К книге
Штурмовик. Московское небо.Глава 14
48%
Глава 14
14

Стоянка к восьми утра уже была вытоптана. Прокопенко обошёл семёрку по своему кругу — нос, левая плоскость, киль, правая — и стал у крыла. В руке у него была тряпка, но он не работал ею; держал, как держат варежку перед тем, как надеть.

Я подошёл, не здороваясь. Мороз стоял около двадцати; пар изо рта уходил в сторону, медленно. На чехле семёрки за ночь снова легло тонко. Под левой лыжей тёмный след дерева был виден сквозь утоптанный снег — со вчера, когда я последний раз положил туда ладонь. Сегодня класть не стал.

— Холодно, — сказал Прокопенко, не глядя на меня. — Чехол снимать?

— Не торопись. Подождём.

Он отступил на шаг. Тряпка свернулась у него в кулаке.

Беляев пришёл со стороны штабной. В шинели, в фуражке без шлемофона. Это и было главным знаком: фуражка означала, что он уже не летит. Левый рукав сидел почти нормально — гипса не было неделю, повязки три дня; рука шла вдоль тела ровно, но движения держал короткие, как с третьей недели в полку. Он подошёл, остановился в шаге.

Молчали с полминуты. Прокопенко смотрел на лонжерон. Я смотрел перед собой, мимо плоскости, в сторону леса. Лес стоял чёрный с лёгкой проседью инея.

— Полуторка в девять, — сказал Беляев. — Так что пять минут.

— Понял.

Он подержал паузу.

— Захаров. Не отпускай далеко. Он уже не двадцать пятого ноября, но и не март сорок второго. Держи в паре.

— Понял.

— Морозов. Этот возьмёт сколько дашь. Не жалей.

Я кивнул.

— Жорка, — сказал Беляев, и впервые в этой фразе у него прошло что-то быстрое поверх лица. — Жорка сам потянет. Но не давай.

— Не дам.

Снова стояли. Прокопенко переступил с ноги на ногу.

Беляев медленно стянул правую перчатку. Подержал её в той же руке. Протянул ладонь.

— Веди.

Я пожал. Ладонь у него была сухая и тёплая — теплее моей; он, наверное, держал её за пазухой по дороге.

Он надел перчатку обратно. Кивнул Прокопенко — Прокопенко ответил тем же без слов. Беляев пошёл к полуторке, которая стояла в двадцати шагах от каптёрки.

Я остался у крыла. Прокопенко рядом, в шаге справа. Он провёл ладонью по инею на лонжероне — сверху вниз, один раз. Иней не сошёл. Прокопенко вытер ладонь о бок, тоже один раз.

Полуторка зашлась мотором, провернулась раз и взяла. Беляев сел в кабину; шофёр захлопнул дверь. Машина пошла в сторону полевой колеи. Беляев не оборачивался. Я стоял до тех пор, пока за полуторкой не закрылись чёрные верхушки леса.

— Так, — сказал Прокопенко. — Чехол.

Я отошёл от крыла. Он стал распускать узел.

В штабной у Кожуховского я был через час. Печь топили коптящими дровами — кто-то из вестовых не успел провялить. Кожуховский сидел за столом Трофимова и казался в чужом месте крупнее обычного. На углу стола, рядом с гильзой, лежал листок, исписанный синим карандашом наполовину.

— Доложил? — спросил Кожуховский, не поднимая головы.

— Беляев убыл. В девять с минутами.

— Угу.

Он дописал какую-то строчку. Положил карандаш на чернильницу. Поднял глаза.

— Тогда так. С двадцать четвёртого декабря — врио комэска первой. Бумагу к вечеру оформим. По людям ничего не меняется, ты звено и так держал. Эскадрилью держи. Понял?

— Понял.

— Беляев тебе сказал по людям — то, что не успели?

— По Захарову. По Морозову. По Гладкову.

— Понятно. Иди.

Я повернулся к двери.

— Соколов.

— Я.

— Не лезь с инициативой к новому комполка. Когда придёт — сидеть тихо. Слушать. Понял?

— Понял.

Я вышел. Снег у землянки скрипел свежо, и пар изо рта на этом солнце шёл белой колонкой почти прямо вверх.

