Мария наблюдала, как свет за окнами Королевской часовни сгущается, принимая темно-сапфировый оттенок, отличающий сумерки в начале зимы. Здесь, в Шотландии, в декабре темнело к трем часам пополудни, и во дворе Холируда приходилось зажигать факелы. Они мигали в синей тьме, как летние светлячки.
Поминальная заупокойная месса по Франсуа должна начаться в четыре часа. С его смерти прошел ровно год, невероятный год. Если бы Франсуа посмотрел на нее сейчас, удивился бы он тому, как она изменилась? Изменилась ли она хоть в чем-нибудь?
Она все еще носила траур из черной флорентийской саржи, но позволила своим Мариям и французам-придворным одеваться на второй год скорби в черный бархат. Глядя вниз на ряды своей свиты, она видела, что костюмы уже пошиты и впервые надеты. Дворяне и слуги были в черном и в траурном сером.
Она оглядела часовню и присутствующих, приготовившихся к мессе. Никого из лордов, конечно, не было, за исключением графа Хантли; прочим присутствовать не позволяла чересчур щепетильная совесть. Явились, однако, два вновь назначенных посла из Савойи и Франции, все ее придворные и единственный из оставшихся родичей-Гизов, маркиз д’Эльбеф.
Епископ Лесли Росский, один из немногих еще пребывавших в Шотландии католических священиков, вошел в черных одеждах, предваряемый двумя высокими молодыми людьми, несшими огромные свечи в оправленных в золото серебряных подсвечниках. Он медленно прошествовал к алтарю под заупокойные песнопения, мягко и нежно наполняющие церковь.
Звуки страдания! Звуки, каким-то образом впитавшие в себя ее переживания о прошедших потерянных, пустых нынешних, одиноких завтрашних днях, которые тянутся длинным коридором, где каждый год отмечен свечою в подсвечнике; коридором, по которому она бредет в одиночестве, оставляя Франсуа позади, все дальше и дальше. Звуки, уловившие слова из сложенных ею стихов, слова тоски и печали. Хрупкая, болезненная мелодия затронула в ней струны, которых не задевали громкие трубные звуки.
«На это я не поддаюсь, – думала она. – Шум, публичные восхваления, церемониальные наряды… все это мне безразлично. Но сейчас…»
И тут ни с чем не сравнимый голос, чистый, захватывающий дух, взмыл над тихими, светлыми голосами других и поплыл глубоким, богатым, великолепно-мрачным аккордом, вбирая в себя ее скорбь и утешая ее.
Он знает. Он понимает. Он чувствует то же самое.
Блаженное открытие, что еще кто-то столь же глубоко тронут, стало для нее невероятным подарком.
«Благодарю Тебя, Боже! – воскликнула она в душе своей. – Благодарю, что послал его, кем бы он ни был! Может быть, это и не человек, а ангел».
Она внимательно озиралась вокруг сквозь слезы, пытаясь понять, слышат ли его остальные, и не понимала, с облегчением или с разочарованием видит восторг на каждом лице, ибо все прислушивались к таинственному голосу.
После службы Мария наметила официальный прием, чтобы отметить годовщину похорон. Хотя передние покои были затянуты черным, огонь пылал ярко, а столы были уставлены изысканнейшими «поминальными яствами», какие сумели изобрести французские повара. Тут были рулеты из жареных лебедей, посыпанные золотой пудрой, заливная рыба, плавающая в озерах желе, и – единственная уступка, не требующая сложной готовки, – копченый вепрь из Шамбора.
Савойский посланник, граф ди Моретта, беседовал в конце зала с графом Хантли. Платье на Моретте было того дивного голубого цвета, какой можно найти только в теплых краях. Она очень радовалась, что послы начали наконец прибывать в ее королевство. Английский посол, Томас Рэндольф, тоже обосновался, хотя, будучи протестантом, сегодня, естественно, не присутствовал. Французский посол, де Фуа, что-то деликатно жевал и прислушивался к Хантли и ди Моретте.
А между ними стоял… неужто же карлик? Мария с изумлением глядела на чрезвычайно уродливого человечка, смуглого, как обезьяна, который крутил головой и встревал в разговор мужчин, едва доставая им до плеча.
Она направилась к ним и услышала самые странные звуки: фразы на двух разных языках звучали одновременно, а потом повторялись по отдельности. Моретта говорил по-итальянски, де Фуа – по-французски, крошечный человек-обезьяна таращил глаза, гримасничал и переводил сказанное каждому из собеседников. Приходилось ему нелегко, на лице его выступил пот, хотя в зале было прохладно. Затем Моретта и де Фуа удвоили свои старания, заговорили быстрей и пространнее, и маленький человечек уже выглядел так, словно его поджаривали.
– Не мучьте же его! – воскликнула Мария со смехом, но явно приказывая, и оба тотчас умолкли.
