Несмотря на приказ отдыхать и на то, что все ужасно устали, многие бойцы не спали. Партизаны, десантники, ополченцы из бывших узников — все они смешались, сидели у костров, делились трофейными сигаретами и консервами. Кто-то рассказывал о своем, кто-то слушал, кто-то просто молчал, глядя на огонь.
— А вы откуда? — спросил молодой десантник у партизана с окладистой бородой.
— А мы здешние, — ответил тот. — Из Глухово. Немцы избу сожгли, семью убили. Ушел в лес, людей собрал. Теперича у Жабо в полку воюем.
— А мы из-под Москвы, — сказал десантник.
— Так мы с вами соседи получается, — усмехнулся партизан. — Воевать вместе будем.
— Вместе уже и воюем, — согласился десантник.
Ополченцы майора Васильева, — бывшие узники немецкого лагеря, — сидели отдельно. Они еще не отошли от плена, не привыкли к свободе. Но когда партизаны предложили им разделить трапезу, не отказались.
— Держите, — сказал какой-то старик, протягивая банку тушенки. — Ешьте, набирайтесь сил. Воевать еще много.
— Спасибо, — ответил старшина Шатунов, вскрывая банку ножом. — Спасибо, братцы.
А старшина из окруженцев, которого все называли по фамилии Корнеев, разливал трофейный спирт по кружкам.
— По сто грамм, — сказал он. — За победу!
— За победу! — повторили все.
Выпили. Кто-то закашлялся, кто-то из бывших узников вытер слезы — спирт пробрал до печенок после долгого воздержания. Кто-то плакал, кто-то смеялся, кто-то просто сидел и смотрел на других. Но все чувствовали — это момент единения. Момент, когда забываются все различия по национальностям и землячествам. Остаются только люди, которые вместе воюют, вместе страдают и вместе стараются победить.
Медики, пришедшие с отрядами Жабо, развернули полевой госпиталь в одном из уцелевших домов деревни Вертерхово, находящейся недалеко от станции. Раненых свозили после боя со всей округи — из траншей, из леса, с высоты возле Баскаковки, с разъезда Завального.
Клавдия, несмотря на ужасную усталость и желание спать, довезла раненых и проследила, чтобы комиссара Липшица срочно прооперировали. Липшиц всю дорогу пролежал в санях без сознания, но пульс был ровным. Пуля вошла под ключицей, прошла рядом с артерией, но не повредила ее. А вышла между позвоночником и лопаткой.
— Жить будет, — сказал партизанский хирург, когда Клава, разместив всех своих раненых из обоза, дождалась окончания операции. — Отлежится месяц — и снова в строй.
— Спасибо, — сказала Клавдия.
— Не за что, — ответил он. — Это моя работа.
Клавдия повернулась к выходу. И тут в госпиталь вошли три женщины, накинув белые халаты поверх телогреек. Старшая — стройная, с русыми волосами, выбивающимися из-под белой медицинской косынки. Две другие — совсем молодые, румяные. Одна — чернявая, вторая — блондинистая. Обе с санитарными сумками.
Клавдия подняла голову — и замерла. Перед ней стояла Полина. Та самая Полина, которую Ловец освободил из немецкого плена. Та самая, которая потом дожидалась его в Поречной. Та самая, которая осталась при партизанском госпитале в Великополье.
— Здравствуй, Клава, — сказала Полина спокойно, узнав ее. — Нас прислали помочь. Тут очень много раненых.
— Здравствуй, — ответила Клавдия, стараясь не показывать удивления. — Мы справляемся.
— Вижу, — усмехнулась Полина, оглядывая избу, забитую ранеными, с операционной, устроенной в углу за печкой. — Но лишние руки не помешают.
Позади Полины стояли Маша и Валя — те самые молодые санинструкторы, которые вышли в поход вместе с Клавдией, а потом заболели и остались при партизанском госпитале.
— Клава! — заулыбалась Маша, бросаясь к ней обниматься. — А мы думали, вы не выберетесь! Как вы тут?
— Выбрались, — ответила Клавдия, невольно улыбнувшись в ответ. — И вы, я смотрю, живы-здоровы?
— Живы, — сказала Валя. — Полина нас выходила. Она хорошая.
— Хорошая, — повторила Клавдия, посмотрев на Полину.
Та встретила ее взгляд спокойно, без вызова.
— Давайте работать, — сказала Полина. — Раненых много. Некогда разговоры разговаривать.
И они начали работать. Вместе. Клавдия и Полина — женщины, которых связывал один мужчина. Но на войне, как на войне: медсестрам не до ревности, если надо спасать жизни.
