К книге
Дитя лесаГлава 9. Охота
55%
Глава 9. Охота
12

Охота – занятие особое, говорил дед. Тут тебе и увлечение, и страсть, и отдых для души, и проверка на прочность. Хотя какая там проверка, коли ты заядлый охотник и начинаешь тосковать по заросшим лесным тропам каждый раз, когда покидаешь их. Да что там! Каждый миг, когда поворачиваешься спиной к лесу, собираясь уходить. Проверка – она в мире людей, в буднях, в текущем быстрой рекой сюжете судьбы. А в лесу ты как дома: хозяин и ветра, и неба. Ступаешь по стежке настороженно, скользя вместе с каплями росы в этом живом пространстве. Вслушиваешься, следишь за подсказками – звуками. Прячешься, становишься травой, корой дерева, эхом кукушкиного плача, и вдруг!.. Остро и гордо раздается выстрел, в воздухе повисает пронзительный запах пороха, и все вокруг смолкает. Спешишь, продираешь ногами сплетенные травы нехоженых дорожек и наконец держишь в руках добычу. Еще теплую фазанью тушку или жертву покрупнее – неважно! Все одно! Ты властвуешь. И точка.

Наше с бабой блуждание по сопкам в поисках грибов – та же охота и та же страсть. Дед готовился к своему звероловству основательно, по-особенному: многозначительно утопая в думах, покуривая самокрутку, взвешивая порох и набивая им патроны. Баба готовилась к нашему с ней грибному походу как-то неохотно: недовольно и устало наливая крутой кипяток в термос и всыпая в него сахар и заварку, заворачивая в грубое вафельное полотенце вареные яйца, хлеб и зеленый лук. Мне незачем было готовиться, и я надоедала бабе, то и дело спрашивая, сколько еще ждать и когда мы уже пойдем. И можно ли отломить горячую свежую краюшку и съесть одно яйцо из походного свертка или хотя бы чай из термоса попробовать. Походный чай – особенное удовольствие, не то что из чайничка. У этого вкус богаче, слаще. Нальешь в кружку до половины, и аромат шиповника и чабреца начинает «гулять», заполняет пространство плотным своим духом, успокаивает, радует.

Начало пути для всех нас одинаково, а вот дорожка, по которой каждый идет дальше или должен пойти, менялась.

Баба устало плутала, топталась вокруг деревьев и полян, не умея разглядеть свою добычу, словно сама она и есть жертва.

Я не давала шансов спрятаться ни одному грибу, наполняя корзину. Следила за птицами, мелким зверьем, снующим между веток и кустов. Бурундучки перебегали от пня к дереву, от дерева к кусту осторожно, желая остаться незамеченными, но я – зоркая, внимательная – видела их.

Пробираясь по лесным тропам все дальше, я представляла, как однажды пойду с дедом на ночное лучение тетеревов и как потом, ранним утром, гордо вышагивая, понесу домой увесистую связку подстреленных мясистых птиц. И та добыча – знатная, разномастная – порадует пуще богатого грибного урожая.

Дед поступал неясно, но интересно. Он пользовался другим сюжетом, каким-то своим, необъяснимым, странным, но предчувствовалось мне, что верным, хоть и разгадать тайный смысл пока не удавалось. Вместо того чтобы гордиться у всех на глазах, хвастать богатой добычей, важно шагать, неся за спиной мешок дичи, он поступал как грибник. Собирал свой «урожай» по лесным угодьям тихо и миролюбиво. А выстрелы его были редкими, если только для пышной птицы. Все больше зверья он нес домой живьем, опрокидывая на спину все представление об охотнике-владыке в моей фантазии.

Да, охота у каждого своя. И орудие. И маска охотника. Вынужденная ли она или надетая по воле души твоей.

В очередной раз рассыпав порох по мерным колбам и напустив тугого дыму на кухне, дед выбивает картонные заглушки для патронов. Я сижу рядом, вдыхаю ядовитые вихры порченого воздуха и жадно наблюдаю за всем звероловным устройством.

– Деда, а ты что, завтра на охоту пойдешь? – спрашиваю, улыбаясь, смотря в широкое дедово лицо, а руками перебирая приличную кучку картонных кружков для патронов.

Дед морщит лоб. Густые его брови грозными тучами встречаются на могучем лбу, оповещая мою надоедливую особу о том, что территория не игровая, не для веселья и забавы. Да и вообще не мешай, мол, мне, не лезь – ничего детского и бабьего тут нет. Большой своей рукой отодвигает коробочку с патронными заглушками от меня в сторону. Мол, не трожь, не егози тут.

– Пойду, – говорит дед, выпускает еще клубок дыма и тушит самокрутку о дно глиняной пепельницы в виде сапожка. – А ты чего тут висишь? Сходи лучше к Ванютке в гости, узнай, чем он занимается на новом месте. А то переехали, и ни слуху ни духу от них.

