У меня никак не получалось выкинуть новость из головы. Я прочитал ее, как только проснулся, и весь день пытался осознать. Тем же вечером я задал отцу вопрос. Отец ответил напряженно, сердито и осторожно, как следует разговаривать с ребенком о справедливости.
Декрет, который даже не удосужились утвердить в парламенте, миловал сотни военных преступников. Включая военачальников, не попавших под Закон о конечной точке и Закон о надлежащем повиновении. Генерал-лейтенанта Галтьери и прочих осужденных за Фолклендскую войну[61]. А также участников недавних военных мятежей.
На фото в газете президент Менем, с перекошенным ртом и жесткими бакенбардами, поднимал палец вверх. Президент заявил, что ему невыносимо удерживать птиц в клетке.
89-й год уносился прочь. В ночь первых амнистий мне приснился странный сон. Сон-воспоминание. Воспоминание, которого у меня не могло быть. Но все же оно было, шевелилось в памяти. Настолько кристально чистое, что не могло оказаться ложью.
Той жаркой октябрьской ночью мне снилось, что я диверсант, один из «Монтонерос», член Революционной народной армии или чего-то в этом духе.
Меня схватили. Их было двое.
— Пой, чертов жид.
Я пытался не дышать: ребра казались сломанными деревьями. Из желудка поднимался соленый привкус крови.
— Положи его на спину.
Я почувствовал, как с меня снимают наручники. Еще несколько дней назад я бы отчаянно ухватился за любую зыбкую возможность бежать. Однако теперь не мог такого даже вообразить: я мысленно рисовал положение своих конечностей, прикидывал расстояние, на котором нахожусь от мучителей и от выхода из камеры; и дальше моя фантазия иссякала. Думать о возможном побеге больше не удавалось. Меня обдавало головокружительной волной, словно я на огромной скорости мчался внутри темного цилиндра, проваливаясь в полуобморочное состояние. Меня положили лицом вверх.
— Раздвинь ему ноги, Бык, — приказал низкий голос.
— Не надо, — отважился прошептать я, — не надо.
— Ой! Слыхал, Кондор? Сучонок заговорил. Господин дает распоряжения, прикинь? Забыл, наверное, что не в своем кружке? Привык, видать, что тебя слушаются, да, отродье? Дружки-то небось слушали рты разинув? Ленина им цитировал или что? Или вы сразу стрелять учились? Взгляни-ка на него, тоже мне вождь народа. Обалдеть. Честно говоря, смотрю я сейчас на тебя, хоть ты тут один-одинешенек и ссышься от страха, но сразу видно: важная птица, вот те мое слово. Посмотри, Кондор, как бошку тянет!
Я услышал, как смеется низкий голос.
Затем пальцы в перчатках развели мне ноги.
Я ожидал, что меня опять ударят электрошоком, но на сей раз прикосновение оказалось мягче, зловещее.
— Да давай уже, Конь. С ним все как по маслу будет.
— Пожалуйста, — подал голос я.
Контакт ненадолго прервали. Я услышал, как тот, что стоял за мной, приблизился, а потом хрипло зашептал:
— Что такое, герой? Боишься, больно будет? Но ведь вы, леваки, любите пробовать новое! Чего это мы разнюнились? Ну что, лузер? Разве не вы пытались нарушить заведенный порядок?
Там я узнал, что вопросы, если тебя не спрашивают про конкретные имена и даты, вовсе не подразумевают ответа. Я просто ждал, пока бедра сводила судорога, а губы горели от сухости.
— Так что? — низкий голос начинал терять терпение.
— Потерпи чуток, Кондор, — сказал тот, что нависал надо мной. — Глядишь, мигом все вспомнит. Эй, Че Гевара!
Я застонал.
— Ненавижу ссыкунов. Ну что, отродье, запоешь или нет?
Мне показалось, что это тот вопрос, на который нужно ответить.
— Но что, что вы от меня хотите? — забормотал я.
Удар металла рядом с моей головой.
— Дебила из себя не корчи, а то живо вздернем!
— Начни с Сесарини, — подсказал низкий голос.
Я представил, как Толстый Сесарини сигает из окна своего дома. Удирает с чем-то вроде школьного ранца на плечах. Затем вообразил его в самолете. Самолет тут же исчез в облаках, а облака слились с паром моего дыхания.
— А чего этот сукин сын улыбается?
— Мне почем знать. Ну раз уж на то пошло, сейчас мы все тут немного повеселимся.
Остро заточенная боль рассекла мне яички, прошла через спинной мозг и застыла в горле. Думаю, тогда я действительно потерял сознание.
Очнулся оттого, что в лицо мне ударила струя холодной воды. Я различил еще один голос, высокий, помимо двух прежних. Подумал, что, должно быть, это священник, потому что к нему обращались «отец». Заметив, что я очнулся, они замолчали.
— Сесарини, — настаивал низкий голос.
— Или позовем на помощь Жиллетта, — добавил хриплый.