Когда Ловец наконец-то добрался к обозу, сани с ранеными уже разгрузили. Клавдии не было видно, а Рекс лежал отдельно в сенях крестьянского дома на чистой подстилке, укрытый попоной. Рядом на лавке сидел молодой санитар Скоморохов.
— Как он? — спросил Ловец.
— Доктора говорят, что контузия у собаки, — ответил санитар. — Но жить будет. Через пару дней встанет.
Когда Скоморохов ушел внутрь избы, Ловец присел на корточки рядом с овчаркой, положил руку на загривок. Шерсть была жесткой, в запекшейся крови — не Рекса, чужой, тех двух овчарок, которые разлетелись в клочья у него на глазах, прокладывая путь через минном поле.
— Рекс, — тихо позвал Ловец. — Ты как?
Пес шевельнулся, услышав его голос, и открыл глаза. Ловец вздохнул с облегчением. А Рекс дернул головой, поднял ее, чихнул — и вдруг посмотрел на Ловца. Не так, как раньше. Раньше в собачьих глазах была преданность, привязанность, желание угодить вожаку. Сейчас — что-то другое. Осмысленное. Глубокое. Совсем не собачье.
Ловец замер.
— Эй, — сказал он. — Ты меня слышишь?
Рекс моргнул. Один раз. Медленно закрыв глаза и открыв, глядя пронзительным взглядом. Попаданец почувствовал, как по спине побежали мурашки. Он уже видел такой взгляд. У себя в зеркале. Когда понял, что не сдох в Бахмуте, а очнулся в сугробе у деревни Иваники в сорок втором.
— Знаешь, дружище, — сказал Ловец, стараясь говорить ровно, хотя внутри все дрожало, — ты какой-то слишком правильный для собаки.
Рекс смотрел, не отрываясь. А Ловец продолжал говорить:
— Ты слишком умный. Слишком понятливый. Никогда не лезешь на рожон без команды. Не лаешь по пустякам. Собаки так не делают. Даже самые дрессированные.
Рекс моргнул снова. Ловец наклонился ближе, почти коснулся лбом собачьей головы, глядя псу в глаза.
— Может, ты тоже здесь чужой?
И тут произошло то, чего он не мог объяснить.
Не слова. Не звуки. Что-то другое — обрывки мыслей, образов, чувства, ворвавшихся в его сознание, как радиопомехи. Ловец не слышал голоса, но понимал каждую мысль. Как будто кто-то говорил прямо в мозг.
«Да. Я чужой в этом времени. Но я не оттуда, откуда ты».
Ловец отшатнулся и чуть не упал.
— Твою мать, — выдохнул он.
Рекс приподнялся на передних лапах. Пошатнулся, удержался. Сел ровно и смотрел пристально. Прямо в глаза.
И снова волна — образы, звуки, чужая память. Пустыня. Жара. Пыль, которую ветер гонит по глинистым сопкам. Вертолеты, режущие небо винтами. Молодые парни с уставшими глазами в панамах военного образца, вооруженные автоматами АК-74. И он — один из них. Лейтенант Андрей Кондрашов.
Сначала Кабул. Потом Кандагар. Восемьдесят седьмой, восемьдесят восьмой. Мотострелки. Разведрота. Выход в ущелье. Засада. Духи бьют с трех сторон. Командир, капитан Бондаренко, убит. Лейтенант берет командование на себя. Организует оборону. Держится четыре часа. Но патроны кончаются, помощь не приходит, а духи продолжают атаковать. Тогда он приказывает разведчикам постараться уйти, а сам остается прикрывать отход у пулемета, вызывая по рации огонь на себя. «Град» работает по квадрату. И его накрывает вместе с духами.
Собака говорила мыслями: «Когда я очнулся, вокруг — темнота, теснота, тепло. Чей-то большой язык вылизывает меня. Потом понял — я просто маленький щенок. Немецкая овчарка. Питомник вермахта, где-то под Берлином. Меня растили, кормили, учили. Я прикидывался собакой. Долго прикидывался. Годы. Иногда забывал, кем был раньше. А иногда все возвращалось — человеческая сущность прорывалась наружу. Я быстро понял, в какое время попал и где очутился. Но не хотел служить немцам. Я боялся выдать себя, опасался, что немцы заметят странности в моем поведении. Тогда усыпят или вскроют череп для экспериментов, чтобы вживить какие-нибудь электроды. Так и продержался, затаившись. После учебки меня отправили охранять лагерь польских военнопленных. Оттуда послали на восточный фронт, прикомандировали к зондеркоманде моего дрессировщика — Клауса Хайница. Гнилой был человек. Лупил меня плеткой. Он чувствовал, что я какой-то не такой, не как другие собаки. И я делал вид, что слушаюсь. Что еще оставалось? А сам ждал удобного момента, когда смогу сбежать к своим. Когда ты появился в том лесу, где мы встретились, я учуял тебя за версту. Ты пах по-другому. Не как все. И я понял — ты свой. Не просто свой, потому что русский. Свой по сути. Такой же, как я. Может быть, с другого времени, но из той же породы».