– Не хочу никуда ходить! – заявляю и удивляюсь собственной смелости, а оттого начинаю говорить даже стыдливое, тайное: – Я с тобой хочу на охоту!

Жадно и горячо ликует мое нутро, что посмело выпустить мысль наружу. Сжимаю кулаки и, пока не последовал ответ, мысленно повторяю в голове: «Хоть бы разрешил, хоть бы разрешил, хоть бы разрешил…»

– Ну какая с тебя охота, – смеется дед, – иди вон с бабкой на огороде ковыряйся.

Бабу дед скверно называет: то бабкой, то старухой. Правда, говорит он это смеясь, не со злобой. Получается вроде какого-то ласкового слова на его, дедов, манер. Баба, конечно, не смолчит, не преминет ему ответить, гордо задирая голову кверху так, что кудрявая челка подпрыгивает до потолка: мол, кого это ты тут бабкой кличешь? Так они пошумят, поиграют словами, а потом дальше идут по своим делам: дед – с улыбкой во все лицо, глаза-угли горят, щеки наливаются краской, как два яблока; баба – сложив губы трубочкой и делая взгляд еще чопорнее и деловитее. Она не любит шуток, а деда я серьезным отродясь не видела. Разве что его напускную строгость, да и ту с тенью улыбки, с хитрецой и прищуром.

– Так и знала, – расстроенно говорю, спрыгиваю со стула и плетусь в свою комнату.

– Завтра с утра за грибами! – вдогонку бросает, улыбаясь, дед – намеренно оставляет напоследок новость поинтересней, искоса наблюдая за моей реакцией, и добавляет: – Если с бабкой все на мази будет. А то придумает спозаранку какой-нибудь огород или ковры выбивать. Ну, огурцы, ручаюсь, поливать отправит.

– Ура! – Я хлопаю в ладоши раз двести или тысячу и радостно скачу на месте. – Да отпустит, баба грибы любит. И лес она любит. Ура! Ура!

От моих скачков и визга полусонный кот подпрыгивает на ровном месте и, приземлившись, как дурной несется прочь, скользя и сгребая на пути старые бабины дорожки. Я бегу за ним следом, успокаиваю, глажу по серой голове, беру на руки. Кот расслабляет прижатые в испуге уши и начинает мурлыкать, прикрыв темно-зеленые глаза.

– Вот же бестолковое создание… еще одно, – бурчит дед себе под нос, не глядя на кота.

– Ты что, деда, он хороший. Слышишь, как мурлычет? Слышишь?

– Бабка говорила, у него блохи, а ты на руки его тащишь.

– Нет у него блох никаких. Смотри какой пушистый.

– Не суй ты мне его. Я собак люблю. С собакой на охоте не пропадешь. А этот непонятно зачем нужен. Гадит или скачет как бешеный и спит полдня.

– Не слушай его, Волчик, деда всегда такой ворчливый, – глажу кота еще недолго, пока он не начинает упираться и не убегает на диван.

– Хм, Волчик, – хмыкает дед. – Это ж надо… кота волчонком назвать.

Кота мы с Ванькой принесли с улицы прошлым летом. Я первой заметила Волчика – тощего, грязного. Он жался к кучке мусора в водосточной канаве, кричал и хромал на одну лапу. Сначала мы принесли кусок ткани и перебинтовали лапу как смогли. Но кот все равно хромал, а повязку с лапы непослушно стряхнул. Тогда я предложила Ваньке на время забрать Волчика домой, а там уж решим, что с ним делать и как ему помочь.

Ванька со мной не спорил. Он радовался, что у нас появился кот. Пока взрослых не было, мы попытались вымыть бедолагу: приготовили хозяйственное мыло, усадили кота в ванну и включили воду. Но Волчик оказался сильнее и проворнее нас, в панике попытался удрать. Оцарапав мне руки, он выпрыгнул из ванны и забился в прихожей под шторку, покрывающую гору висящих курток. Спрятался, затаился, сидел тихо, усердно вылизывая мокрые сосульки шерсти и нервно потрясывая задними лапами.

Мы принесли ему молока и хлеба. Кот был рад еде и не оставил ни капли, ни крошки. А вот взрослые, вернувшись вечером, были не рады. Но Волчика оставили (так я его назвала потому, что, когда баба его все же вымыла, оказалось, что шерсть у него дымчатая, местами серая, а местами седая, как у волка, на котором Иван-царевич добывал жар-птицу).

Поначалу я думала, что Волчик – мой собственный кот. Но если задуматься, то выглядит все наоборот. Не кот мой, а я – человек этого кота. Всюду он за мной ходил, спал рядом, когда я листала свои книжки, рисовала. Ждал меня у порога, если шла гулять. Беспокоился, когда была в детском саду. Баба потом говорила мне: «Кот твой весь день на пороге лежал, тебя ждал. Сначала орал как больной, пока его веником не огрела…» Получается, что кот жить без меня не мог больше, чем остальные. А я без него спокойно жила, не вспоминала, не волновалась, что он не вернется с прогулки.

