойка!

И все гогочут, шумят. И начинается:

– Ну да, она у армян яйца моет!

– А чего тогда сироте вещей нормальных не купит?

– Так ей, наверное, зарплату яйцами выдают!

– Да ладно, вот ты чешешь! А чего их мыть-то?

– Да от куриного говна их моют, вот ты деревня!

– Сама ты деревня! А сирота небось бабке помогает…

– Фу… Подальше от сироты, не хватало испачкаться в курином дерьме…

Слушаю их, а внутри все закипает. А сказать что-то в ответ боюсь: их много, а я одна – и все против меня! Все! И хоть бы один остановился.

– Хватит! – кричу, вся красная, и лицо аж жаром пылает. – Хва-ати-ит! Замолчите сейчас же! Закройте рты!

– А то что? – Олег пересаживается со стула прямо на парту и закидывает ногу на ногу. Нагло и вызывающе смотрит на меня.

– Да ничего! – ехидно вещает модница Настя. – Ничего она нам не сделает, она же сирота!

– Правильно!

И снова меня окружает бессовестное хоровое жужжание:

– Сирота! Сирота! Сирота…

И у меня внутри лопается последняя ниточка надежды на то, что они прекратят тыкать пальцами, насмехаться и кричать это унизительное слово.

Олег забирается на парту. В полуприседе машет руками и пародирует куриное кудахтанье:

– Яйцемойка… ко-ко-ко… яйцемойка… ку-уд-кудах!

Я не осознаю, как в руках оказывается какой-то учебник из рюкзака. Крича не своим голосом, чтобы все они немедленно закрыли свои поганые рты, отправляю книгу в сторону гадкой Олеговой физиономии.

Книга пролетает со свистом рядом, но не задевает ни одного волоска на его голове. Зато с оглушительным звоном разбивает окно в классе. Окна в этом крыле огромные, до потолка, хорошо, что стекло выпадает не полностью, часть его остается висеть, держась за раму. Обидчики смолкают. А Олег спрыгивает с парты, смотрит сначала на окно, потом – на меня и крутит пальцем у виска.

– Вот сирота чиканулась, – завершает пьесу Люда, которая все и начала.

Рухнув на стул, ощущаю, как бешено колотится сердце. Смотрю на дрожащие ноги, а они стучат по полу так, словно готовятся станцевать. И в класс заходит Валентина Егоровна.

Дальше следует долгий разговор с учительницей, мои упрямые доказывания и яркая ложь сплоченного класса о том, что я кинула книгу специально сама. Потом неприятный и позорный разговор у директора. Возвращение в класс. Размашистое красное замечание в дневнике. И как громогласный финал – под конец дня ворвавшаяся в класс взъерошенная и взволнованная Юлия Германовна. Запинаясь, она возвещает, что за постоянное неприемлемое поведение меня решено исключить из школьной газеты. Бросает взгляд на прибитую наскоро трудовиком клеенку, закрывающую разбитое стекло, качает головой, цокает языком и уходит.

Меня будто из ведра окатили ледяной колодезной водой. Словно взяли и выстрелили в беззащитную. Такой несправедливости я не ожидала. Нечестно! Совершенно нечестно! Будто нарочно отбирают все то, без чего я не могу жить. И все, абсолютно все против меня. Мои оправдания никто не слушает. А эти вот – настоящие виновники – развернулись за партами и смотрят с противными ухмылками: мол, так тебе и надо.

Едва дождавшись звонка, хватаю вещи и бегу прочь из школы. Бегу и реву. Слезы мешают смотреть. Я запинаюсь о собственный шарф, свисающий из рукава, и лечу с крыльца, порвав колготки и разбив в кровь колени. Замерзшими мигом пальцами хватаю снег, чтобы приложить к ране. Скопившаяся толпа заставляет очнуться, и я быстро собираю разлетевшиеся вещи, кое-как одеваюсь и бегу прочь, делая вид, что не слышу летящих за мной смешков и обидных слов.

Ноги несут меня через весь школьный двор, стадион, мимо деревянных заборов и огородов, в сторону рыбозавода. Черное пепелище давно уже покрылось снегом. Место стало пустым и унылым. Нелепо, грустно глядит на меня чудом уцелевшая собачья будка. Куда же делись дедовы собаки: Дик, Берта и Аза? Убежали? Смогли ли они сорваться с цепей? Что, если смогли и теперь где-нибудь погибают от холода и голода? Хотя они же охотничьи, наверное, знают, как прокормиться.

Сажусь рядом с будкой, прислоняюсь к ней спиной, обнимаю грязные колени и закрываю глаза. Хочется плакать не останавливаясь. Домой идти страшно, и поэтому сижу, тяну время, пока ноги не начинают каменеть от холода. Стучу валенками друг о дружку, но это не помогает. Мороз усердно щиплет нос и щеки – закрываю их варежкой и грею теплым дыханием. Понимаю, что все равно придется идти и рассказывать все бабе.

Дома в двери меня ждет записка: баба уже ушла. Плетусь к ней, потому что ключа у меня нет.

Признаваться в случившемся мне страшно и стыдно.

– Ну, рассказывай, – сердито разрезает тишину баба.