– О, с этим он превосходно справляется, – заверил ее Моретта. – Это мой секретарь, Давид Риччо ди Панкальере. Он говорит на нескольких языках и уверяет, что на всех в совершенстве. Он заявил, что способен различать их, даже слушая с разных сторон. Вот мы и решили его испытать. Заявление подтвердилось.
Моретта сделал большой глоток вина с пряностями.
– Государыня! – Риччо упал на колени, взял ее руку, почтительно поцеловал. Его большие глаза сияли.
Мария сделала ему знак встать и, когда он поднялся, увидела, что он не карлик и что в фигуре его нет никаких недостатков, просто очень мал ростом.
– У вас впечатляющие способности, – проговорила она. – Где вы учились?
– Я был секретарем и писарем монсеньора архиепископа Туринского, пока вот он, – Риччо подмигнул в сторону Моретты, – меня не украл.
– Он с удовольствием дал себя украсть, – добавил Моретта. – Ведь вы были счастливы перебраться в Ниццу, правда?
– О да! Море, тепло…
При слове «тепло» все рассмеялись; сам его звук вызывал страстную жажду согреться.
– Вы из пьемонтских Панкальере? – полюбопытствовала Мария. – Как же попали ко двору архиепископа Туринского?
– Отец мой был музыкантом, и я попал ко двору именно как музыкант, меня взяли играть на лютне и петь в хоре. Однако благодаря прекрасному владению французскими и итальянскими идиомами и способности красиво писать на тосканском диалекте…
– Плюс к тому ваша скромность, – вставил Моретта.
Мария не могла удержаться от смеха, но Риччо вспыхнул.
– Он не совсем забросил музыку, до сих пор любит улизнуть и попеть на мессе; у него бас – удивительно, да? – он ведь такой маленький, что должен бы иметь сопрано!
Раздался громкий хохот.
Это он. Это он пел.
У Марии глухо забилось сердце. Чудный голос, глубокое понимание жизни и страданий, которым он должен обладать – иначе его пение было бы пустым звуком, тогда как оно заключало в себе гораздо большее, само выражало пережитую скорбь, – все это заключено в столь прозаическую оболочку! Бог посмеялся над ним? Или просто честно сказал: «Вот такими дарами, и только такими будет владеть сей человек; никому не дано обладать всем!»
– Я… я очень признательна вам за то, что вы пели сегодня, – сказала Мария, глядя в его темные сверкающие глаза, и хохот смолк. – И буду очень признательна, если вы и впредь будете петь у меня на мессах. – Она старалась сдержать дрожь волнения в голосе. – Мне надоели нападки на моих священников и мессу. Может быть, если у меня будет хорист, обладающий дипломатической неприкосновенностью…
Моретта пытался не обнаруживать недовольства перспективой лишиться ценных секретарских услуг Риччо.
– Разумеется, ваше величество. Я с радостью передаю его вам.
Черные драпировки были сняты, и сама Мария отложила в сторону траурные одежды, позволив себе это сейчас по случаю праздника – в честь Рождества. Стены украсились пушистыми еловыми ветками, перевитыми атласными лентами. Через длинный зал протянулся стол, накрытый для пышного пиршества. В дальнем углу упражнялись музыканты и репетировали певцы. Риччо, наряженный в гранатового цвета атлас, с легкостью спелся с ними. Мария различала его удивительный голос, даже когда он сливался с другими.
Это будет странное, необычное Рождество в четырех стенах, замкнутое в одних королевских покоях. Реформистская кирка его не празднует и не дозволяет праздновать, так что Рождество остановится на пороге самых дальних апартаментов королевы.
Но за этим порогом – ах! – все будет освещено, чтобы прогнать нескончаемую ночь, которая, кажется, тянется по двадцать часов, и натоплено, чтобы победить леденящий холод, который, кажется, просачивается отовсюду. И зазвучит чистая, нежная музыка, превращая обыденность в красоту. И – самое скандальное – под эту музыку будут танцы, и итальянское кукольное представление, благодаря любезности Моретты, и игры, и… все, что запрещено реформатами. Ну, их и не пригласили.
Риччо попробовал втолковать Марии, что это, возможно, не так уж разумно, но она отмахнулась. В конце концов, он иностранец и не способен понять местных особенностей.
– Если их не пригласить, может показаться, что вы пытаетесь скрыть от них что-то дурное, – говорил он.
– Если они считают все приятное, веселое и красивое «дурным», значит, я именно это и делаю, – отвечала она.
– Не лучше ли все же позвать и дать им шанс отказаться? – предложил Риччо. – Тогда они не почувствуют себя обойденными, а посчитают, что сами пренебрегли вашим обществом.
– Я им не позволю считать, что они пренебрегли моим обществом! Просто возмутительный совет!