Никакого одиночества я в себе не чувствовала и не задумывалась о нем, хотя наедине с собой оставалась чаще, чем, наверное, все одинокие дети мира. Волчик чувствовал это мое неодиночество. Спешил ко мне. Кот словно знал, когда пришла пора ласки и общения, а в какую минуту он лишний и будет без сожаления изгнан, сброшен с коленей на пол, выруган по-детски за надоедливость. А вот стоило мне самой к нему подойти, он сбегал, вырывался из рук, нервничал и дергал хвостом.

Когда я воображала себе свою индейскую жизнь, кот меня не трогал: быть может, в те минуты взгляд или выражение лица у меня были другие. Я не знаю, но вдруг это то самое кошачье чутье, о котором говорит баба. Она верит во все потустороннее и мистическое, верит в кошачье шестое чувство. Мое грустное неодиночество и индейские миры, что похищали мои мысли, кот различал. И оттого я любила его еще больше. Волчик приходил, когда был нужен. И тогда мне казалось, что только он один рядом. Значит, я – его собственный человек. Его ребенок. А не хозяйка. Я была у своего кота, а он у меня – нет. Потому что в обратном случае, когда я принесла его домой как своего питомца, моя жизнь стала, должно быть, веселее и радостнее, но она была все той же, что и раньше. Не считая бабиного наказания: в тот вечер она ругалась на меня так, словно я не кота, а самого черта домой притащила.

И вот мы с Волчиком сидим на полу и радостно мурлыкаем: он – по-кошачьи, я – напевая себе под нос песенки из «Бременских музыкантов» (в конце всенепременно следовало громкое «Е, Е-Е, Е-Е» – уже не по-кошачьи, потому что промурлыкать такое ни одному коту не под силу). Я рисую теми самыми большими яркими фломастерами, которые мне оставил Ванька при переезде в новую квартиру. Интересно, как он там один, без меня, во что играет и помнит ли наши с ним игры? А «пол – это лава» – одному такую игру не сдюжить, тут помощник нужен, товарищ по прыжкам и перекидыванию диванных подушек! Надо бы навестить его, думаю я. После грибного похода загляну, честное слово. А пока мои мысли возвращаются к завтрашнему дню, и внутри все радостно бьется, трепещет. Я представляю, как дед достанет с антресоли мои голубые резиновые сапожки, как баба даст нам с собой горячий сладкий чай в термосе и по традиции ту алюминиевую кружку с большой ручкой. И что, если я уже стала достаточно ловкой, чтобы догнать и поймать хотя бы одного бурундука? Попробую приманить его желудями или возьму ветку, наколю на нее гриб и притаюсь в траве. Бурундук подойдет ко мне близко, чтобы забрать гриб, а я на него напрыгну и схвачу. Должно сработать! Хороший план.

Всю ночь меня одолевает бессонница. Я ворочаюсь в кровати, смотрю на отблеск ночника и тени на потолке, слушаю тишину и все думаю о предстоящем походе. Начинаю дремать под утро. Но долго лежать в кровати мне не приходится: баба гремит на кухне посудой. Ее излюбленное занятие – спозаранку доставать нужную кастрюлю и нужную сковороду из стопки других, ненужных. Волчик запрыгивает на одеяло и мнет его лапками, выпуская коготки и мурлыча. Он так делает, когда сытый, довольный, собирается прилечь на теплое местечко.

Утро струится, словно убегающий вдаль ручей. Я не замечаю, как проглотила завтрак. Собираемся мы быстро. Баба с первой зарей уже завела тесто и к нашему пробуждению напекла румяных пирогов с зеленым луком и яйцом. Сложила их в кривые конверты, свернутые из хрустких газетных листов, и обмотала плотным вафельным полотенцем, чтобы не остыли.

Дед, как полагается, надевает свою ковбойскую шляпу, а мне на голову повязывает бабин платок с васильками. Потом вручает резиновые сапоги – те самые, что отдала соседка с верхнего этажа. Они хранятся высоко, на антресоли, и достаются по особым случаям. Сапоги мне великоваты, но они такие яркие, что я люблю их только за этот кислотно-голубой цвет. Баба в своей манере подчеркивает, что размер пригодный: «Ой, да ничего страшного, кто на тебя смотрит, зато на вырост будут, две или три осени новые не покупать! Хорошие сапоги!»

Мы выходим из дома. Дед спускается в подвал и возвращается из него уже со своим большим охотничьим рюкзаком, который схоронил там заранее, чтобы не видела баба. Рюкзак темно-зеленого цвета, длинный, больше похож на мешок с лямками и карманами.

– Деда, а зачем тебе охотничий рюкзак? Мы же за грибами идем.

– Бабкины куличи нести проще, – бурчит он сердито и шагает вперед.