Кошкин прибыл двадцать шестого после обеда. Снег с утра стих, легли стёжки по дороге к штабной — кто-то прошёл, кто-то не прошёл, всё было ровно тонким сухим слоем.

Газик пришёл со стороны железнодорожной ветки. Один шофёр и одна фигура в фуражке. Никто к штабной не выскочил: дежурный по полку доложил Кожуховскому за пять минут до того, и Кожуховский остался в штабной. Кошкин выглянул из газика, не выскакивая, — оценил землянку, потом сам вышел, не торопясь. Шофёр остался с машиной.

Я наблюдал из дверей нашей землянки. Среднего роста, жилистый, тёмное под фуражкой с проседью на висках. Складки у рта жёсткие. Ремень туго затянут поверх шинели. Шинель чистая.

Он постоял у входа в штабную секунды три — будто проверял, что не дверь чужой землянки, — и вошёл.

Трофимов вторые сутки лежал в санбате с воспалением лёгких. Не таким, чтобы умирать, но таким, чтобы Кожуховский впервые за месяц сел за его стол. И таким, чтобы сверху прислали врио — пока не прояснится с Трофимовым.

В двадцать ноль-ноль того же дня — комсостав ко мне. Команда передалась через дежурного. По полку — без сборов, без речей, без чего бы то ни было.

Утром двадцать седьмого я надел не свою старую гимнастёрку, которую таскал с октября, а ту, что досталась в Снегирях, — с перешитыми петлицами под мою новую звёздочку, аккуратно. Гимнастёрка сидела чуть свободнее, как раньше. Я застегнул верхний крючок. Дыхание стояло у воротника.

Когда я вошёл в штабную, Кошкин стоял за столом Трофимова. Не сидел. Перед ним была разложена карта — не штабная, а наша рабочая, истёртая на сгибах под Истру и Клин. Он не оторвался от карты, кивнул мне в сторону стены, где уже стояли Бурцев, Кожуховский, два других комэска и капитан-связист.

— Ещё две минуты, — сказал он, не поднимая головы.

Я встал у стены. Бурцев бросил на меня короткий взгляд и снова стал смотреть в стол.

В восемь ровно Кошкин выпрямился. Сложил карту вчетверо ровно по линиям. Положил на угол.

— Я Кошкин Александр Васильевич, — сказал он. — Майор. По распоряжению штаба ВВС — врио командира полка. Срок — до возвращения Трофимова или иного решения сверху.

Никто не ответил, кивать никто не стал. По форме — не положено.

— Кожуховский, начальник штаба, — продолжил Кошкин, переводя взгляд. — Дальше по очереди. Звание, должность, сколько в полку.

Пошли по кругу. Когда очередь дошла до меня, я доложил коротко:

— Старший лейтенант Соколов. Врио командира первой эскадрильи. С двадцать четвёртого декабря.

Кошкин на меня посмотрел секунду дольше, чем на остальных. Не дольше двух. Но я заметил.

— Понял, — сказал он. — Дальше.

Капитан-связист закончил доклад. Кошкин обошёл стол и встал у его края — не садился, как и Кожуховский говорил. Сложил руки на груди.

— По полку. Первое. Звено идёт звеном. Пара идёт парой. Если один из пары не возвращается — я сначала спрашиваю ведущего. Не для того, чтоб обвинить. Для того, чтоб знать.

Бурцев качнул головой. Незаметно. Кожуховский смотрел в стол.

— Второе. После Нового года расширим работу по тыловым колоннам. Немец отходит, но не бежит. У него хвост ещё тянется. Хвост рубить — наше дело.

Он постучал пальцем по папке, лежавшей рядом с картой. Один раз.

— Третье. По людям. У меня будет неделя посмотреть. После недели — буду говорить. Вопросы?

Вопросов не было.

— Идите.

Мы вышли. Бурцев задержался — Кошкин коротко сказал: «Дмитрий Захарович, на минуту.»

Я дошёл до выхода. На пороге услышал у себя за спиной: «…Соколов как командир пары — что?» — голос Кошкина, ровный. Что ответил Бурцев, я не дослушал. Дверь закрылась за мной.