— Не знаю я никакого Жиллетта, — не раздумывая ответил я.
Послышались смешки.
— Не волнуйся, милый. Скоро узнаешь.
Я слишком поздно понял, что они собираются бритвой срезать кожу с моих ступней. Кушетка сдвинулась. Я почувствовал, как пятки тронул холод. Они оба молчали, но я слышал их сопение. Вдруг не пойми как — я даже не успел ни сдаться, ни толком посопротивляться — я захлебнулся воплем. Чужой вопль рвался из меня неудержимо, словно водный поток. Черный цилиндр несколько раз прокрутился, и что-то внутри меня оборвалось: от некоторых вещей оправиться невозможно. И тогда, вопреки моей гордости, вопреки обстоятельствам, вопреки самому себе, я услышал собственный вой:
— Он сообщник! Сообщник! Сообщник!
— Точно, жид сраный? — спросил низкий голос, пока мне взрезали кожу на пятках.
— Да.
— Ты абсолютно уверен, что он тоже причастен? — твердил хриплый, хватая меня за волосы и дергая за голову.
— Да, да!
Хриплый выпустил меня, и моя голова ударилась о кровать.
— Отлично: тогда скажи ему это в лицо, — сказал низкий голос.
С меня сняли наручники и повязку для глаз. Помогли встать, придерживая сзади. Я прекрасно понимал, что оборачиваться нельзя. Я не двигался и пытался смотреть прямо перед собой. Меня тошнило. Время от времени до меня доносился голос священника, тот едва слышно что-то шептал, словно читал молитву. Поначалу я различал только пятна, изломанный свет. Понемногу изображения становились четче, и тут сердце у меня зашлось.
Толстяк Сесарини висел, целиком связанный, с распростертыми руками. Глаза у него были открыты, но рот заклеен. Все лицо избито, а тело покрыто язвами. Он смотрел на меня. Смотрел очень пристально. Казалось, глаза у него вот-вот лопнут.
— Толстяк, — зарыдал я, — я думал, ты смылся, Толстяк. Клянусь! Черт тебя дери, что ты тут забыл?
— Жид! — взревел хриплый. — Разговаривать с диверсантами запрещено. Тем более другим диверсантам, а уж тем более предателям, усек, мразь? Просто ударь его.
Несмотря на спазмы в горле, я повернул голову.
— Что вы сказали? — спросил я.
И тут же получил удар коленом по почкам.
— Будешь тянуть, — предупредил низкий голос, — будешь получать. Понял?
Я не ответил, так что последовал удар посильнее.
— Понял, — промычал я.
— Вот так-то лучше, — отозвался хриплый. — А теперь давай. Измочаль своего дружка.
Толстяк Сесарини больше не смотрел на меня. Он смотрел куда-то сквозь меня. Взгляд его проходил прямо через мой и уплывал глубоко-глубоко, далеко. Может, в прошлое. А может, в облака.
— Врежь ему, жид! — приказал низкоголосый, ударяя меня.
Мы снова встретились несколько лет назад, на студенческом марше. Сесарини нес барабан и чемодан, набитый листовками. Мы обнимались, падая от смеха. Напились, вспоминая школьные годы. И с тех пор заново сдружились.
— Бей его, черт тебя возьми!
На этот раз удар сбил меня с ног. Я упал на колени. Пол был влажный и липкий. Толстяк Сесарини, закованный в цепи, не двигаясь, смотрел на меня с ужасающим пониманием.
Я с трудом поднялся. Приблизился к Толстяку на несколько шагов, стараясь не смотреть ему в глаза. Два голоса у меня за спиной, хриплые, низкие, были неразличимы среди ругательств. Мне показалось, что священник вышел, потому что высокого голоса больше не было слышно. Удар в бедро напомнил мне, что время уходит. Не знаю я никакого Жиллетта, промелькнуло в моем помутненном сознании. Я подошел ближе. Сантос всегда, всегда молчал, вновь подумалось мне. Оказавшись лицом к лицу с Толстяком Сесарини, я на мгновение представил, что сейчас как развернусь, как наброшусь на мучителей и сбегу. Однако, словно уплывая куда-то, я приподнял правую ногу и слегка коснулся голени Сесарини. Оба голоса торжествующе заулюлюкали. Толстяк покорно пыхтел. Его живот вздымался и опадал. Молвил Ворон: «Nevermore», бредил я. И не двигался. Я ждал нового удара, но его не последовало. Мы вдруг словно остались совершенно одни, Толстяк Сесарини и я. Словно оказались где-то в совершенно другом месте. Только вдвоем. Сам не понимая почему, я вдруг ощутил, как в груди клокочет ненависть. Я немного отступил и поднял колено повыше, поэнергичнее. Ударив Толстяка в промежность, я ощутил что-то мягкое и приятное.
И тогда я проснулся весь в поту, сжимая подушку.
Узнал тени собственной комнаты.
Но это была не ложь. Это все еще было там.