Я бегу следом.

До бурьянистой равнины, предвосхищающей подъем на сопку, мы с дедом быстро добираемся. Идти недалеко, и никто не задерживает. За исключением Димедрола, который плетется по улице пьяный. Он шатается из стороны в сторону, еле отрывая от земли ноги, чтобы сделать очередной шаг.

– Ковбой, привет! Куда собрался? – кричит он и громко свистит, увидев деда.

– На Кудыкины горы, – важно бросает тот, не посмотрев в его сторону.

– На Кудыкины горы воровать помидоры, – стишок как-то сам соскакивает у меня с языка.

– Ну, вернешься – зайди, – бросает Димедрол вслед удаляющейся дедовой спине.

– Тебе надо, ты и заходи, – чеканит дед.

Мы идем бодрым шагом. Спускаемся с дороги вниз, туда, где село заканчивается последним двухэтажным домом, называемым «аппендицит» за свою отстраненность и оторванность от прочих построек. Добираемся по заросшим тропкам к железнодорожному полотну, переходим через рельсы и поднимаемся на сопку. С высоты сопок видно все село. Я оборачиваюсь и смотрю. Вон там, вдалеке, наш дом. Баба, наверное, сейчас намывает полы или смотрит по телевизору передачи про НЛО. А вон там Ванькин дом, наверное, он еще спит в такую рань.

Дед торопит меня, и я опять шагаю за ним следом, осматриваясь по сторонам в поисках хорошей палки. Нелегко найти крепкую, длинную, без частых сучков, пригодную для того, чтобы тревожить и разметать в стороны вредные травы, скрывающие от меня грибы. Нужной палки не находится, но иссохшая, тонкая и длинная ветка валяется. Я беру ее и бью растущую на пути полынь. Иду и колошмачу пышные кусты, обступившие тропу с обеих сторон.

Вот и лес. Воздух тут другой: легкий, оживляющий. А на солнцепеке, где растут цветы или травы, – дурманящий, наполненный густым ароматом, от которого тяжелеет голова и тянет в сон.

Дед идет по лесу бодро, широкими шагами. Изредка украдкой поглядывает на меня боковым зрением. Посмеивается, гладит усы. То и дело поправляет рюкзак, скатывающийся с плеча. Порой достает откуда-то из-за пазухи маленький бутылек, пьет что-то, щурится, подергивает резко головой, прячет бутылек обратно и идет дальше. От быстрого шага, а может от выпитого, лицо деда становится бурым. Он похож на большой бесформенный помидор с бабиной грядки, только вот уши торчат в разные стороны да копна нестриженых черных волос выбивается из-под шляпы.

Я бегу за дедом вприпрыжку, успевая посматривать по сторонам и ворошить траву вокруг. От выпавшей росы зелень влажная, скользкая. Я запинаюсь и падаю. Штаны становятся грязными и мокрыми. Ух и влетит же мне от бабы! Неряшливость – мое второе имя, как она говорит, вечно ругая за грязные и рваные коленки и пятна на одежде. «Вон Юля из соседнего дома – вроде и в песочнице играет, а платье чистое. А Настя, посмотри: как вышла, так и гуляет, сарафан у нее светлый, а не запачкала. А ты как пойдешь, так потом на тебя вещей не настираешь!» – ругается баба. А я смотрю на себя и не понимаю, откуда эти пятна берутся. А дырку на коленке я и вовсе не заметила. Когда гуляла, ее не было… А что, если была? Что, если эта дырка здесь давно, может, и не по моей вине…

Приличный путь мы проделали с дедом. И зачем так далеко забрались? Грибы начинаются уже у подножия сопок, да и урожайные посадки с мелкими лесочками мы стороной обошли. Но я не спрашиваю, за грибами мы чаще с бабой ходим, и те места изучены вдоль и поперек. А дедова тропа – неродная, неведома мне. Вот это болото я вижу впервые. И вон те ели, в которых прячутся жуть и полумрак. С дедом в лесу интереснее. И хотя наши корзинки пусты и, чудится мне, день близится к вечеру, зато на болоте я слышала лягушачье кваканье, а вон в том перелеске громко и старательно зазывала кукушка, а тут…

– Ой, деда, смотри! – Несу показать ему божью коровку, которая села мне на плечо. Подставляю ей ладонь, чтобы она переползла, и радостно проговариваю: – Божья коровка, улети на небо, принеси нам хлеба. Там твои детки кушают конфетки. Всем по одной, а тебе ни одной!

– Тут дух переведем, – говорит дед, скидывая рюкзак на ссохшуюся широкую корягу, выламывая ее острую торчащую ветку и отбрасывая в сторону. Он, все равно что расшалившийся медведь, лихо наводит на поляне свои порядки.