– Хорошо, – вздохнул он. – Простите меня, мадам, – и низко поклонился.
Нет, никаких лордов тут нынче не будет, хотя английский посланник, Томас Рэндольф, не будучи официальным прихожанином кирки, получил приглашение. В его стране Рождество до сих пор торжественно отмечается, и он с радостью встретит его здесь. Так он заявил, но в действительности (если собственные глаза не обманывают Марию) просто увлекся Марией Битон и не пожелал упустить возможность пофлиртовать с ней.
Обед был, как и подобало, обильным. Вино – лучшее бордосское – лилось галлонами, и одних гусей подали столько, что хватило бы оповестить весь Рим о приближении вражеской армии.
Мария пила мало, но позволила себе возгордиться тем, что всего за четыре месяца после приезда сумела так хорошо устроиться. Из Франции наконец доставили мебель и вещи, и ей было приятно видеть давно знакомые предметы из своих спален и личных покоев. Теперь в Холируде стояли кровати с пологами из красного шелка, малинового и белого бархата. Для гостей расставили небольшие кушетки, стулья, диваны, глубокие кресла, и, благодаря личным вещам, она, в конце концов, смогла признать это чужое место своим домом. Арфа и лютня, картины, вышивки, глобусы – земной и небесный, – карты и чертежи, обширная библиотека – все это теперь было рядом.
За столом сидели люди, которых Мария любит, – наряженные в праздничные цвета (по ее королевскому дозволению) отец Мамро (почему бы ему открыто не посидеть в компании?), мадам Ралле, врач Бургуэн, Бастьен Паже, мастер устраивать пирушки и глава ее французского штата. Взгляд, брошенный на других почетных гостей, заставил ее улыбнуться: всегда оживленный Моретта, де Фуа, Томас Рэндольф, серьезный английский посланник, не сводивший глаз с Битон. Были тут и другие придворные, многих связывали с Марией родственные узы, как лорда Джорджа Сетона и Джона Битона, распоряжавшегося в ее личных апартаментах. Несколько молодых придворных сумели добиться приглашения – те, кому не очень-то нравились запреты кирки. Находились еще в Шотландии молодые люди, желавшие попеть и потанцевать, вроде Джона Семпилла, сына реформата, вот уже несколько недель неотступно преследовавшего Ласти.
После банкета столы унесли. Моретта просил потерпеть, пока приготовят сцену для кукольного спектакля. Все старались получше усесться, чтобы как следует рассмотреть новинку – маленьких кукол, танцующих и поющих.
В пьесе было много драк, визга, исчезновений людей и вещей и их поисков. Кукольник, искусно спрятавшись, превосходно изображал голоса разных персонажей. Тщательно позаботились, чтобы спектакль не касался политики.
А потом прозвучал низкий голос:
– Я тоже дам представление! Погасите свечи, поставьте лишь три большие, футах в двенадцати от занавеса.
Мария увидела, что из группы музыкантов вышел Риччо, прошагал через зал и встал перед маленьким занавесом кукольной сцены. Что он затеял? Известно ли это Моретте?
Слуги повиновались и один за другим потушили огни. Единственным источником света остались свечи перед занавесом. Все головы повернулись к Риччо, казалось, что лица скрыты полумасками.
Риччо растопырил и переплел пальцы.
– Теперь смотрите прямо вперед, а не на меня.
И на занавесе появились тени, поразительно напоминающие лорда Джеймса и Мейтленда. Мария услышала, как Фламина тихонько охнула.
– Дорогой мой лорд Джеймс, – проговорил голос, в точности похожий на голос Мейтленда, – вас пригласили на праздник у Джона Нокса?
Профиль качнулся взад и вперед.
– Я и не знал, что он что-то празднует.
Подражание голосу лорда Джеймса было превосходным, произношение в нос слова «знал» уловлено идеально.
– Он приготовил вкуснейший пудинг из Писания. Выдрал странички из Второзакония, переложил их женевским сыром и запек, пока все не засохло, как интимные причиндалы у старой монашки.
– Звучит соблазнительно! – согласился лорд Джеймс.
Зал взорвался смехом.
Потом на сцене возник папа – его узнали по папской шапке. Он метал громы и молнии в Елизавету Английскую, которая тоже явилась, испуская залпы грязных ругательств.
На Марию произвели впечатление не грубые политические шутки, а талант Риччо в изображении теней и необычайно искусная имитация голосов.
Когда после начались танцы, Мария переоделась в атласные шаровары вместе с другими Мариями, как они делали во Франции, и это не вызвало особых пересудов. Героем вечера остался Риччо.
На следующий день он явился с подарком. Выглядел несколько смущенным, и, в сущности, Мария даже не знала, что ему сказать. Он ничего плохого не сделал, но разыгранное им представление было очень уж неожиданным.