Снег у штабной был утоптан до твёрдой плёнки, под ней скрипело глухо. Я пошёл к нашей землянке через стоянки. У семёрки Прокопенко наматывал на лопасть какую-то тряпицу — что-то с маслом. На меня не посмотрел.

В землянке у нас Гладков сидел у печки и резал из щепы что-то ни для чего. Захаров и Морозов разбирали свои наручные часы — общая мода последней недели, всё стало замерзать на холоде, и стрелки уходили задом.

— Чего там? — спросил Гладков, не поворачивая головы.

— Ничего особенного, — сказал я. — Майор Кошкин. Врио до возвращения Трофимова.

— Какой он?

Я постоял у двери. Снимал шинель медленно.

— Не Беляев, — сказал я.

Гладков положил щепу. Захаров поднял голову и тут же её опустил. Морозов продолжал крутить маленькое колёсико.

— Жорка, — сказал я. — После Нового года — пары не разрывать. Это будет жёстче, чем при Беляеве.

— Понял, — сказал Гладков.

Больше об этом я не говорил.

Двадцать девятого вечером Дуся принесла почту. Брезентовый чувал; в нём — пять конвертов на полк, два — на нашу землянку. Один мне.

— И вот ещё, лейтенант, — она протянула второй, отдельно. — Это тоже Вам. Из тыла.

Я взял оба и сел к печке. Гармонь стояла у стены, прислонённая правым углом к печной кладке. Гладков на неё смотрел давно. С шестнадцатого декабря ни разу не растягивал.

Сегодня растянул. Тихо, короткими пробами — нота, пауза, нота, пауза. Не мелодия, а проверка, идёт ли воздух. На пятой пробе пошло; он сел осторожнее, развернул мех шире и заиграл что-то очень негромкое, такое, что у нас одни звали «Под крылом», а другие — «Не помню как». Захаров поднял голову, потом опустил.

Я открыл первый конверт перочинным ножом.

Письмо Тани было от восемнадцатого декабря. Истёртое на сгибах — значит, шло около десяти дней, что для декабря сорок первого было прилично. Бумага серая, ученическая, но почерк ровнее прежнего. И впервые на сгибе сверху — не «Танька», а «Лёша». Под уголком: «Здравствуй, Лёша.»

Дальше шла её обычная пометка о школе и о санях, которые наконец заработали по селу. Потом — про маму. «Мама в среду села на кровати и сидела долго. Потом легла, но это уже было по-другому. Папа сказал, что хорошо. Я тоже думаю, что хорошо.»

Я перечитал две строки два раза.

Дальше — про шерсть. Она вязала с другими школьницами носки и шарфы на фронт. Шерсть распускали из старых маминых платков. Один шарф они послали в Подольск, но потом сказали, что не дошло; Таня писала это спокойно, без жалобы.

В углу — четыре строки про Новый год. Будут ёлку. Будут картошку. Папа сказал, что пригласит соседку с ребёнком — у её мужа письмо последнее было в августе. Таня пишет: «Поздравляю тебя, Лёша. Чтоб ты был живой.»

И отдельным росчерком — другим карандашом, чёрным, нажав сильнее: «Целую. Твоя сестра.» Подпись внизу — «Таня». Без «-ки».

Я держал письмо в руках долго. Гармонь Гладкова шла ровно, не громко.

Второй конверт был серый, военно-полевой; на обороте — её аккуратная инициальная подпись «В.», без обратного адреса. Я открыл.

Четыре строки.

Здравствуйте. В палатах спрашивали про Можайск. Я сказала, что не знаю. Поздравляю с наступающим. Не мёрзните. В.

Я подержал бумагу за уголок, дал ей подсохнуть на ладони — пальцы у меня были холоднее воздуха в землянке. Сложил вчетверо. Убрал в нагрудный.

В нагрудном уже не хватало места: кисет, тетрадка, старые письма, осколок, листок с Большой Полянкой. Бумага к бумаге, железо к бумаге, и всё это почему-то лежало плотнее, чем стоило, и ближе к сердцу, чем положено вещам.

Письмо Тане я писал на колене, у керосинки. Бумаги не нашёл и оторвал оборот использованной полётной карты с моим штампом «исп».

«Здравствуй, Танька».