Я сажусь на край коряги. Дед стелет на траву старенькое вафельное полотенце, размером больше напоминающее небольшую скатерть. Ставит на него пирожки и чай. Садится, опираясь спиной о большое кряжистое дерево, растущее тут же, достает свой бутылек и начинает пить, заедая пирожком. Дед откусывает жадно, так, что за один раз съедает половину. Я ем пирожок медленно: чай обжигает рот, и пить его невозможно, а жевать всухомятку, без питья, трудно. Но все равно на свежем воздухе еда приятнее и вкуснее. Дед видит, что я доедаю, и молча протягивает мне второй пирог, хотя я и сама могу взять.

– Спасибо, – говорю с набитым ртом, и кусочки начинки смешно выпадают из него.

– Спасибо тем, кто поел, состряпать и дурак сможет, – произносит дед, будто сам эти пирожки испек, прямо тут, на лесной поляне. Дед любит разные присказки, столько их знает! А меня они смешат.

Я ем и смотрю на свои сапожки. Вытягиваю ноги вперед и ковыряю подошвой рыхлую землю. Дед допивает бутылек, откидывает его в траву и тянется в рюкзак за вторым. Я замечаю торчащую из рюкзака зачехленную в мешковину двустволку, которую дед сам обычно называет «обрез».

– Деда, ты что, с собой ружье брал?

– Много будешь знать – скоро состаришься, поняла?

– Поняла. А зачем нам тут ружье? Покажешь, как оно стреляет? О, а давай…

– Вот когда корзина полная будет, тогда и покажу, – тычет дед пальцем в сторону корзинки для грибов, смотря на меня, а потом продолжает свою трапезу.

– Я мигом, деда!

Опомнившись, догадавшись, трясущимися руками хватаю корзинку, палку и бегу к кустам и траве. Ворошу широкие листья, нетоптаные сплетенные стебли трав. Огибаю деревья. Видно, что место нехоженое, но грибы не встречаются. Но я же упорная, вредная, буду искать. Да где же эти грибы?! Бурундуки, что ли, их растащили? Эх, специально меня дед отправил, а сам небось сидит у коряги и посмеивается, доедая пироги. Вот же напасть! И где вы прячетесь? Если б у знакомых мест остановились, я бы тогда быстро корзину наполнила, а тут еще пойди поищи грибную тропку. Заметить сначала надо, понять место.

А если с пустой корзиной вернусь, мало того что дед не покажет, как стрелять, так еще и высмеивать всю дорогу станет.

В глубине души, отдаленно, я отчаиваюсь и думаю, что никаких грибов мне уже не найти. Но упорно продолжаю поиски. Брожу, пригнувшись к земле, высматриваю. Все без толку! Тело уже ноет от усталости, особенно ноги. Будто бы силы начали оставлять меня еще на пути к этому месту. Но походы в лес я люблю сильнее всего на свете, поэтому не хочу признаваться себе в том, что пора бы вернуться и отдохнуть.

Уже без прежней доли веселья и не так бодро я брожу от дерева к дереву. И вот наконец грузди! Широкие, словно блюда. Сбились целой семьей, укрылись подстилкой из опавшей листвы и хвои, опутались паутиной. Собрали в сердцевине шляпок росу и прячутся под колючими кустами. Грузди немолодые, оттого ломкие; возьмешь неосторожно – и раскрошишь хрупкую ножку или отломишь край широкой шляпки. Трясущимися руками и с колотящимся сердцем, предчувствуя что-то интересное, скорее собираю съедобные находки в корзину и тороплюсь назад. Корзина неполная, но хоть что-то я добыла.

– Деда, я нашла! Деда, грузди… – Запыхавшись, сбивая носы у сапог о корни деревьев, тороплюсь назад.

В ответ мне доносится заливистый, бурлящий храп и тут же стихает.

Корзинка с грибами падает из моих рук, рассыпая грузди, которые выкатываются и ломаются, становясь похожими на груду разбитых тарелок.

Тяжело дыша и уже готовая разреветься, обвожу взглядом всю картину.

Дед спит, сидя на земле, запрокинув голову назад и прикрыв лицо шляпой. У его ног валяется еще один допитый «пузырь». В руках у спящего деда обрез, он держит его дулом кверху, приставив к плечу.

Чуть переведя дух от быстрого бега, наконец замечаю, что неподалеку, в кудрявых кустах волчьей ягоды, кто-то шуршит. Смотрю в сторону потрескивающих под чьими-то тяжелыми лапами веток и чувствую, как ужас разливается внутри, переполняясь, вырываясь из легких в горло и назад. Холодный пот остужает горячую кожу. Мысленно бросаю все, даже деда, и бегу вон отсюда. Но продолжаю стоять, прикованная к месту, словно проклятая, словно мои замечательные яркие сапожки наполнились свинцом. Мысленно кричу что есть силы, так, что в моих фантазиях дед просыпается, а с верхних веток осин срываются и разлетаются прочь напуганные птицы, начинают метаться над верхушками деревьев и вторить эху. Хотя в действительности чувствую, как пересохшее горло хватает отчаянно пьянящий колкий воздух, и не издаю ни звука.