Она открыла коробочку – внутри лежала рубиновая брошь в виде черепахи.
– Прошу вас принять это вместе с покорнейшими извинениями за вчерашний вечер. Возможно, я преступил границы дозволенного. В конце концов, я новичок, принятый к вам на службу по вашему всемилостивому соизволению…
Он не просил формального прощения.
– Я вас прощаю. Но мне бы хотелось, чтоб вы сперва думали, прежде чем так свободно говорить перед публикой. Хотя ваше искусство все искупает.
Она вынула черепаху из коробочки, давая понять, что принимает подарок.
– Черепаха – символ долгой жизни, которой я вам желаю. Но поскольку она таскает свой дом на спине, то символизирует также и безопасность. Можно ли придумать лучший подарок для королевы?
Мария сидела у огня, прилежно работая иглой. Пальцы ее заледенели и едва удерживали ткань для вышивания. Перед ней на коленях стояла мадам Ралле, подтыкая ее фланелевые юбки под серебряные chaufrettes – французские грелки, которые подсунула под ноги Марии.
В Эдинбурге шел снег, мягко падал, накрывая все белой простыней. Январь был долгой чередой синеватых сумерек, хотя снег сделал его привлекательней. Вокруг сидели Марии, тоже занятые рукоделием: все трудились над постельными покрывалами и подшучивали друг над другом, гадая, кому суждено лежать вместе с ними под этими одеялами.
У Фламины было малиновое покрывало, и она вышивала на нем рыцарей и единорогов.
– Ой, наверно, под ним уляжется Мейтленд, – хихикнула Ласти. – И будет похрапывать. Он такой старый, должно быть, всю ночь сопит, храпит и трясется.
– Он вовсе не старый, ему всего тридцать три.
– На десять с лишним лет старше тебя, – заметила Сетон. Ее собственное покрывало было из сиреневого и серого шелка с шитыми серебром листьями и цветами. – А вот Джон Семпилл как раз подходящего возраста, молодой и достаточно глупый, чтобы без оглядки влюбиться…
Мадам Ралле тщательно уложила юбки Марии над грелкой, так, чтобы тепло шло по ногам со всех сторон. Мария продолжала шить, надеясь, что тепло от ног как-нибудь передастся пальцам. На покрывале из темно-желтого атласа она вышивала свои инициалы.
«На десять лет старше… А тот, за кого я выйду замуж, будет на десять лет старше или моложе? – гадала она. – Не стоит об этом думать. Однако лорды начинают поговаривать на эту тему, предлагать кандидатов. Почему это их так беспокоит?»
Битон тщательно отмеривала нити золотого и фиолетового шелка для своего белого бархатного покрывала.
– Рэндольф еще старше, – сказала вдруг Фламина. – Если за него выйти замуж, люди подумают, что он приходится дедушкой своим собственным детям!
– А вот и нет, – возразила Битон со всей возможной при ее томной натуре горячностью. – Я уверена, что ему нет и сорока.
– Ах, дети мои, ищите любовь, в каком бы виде она ни пришла, и не отвергайте ее, если она скромна и непритязательна, – посоветовала мадам Ралле.
И тут Марии передали сообщение. Мелвилл просил аудиенции.
– А как насчет него? – усмехнулась Битон. – Он кого-нибудь интересует?
Все покачали головой и принялись хохотать, когда вошел несчастный Мелвилл.
– Ваше величество… – начал он с расстроенным видом. – Вы повелели, чтобы я обращался к вам в любом случае, когда…
– О, можете говорить совершенно свободно. Это мои сестры, а мадам Ралле – все равно что мать. – Мария с удовольствием отложила работу, устав от нее, и приготовилась выслушивать упреки в свой адрес.
– Рождественская пирушка… – вымолвил он.
– Да, я знаю, что вы хотите сказать, – виновато призналась она. – Спасибо, что обратили на это мое внимание.
– Мы понимаем, что вы желали отметить праздник, но там было и другое… танцы в шароварах, флирт, поцелуи и возмутительное представление с тенями, которое устроил этот бесстыдный папистский агент…
– Папистский агент? – переспросила Мария. – Что вы имеете в виду?
– Да ведь он служил епископу Туринскому, не так ли?
– Ну и что? Все архиепископы держат на службе большой штат.
– Они считают его шпионом папы.
– Кто это «они»? – поинтересовалась Мария.
– Лорды… Рутвен, и Линдсей, и Мортон.
– Но не лорд Джеймс и не Мейтленд. Нет, конечно; они слишком умны, хоть он и высмеял их в своем представлении. Хорошо, Мелвилл. Я принимаю ваши замечания. – Она вздохнула: «Держись в стороне от всякого зла – таков будет мой удел». – Но это было очень забавно.
Он кивнул и с тоскою признался:
– Мне и самому хотелось бы посмотреть.