Худшая фраза, с которой начинаются неприятные разговоры. Становится ясно: она уже знает. Валентина Егоровна сразу позвонила соседям. Плохо, что телефона у нас нет, теперь еще и соседи будут об этом судачить. Баба ругает меня, говорит, что я позорю ее. Пытаюсь объяснить ей, что ни при чем и что они на меня напали первые. Но баба не хочет верить, говоря, как мне не стыдно и что же я за бестолочь-то такая – разбить стекло в школе! Уму непостижимо! А я мотаю головой и перебиваю, что это не я, это все они…

– Да почему ты мне не веришь? Они сами меня обзывали!

– Ну ты посмотри какая! Еще и спорит со старшими, – подхватывает Тонька.

Она перетаскивает со двора ящики с шампанским, привезенные пыльным грузовиком без номеров. Тетки, которые таскают ящики и переставляют бутылки вместе с ней, смотрят на меня, качают головами и цокают языками, вытягивая лица.

– Да не говори, Тонь, – возмущается баба, – вечно ей все виноваты. Ритка такая же была.

– Да что вы взялись-то?! Ни слова сказать не даете!

Топаю ногой и кричу, словно вот-вот взорвусь от злости. Ну как им объяснить, что я больше пострадавший, чем преступник? А еще и из газеты меня выгнали. Одна несправедливость!

– Ну ты потопай еще, потопай, – кряхтя, ворчит Тонька, опуская на пол очередной тяжелый ящик. – Совсем от рук отбилась. Вот не зря же говорят: яблоко от яблони…

И меня накрывает очередная волна злости и чувства абсолютной несправедливости, происходящей вокруг. И что они взялись с этими яблоками, других фруктов, что ли, нет?..

– Да что ты лезешь вечно?! – кричу на Тоньку, сжимая кулаки и краснея от ярости. – Как же ты меня достала! Ненавижу! Ненавижу! Носи свои ящики и не смотри на меня!

– Да нужна ты мне, – смеется Тонька, чуть подергивая в руках тяжелый пластиковый ящик, который так и норовит выскользнуть, – рассматривать еще ее… Картина ты, что ли, чтоб я на тебя смотрела…

– Вот и не смотри – не лезь. Отвернись и иди куда шла!

Неожиданно хилое дно пластикового ящика обрывается, и бутылки с шампанским падают на грязный каменный пол. То ли пробка, то ли осколок стекла, как из тугой рогатки, летит Тоне прямо в лицо. Она, вскрикнув, как подстреленная куропатка, хватается за перекосившееся больное место, а когда убирает трясущуюся руку, все видят, что в Тониной ладони лежит ее глаз.

– Ведьма проклятая… накаркала… – тихо шепчет она побелевшими губами и падает без чувств.

Я плакала весь вечер, всю ночь и целый следующий день. В школу я не пошла, потому что той ночью у меня поднялась температура и разболелась голова. «Наверное, из-за переживаний», – сказала уставшая баба. Она бегала к соседям, чтобы позвонить в больницу и поинтересоваться о Тонином самочувствии. Когда баба возвращалась, я мучила ее расспросами. Внутри меня было странное ноющее чувство, которое упорно твердило на все мои отрицания, что в случившемся есть и моя вина. И ее больше, чем той, которая вырастала из всех других объяснений и обстоятельств. Дно было с трещиной… Бутылок поставили больше, чем их выдержал бы пластиковый ящик… Тоня будто подкинула, встряхнула его, чтобы удержать, когда руки ослабли… Тысяча возможных объяснений перечеркивалась тем, что, если бы я не разбила окно в школе и не спорила бы с ними… Если бы не бродила по улице, а сразу вернулась домой после школы, когда баба еще не ушла, не оставив меня без ключа у закрытой двери, и с Тоней мы бы не встретились. Если бы я не говорила, что ненавижу ее… Миллион «если бы.

Баба сказала: поздно и бессмысленно искать виноватых. А я думала: если виноватые найдутся, разве что-то изменится? И если все-таки виновата я, то теперь меня накажет Бог.

Но бабе было не до моих глупостей. Она расстраивалась из-за того, что в тот вечер им не заплатили и пообещали прикрыть их подработку. А еще – из-за того, что ей звонили из школы и нам придется возместить убытки за разбитое стекло и что Тоне наложили целых семнадцать швов и теперь у нее нет глаза. Хороших новостей для меня будто не существовало.

Следующей ночью температура спала, но начался сухой, удушающий кашель. Будто я проглотила колючего морского ежа и он застрял то ли в горле, то ли в пищеводе. Выкашлять его не получалось. Я не спала всю ночь, а со мной – и баба, которая совсем на меня разозлилась из-за этого кашля. Утром она сходила куда-то и пришла уже с еловыми ветками. Баба заварила ветки в крутом кипятке и сказала мне стоять над кастрюлей и дышать этим паром. Она накрыла меня колючим верблюжьим одеялом, тонким, но теплым. От пара у меня ручьем потекли слезы, сопли и тяжелые капли пота. Волосы прилипли к щекам и шее. Было невыносимо. А кашель все не заканчивался. Я высовывалась из-под колючего одеяла и спрашивала ее: «Все? Можно уже пойти лечь? Долго еще?» А она ругалась, заставляла накинуть одеяло обратно и продолжить противную процедуру.

В какой-то момент весь воздух для меня в этой квартире закончился, и я, вопреки бабиным указаниям, скинув одеяло, ринулась, сама не понимая куда и зачем.

– Ты чего вся синяя? – испугалась баба, выронив таз со стираным бельем, который несла на балкон.

А я обо что-то ударилась и запнулась о собственные ноги. Наступила темнота…

Предыдущая главаГлава 15 из 22Следующая глава