Медведь!

Зверь с массивным телом лениво топчется у куста, богатого на увесистые гроздья ягод. Он занят своей трапезой, поглощен поеданием дикой жимолости. Сует огромную мохнатую морду меж переплетенных веток, добывает вкусные плоды. Громко сопит и ворчливо порыкивает, когда колючие ветки, наклоненные его же лапами или сдвинутые его мордой в сторону, щедро хлещут по носу.

Убежать? Немедленно убежать! Отступить осторожно и тихо, пока хищник еще увлечен своим занятием и не чует, что рядом добыча поинтереснее. Да, отступать тихими, аккуратными шагами, а потом пуститься бежать – бежать до самого конца, пока в легких не закончится воздух, пока не заболит в боку, пока не собьются ноги. Бежать, пока лес не останется далеко позади и не смолкнет под ногами его мягкий, убаюкивающий травяной шепот.

А как же дед?.. Перевожу взгляд с бурого на пьяное, тяжело дышащее тело. Руки его безжизненными плетьми повисают на фигурном деревянном корпусе ружья.

Треск надломленной ветки разрезает пространство и заставляет сердце рухнуть от испуга куда-то ниже моих ступней и сжаться. Смотрю сначала на медведя, не привлек ли его этот звук, а потом – на дерево. Зверь не замечает привычного для леса треска и продолжает есть. Он одергивает бугром шерсти, словно мохнатым своим плечом скидывает неожиданный диссонанс звука со спины, не отступаясь от своего занятия, продолжает есть.

– Тсс! Тсс, – откуда-то с верхних веток дерева незаметно спускается Рысий Коготь – умелый следопыт чероки. Незаметно… если не считать одну сломанную ветку. Хорошо, что ее раскатистый, зычный треск не привлек внимания зверя.

Рысий Коготь прикладывает указательный палец к губам, показывая, чтобы я не издавала ни звука.

Мысленно радуюсь скорой подмоге, выдыхаю атаковавший меня страх и жду – уверена, у него есть в кармане надежный план. Рысий Коготь сползает босыми ногами по рельефной коре, ловко перехватывается руками за очередную ветку и приседает на самой нижней, которая растет в паре метров от земли, прямо над дедовой головой.

Следопыт пытается вытянуться на ветке, словно прилечь на ней, и дотянуться до ружья. Маленький острый сучок цепляет на себя плетеное ожерелье из деревянных бисерин-трубочек, и они цветными градинами исчезают в изумрудной траве, отпрыгивая в разные стороны друг от друга, словно напуганные сверчки. Я замечаю пару желтых бусинок, откатившихся к моим ногам. Зачем-то вспоминаю, что желтый – цвет смерти.

Рысий Коготь делает еще один рывок вперед, острый сучок протыкает загорелую щеку индейца, и темная кровавая струйка сползает по ветке, капая густыми кляксами на ворот дедовой рубахи. Я смотрю на образовавшееся темное пятно, а Рысий Коготь, стиснув зубы, продолжает попытки дотянуться до оружия. Ему удается без лишнего шороха ухватить ружье за дуло и, выдернув, высвободить из потных дедовых ладоней.

Рысий Коготь подтягивается назад, усаживается ближе к стволу, выдыхает и протягивает ружье в мою сторону. Да, он хороший следопыт, верный товарищ, но меткостью не отличается. Хотя я надеялась на его зоркий глаз…

Рысий Коготь жестами показывает, что не сможет спуститься на землю бесшумно: внизу сухие ветки. Просит, чтобы я сделала один шаг в его сторону и протянула руку, тогда он сможет передать мне ружье. Но я знаю: это плохая затея. Да, медведи подслеповаты, и я не замечена, пока не двигаюсь, но слух у косолапого хороший, а на мне все те же резиновые сапоги с твердой подошвой! Шаг – и тонкие веточки под ними хрустят, как бабино новогоднее печенье. Медведь дергается в мою сторону мохнатой взъерошенной мордой, но снова утыкается в ягодный куст, нервно хватая пастью дикие плоды. Чувствую, что его покой рассыпается на песчинки и стремительно струится прочь, как песок в стеклянной колбе часов, наполняя чашу. Мгновение – и зверь заинтересуется, метнется к нам!