Поглядел на слово. Зачеркнул «-ка» одной чертой, дописал сверху: «Таня».

Дальше — короткое. Я живой. Я в полку. У нас тут зима настоящая, давно такого мороза не помню. Спасибо за варежки, что присылала в ноябре, — они в работе. Очень рад, что мама села на кровати. Передай ей поцелуй. И отцу. Шерсть из платков — пусть будет.

В конце — про Новый год. «Я с вами буду думать о вас в полночь. Не плачь, Таня, если что. Я живой.» И подпись: «Лёша. (А. Соколов.)»

Я заклеил конверт. Положил рядом тетрадку Резникова — на секунду; бумага к бумаге. Потом убрал тетрадку обратно в нагрудный.

Гладков перешёл на следующую — тоже медленную, без названия, такую, которую играют, чтобы было что играть. Захаров уснул сидя; Морозов накрыл его шинелью, тихо.

Тридцать первого декабря к двадцати трём в землянке стоял непрямой свет: керосинка, печка, две свечи на столе. На столе — три эмалированные кружки. В кружках — кипяток с сухофруктами; никто не нашёл, во что бросить хоть граммовку спирта, и пытаться не стали. Спирт был, но был не для этого.

Гладков играл тихо. Захаров клевал носом у стенки; Морозов смотрел в стол спокойно. Бурцев — он зашёл на полчаса — сидел рядом с печкой, руки сложил на коленях, не говорил ничего.

Я встал. Никто не спросил, куда. Я надел шинель, перчатки, шапку и вышел.

Снаружи мороз стоял около двадцати пяти. Воздух был не такой, как днём, — он шёл в горло сухим, без запаха. Над крышами землянок стоял чёрный воздух с редкими звёздами; над капониром стоял именно такой воздух, какой бывает зимой перед сильным, и он сегодня был наш, не их.

Я пошёл от землянки к стоянке семёрки.

От порога до крыла было сорок шагов. Я знал это от Прокопенко с двенадцатого; теперь я знал это сам. Снег скрипел ровно — не звонко, как в начале декабря, а низко и плотно, как умеет к концу года.

У семёрки стоял её обычный силуэт под чехлом. На чехле, поверх вчерашнего, легло сегодня ещё тонко — палец, не больше. Под левой лыжей тёмный след дерева почти сошёл с инеем; справа — был. Тёмный, тонкий, светлеющий не от дыхания, а от мороза.

Я положил ладонь в перчатке на лонжерон.

Сорок первый, проговорил я внутри. Сорок первый оказался сорок первым.

Я не помнил его номером строки в учебнике. Я помнил его двумя картами — той, на которой летом стрелки шли к Москве, и той, на которой зимой стрелки пошли назад. Между этими картами — всё, что было с нами с двадцать восьмого июня. Между этими картами — Котов, Павлюченко, Резников и ещё несколько фамилий, которые я не учил, но которые знал теперь как свои.

Я держал ладонь на лонжероне.

Полгода назад я здесь не знал ни одной дороги, ни одного голоса, ни одного запаха. Не знал, как пахнет мазут в декабре, и как пахнет хвоя в окопной землянке, и как звучит «двадцать второй на месте» в шлемофоне, и какой формы у Прокопенко лоб, когда он считает в полудороге, и как «Танька» становится «Таней» от одной зачёркнутой черты.

Я знал теперь.

Значит, это и был мой мир.

Я не подумал «впереди ещё много». Я не подумал «впереди Москва». Я не подумал ни одного слова с большой буквы. Я смотрел туда же, куда обычно смотрят с этой стоянки, — на запад, мимо левой плоскости, в темноту над лесом.

Темнота молчала. Никакого гула. Никакого света. Просто зимняя темнота, в которой день и ночь различались только часами.

Я постоял ещё. Пар изо рта пропадал между звёздами — короткие, прозрачные облака уходили в чёрное и кончались на середине дороги.

В землянке у нас, наверное, уже разлили по второй. Гладков доиграл и положил гармонь на колено. Кто-то посмотрел на часы и сказал, что без двадцати.

Я положил ладонь на лонжерон. Иней под перчаткой не таял. Семёрка стояла.

Предыдущая главаГлава 14 из 29Следующая глава