Еще один шаг – треск веток, резкий сдавленный медвежий рык, его неспешные, неуклюжие шаги в мою сторону, нервное подергивание бурой башкой, тепло деревянного, покрытого лаком цевья в моей ладони, звучный щелчок тонкого рычажка, и встреча наших с медведем взглядов через полукружие прицельной планки…

Чувствую, что дыхание становится частым. Зажмуриваю глаза – и… все! Тупая боль пронзает где-то чуть ниже плеча, одновременно смешиваясь с пугающим округу и меня звуком выстрела. И боль, и выстрел разрезают мою грудь пополам. Я падаю на лопатки, в смятении и ужасе отбросив ружье перед собой, словно преступник, который не верит, что произошедшее не было случайностью. В нескольких метрах от меня, издав последний рык, падает молодой медведь. Под деревом, в ветвях которого минутой раньше прятался Рысий Коготь, в испуге просыпается и вскакивает дед. Его ковбойская шляпа неуклюже сваливается за спину. Дед хватает воздух разинутым ртом жадно и часто, словно трепыхающаяся на суше рыбина. Ощупывает себя сверху вниз по груди и большому животу потными ладонями, словно проверяет, цел он сам или нет. Смотрит на меня, смотрит назад – в сторону смерти, снова на меня и на лежащее на земле ружье.

– Пестун![10] – вырыкивает он, хрипя не хуже медведя своей пересохшей и обожженной алкоголем глоткой. Неуклюжими, торопливыми движениями подбирает ружье, хватает свой охотничий рюкзак и достает из него моток веревки и замызганные джутовые мешки, скрученные в тугие рулеты.

Я поднимаюсь с земли. Осматриваю ее. Желтых бусин, упавших к моим ногам, нигде нет – наверное, дед втоптал их в мягкую рыхлую почву. Рысий Коготь тоже исчез – видимо, скрылся, спрятался, чтобы дед его не заметил.

– …Ты погляди! Я за ним третий месяц хожу, а она его одним ударом! – Дед вынимает из сапога округлый нож и второпях нарезает куски веревки, края которой рассыпаются на длинные волокна и торчат в разные стороны. – Это ж надо… прямо в шею… в шею, медведь меня задери…

– Деда, что еще за «пестун»? – Тело понемногу возвращает привычную весомость, и я начинаю чувствовать свои ноги и руки. Хотя еще минуту назад они были словно ватные поделки, что мы лепили в детском саду: воздушные, легкие, шевелящиеся от сквозящего ветерка и дыхания, едва ощутимые.

Делаю тихие шаги.

– Пестун-то? – Дед поворачивает свою большую лохматую голову в мою сторону, и в его улыбке с прищуром блестит что-то звериное. – Пестун – это медвежонок молодой. Этому третий год пошел. При мамке остался и нянчился с новым потомством. Давно я за ним хожу, ух давно. Щедро нервы он мне измотал. Сколько приманки подкладывал – ничего его не берет. Было дело, один раз чуть в капкан он не угодил, но в последний момент назад двинул, за матерью. Выйдет ненадолго в эти пролески, кусты потопчет, медвежата хвостом за ним, и медведица тут же. Опомниться мне не дают, уже след их ищи-свищи. А тут, вишь, один!.. Прогнала, значит.

Дед встает, закидывает мешки за спину, поднимает ковбойскую шляпу, отряхивает с нее прилипшую землю и надевает на голову.

– Кто прогнала?

– Мамка его прогнала. Ты давай корзину свою бери и домой топай. Я тебя через пролесок проведу, покажу тропу одну, ты по ней иди и иди быстро, мало ли что, тем паче темнеет вон уже.

– Я с тобой хочу, – тяну расстроенным и нудным тоном, словно незвучный кларнет, выпускающий из своего тонкого тела лейтмотив разочарования и тоски. – Ну пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста…

– Со мной нельзя. Смотри бабке ничего не рассказывай, поняла?

– Поняла, – поспешно киваю. Понимаю, что проситься с дедом безнадежно.

– Расскажешь бабке – за грибами больше не пойдем, смекнула?

– Да ясно же, деда, ясно.

Дед торопливо ведет меня через пролесок, я бегу позади него и посматриваю на небо. Оно выглядит уже сонным и таким низким, что кривые ветки самых высоких деревьев утыкаются в его темно-синюю гладь и распарывают вечернее небесное полотно. Ярким отблеском скользит по нему последний солнечный луч. Пронзительно-яркий, ослепляющий, словно дневной свет, отразившийся на куске металла.

Дед дает мне свой фонарик. Фонарик тяжелый и похож на кирпич, а светит он разными цветами, которые переключаются небольшим рычажком. Дед говорил, что это железнодорожный фонарь, и он особенный – такого больше ни у кого нет. И у него бы не был, если бы не случай… Что за случай, он не сознался. Хотя баба тогда сказала, что знает все эти его случаи.

Дед ведет меня через пролесок и широкий луг. Дальше видно разлившееся до горизонта вкусно пахнущее гречишное поле. За ним начинаются болотца, небольшие лесочки, а дальше – огороды с картофелем, обтянутые кривой проволокой. После них остается пройти спутанные тропки, таящиеся в травах, но хорошо мне знакомые, и окажешься у долгожданного спуска с сопки.

Минуя поле, я вдруг чувствую, что кто-то следит за мной, наблюдает, пытается незаметно двигаться в такт моей поступи. Чей-то упрямый, еле слышный шаг за спиной. И хотя он желает сопровождать меня тенью, я нарочито оборачиваюсь и вслушиваюсь в шорохи, в редкое потрескивание переламывающихся веточек, в неожиданные выкрики встревоженных птиц. Дойдя до болота, сворачиваю в пролесок – срезаю путь. Эти места я уже хорошо знаю и иду вперед уверенно. Но не понимаю, кто и зачем крадется по моему следу.

Мои скользящие по мягкой земле шаги нарушают тишину объятого дремотой лесочка. Где-то ухнула и вспорхнула птица, запищал зверек и в испуге рванул прочь. Я чувствую, как сжимается сердце и дыхание становится слышимым, частым. Тишина сковывает дубраву плотным облаком и рассеивается, словно гордая стрела пронзает ее неожиданно и неизбежно – отовсюду звучит жалобная флейта чероки. Музыка напоминает стон и плач, отчаянный, раскалывающий внутри что-то, что и так пустило болящую трещину.

– Зачем ты идешь этой тропой? – Рысий Коготь спрыгивает откуда-то с веток прямо передо мной. Он прикладывает к губам тонкую бузинную дудочку, отчего воздух в лесу опять наполняется холодным минорным потоком переплетающихся между собой мелодий.

– Ты играешь песню печали и скорби?

Мне почему-то становится так грустно, будто я наконец осознаю все произошедшее до конца.

– Выстрел прямо в шею – это удача, – хвалит Рысий Коготь, – медвежий сын не страдал.

– Знаю. Сама все видела. Почему ты сам не стал стрелять?

– Если бы я защищал тебя, ты бы не ощутила боли, а значит, не стала бы сильней, – он медленно ступает вперед, продолжая наигрывать сковывающий мелодичный плач.

Я останавливаюсь и, тяжело дыша, провожаю его спину ненавидящим взглядом. Хочется раскричаться вслед, выругать, что не помог, хотя должен был помочь! Мог сманить зверя, увести в чащобу, запутать след. Мог взять на себя бремя охотника в этот раз. Воевать со свирепым кабаном, гнать оленя в голод ради спасения племени – справедливость, но отбирать жизнь, предчувствуя опасность, не зная, обойдет ли зверь стороной или набросится, – веет странным. Чувство ноющее, будто не убила врага, а украла победу.

– Мне жаль его, хоть он и зверь, хоть он и злой, мне жаль его, слышишь?! – Мой голос становится все громче, но под конец эмоции побеждают. Я стираю горячие слезы и прячу лицо в ладонях. – Он не нападал…

– Но мог. И напал бы.

Рысий Коготь подходит и обнимает мои вздрагивающие плечи. Становится тепло и спокойно.

– Чистая Вода предсказала на заре смерть, – он берет мою руку и вкладывает в ладонь две грязные деревянные бусины. Те самые, что упали под ноги там, в лесу. – Того, что предсказывает эта мудрая карга, не избежать, ты же знаешь, моя богиня с косами.

Отпрянув, я крепко сжимаю бусины в руке.

– Почему тут две?

– Одна – смерть зверя, – он открывает мою ладонь и сдвигает деревянный шарик в сторону.

– А вторая?

– Смерть твоих страхов. – Рысий Коготь сжимает обратно мою тонкую руку в своей широкой загорелой ладони. – Тебе не стать той, которой пытаешься притвориться, пойми. Дети играют в прыгалку, пишут анкеты и примеряют куклам платья, а ты?

– Неужели плохо, что мне неинтересно играть с другими в куклы?

– Это не плохо – это сложно. Скоро ты узнаешь.

– Что же мне тогда делать? Притворяться, что нужны эти глупые детские игры?

– Просто похорони эти бусины и учись не плакать, когда повержен очередной враг. Бороться тебе придется еще не раз.

Я смотрю на него и с трудом понимаю, что быть собой – означает полюбить и принять свои изъяны. И это не то, что идет вкривь и портит тебя, это – отличие. Непохожесть. Твой изъян – суть тебя. Ты плох потому, что протестуешь, споришь с привычным и положенным.

Рука словно сама собой опускается и разжимает пальцы. Бусины предаются лесной земле и остаются похороненными вместе с пережитым. Лес – удивительное место, он делает тебя сильнее и одновременно заставляет чувствовать всю беспомощность твоего существа. Он дает понять и надышаться важным, тем, что обретаешь, говоря с ним. Одновременно отпуская тебя, он бросается в спину колкой усмешкой, напоминая, что твоя новая тропа не приемлет обретенного вчера опыта. Сюда ты приходишь одним человеком, а возвращаешься совершенно или отчасти другим. Лес отдает и забирает, губит и возрождает, и единственное, что ты можешь решать здесь, – стоит ли входить.

Предыдущая главаГлава 12 из 22Следующая глава