Рекс замолчал. Ловец сидел, не в силах вымолвить ни слова. Перед глазами все еще стояла чужая жизнь. Афганские горы и пустыни. Пыль. Кровь на песке. Молодой лейтенант в разодранной полевой форме, который кричит в рацию: «Огонь на меня! Огонь на меня, мать вашу!»
— Ты же Андрей, — тихо сказал Ловец. — Тебя звали Андреем Кондрашовым!
Пес склонил голову. Шерсть на загривке приподнялась.
«Ты не боишься меня?» — пришла мысль.
— Я? — Ловец усмехнулся, и усмешка вышла кривой, нервной. — Я там у себя в говно вляпался из-за своей дурацкой любви, потом в Бахмуте взорвался и в сорок второй перенесся. Здесь уже прошел через ледяной ад. Чего мне бояться? Собаки, которая говорит со мной мыслями советского офицера, погибшего в Афганистане?
«Я не говорю. Не умеют собаки говорить. Я просто посылаю тебе, Николай, свои мысли, когда смотрю в глаза. Ты слышишь их, потому что мы оба не отсюда. Я быстро понял, что канал всей этой телепатии открывается, когда мы рядом и смотрим друг другу в глаза».
Ловец кивнул. Это объясняло многое. Почему пес понимал команды с полуслова. Почему никогда не ошибался на минном поле. Почему смотрел на мир не как зверь, а как человек, попавший в звериную шкуру.
— Сколько тебе лет? Ну, по человеческому счету? — спросил Ловец.
Пес посмотрел в сторону леса.
«Двадцать пять лет. Было. Родился в шестьдесят третьем. В училище поступил в восемьдесят первом. В Афган попал в восемьдесят седьмом. Там и кончился. Восемьдесят восьмой год, весна. Я умирал долго и мучительно. Пулевое в левую ногу, второе — в живот под бронежилет. Я уже не жилец был, когда огонь на себя вызвал. Потом еще три попадания по ногам осколками. Потом, видно, уже смертельное — в шею. Должен был получиться из меня „груз двести“. Но очнулся почему-то глупым щенком. Ничего не понял сначала. Думал — бред, галлюцинации. Потом — стало доходить, что это новая жизнь у меня такая в новом теле. Прямо, как у Высоцкого в той песне. „Хорошую религию придумали индусы“ и все такое про перерождения, мол, „этот милый человек был раньше добрым псом“. И ведь песня в точку! Только в моем случае наоборот получилось. Был человеком, а стал овчаркой».
Ловец поинтересовался:
— И сколько ты в этой новой собачьей жизни?
«Три с половиной года. Щенком необученным был несколько месяцев. Потом дрессировка, собачья учебка. Потом служба в охране лагеря с поляками, потом фронт. Многое пришлось учить заново. Нюхать мины — например. Я такое, понятное дело, не умел раньше. А тут пришлось все полезное подхватывать и хорошенько запоминать, чему учили. Я чувствовал, что пригодятся навыки. Выживать по-собачьи тоже учился. Там не так просто все. Свора, своя иерархия, свои вожаки. Сначала слушался. Потом понял, как самому стать вожаком».
— Вожаков на переправе не меняют, — машинально сказал Ловец, переиначив старую мудрость про коней.
Рекс, или уже Андрей? Снова внимательно посмотрел на него. Ответил мыслями:
«Не меняют до тех пор, пока не придет тот, кто сильнее. Ты сильнее. Я признал тебя сразу. Не только, как вожака. Как брата по оружию. По нашему с тобой положению, о котором никто, кроме нас, не знает».
Ловец протянул руку, погладил собаку по голове. Пальцы дрожали — не от холода.
— Значит, земляк, — сказал он. — Почти. Афган — это не Бахмут, но тоже мясорубка та еще. Прости, что пальцы дрожат. Ком в горле, как про Бахмут вспоминаю…
«Понимаю, — ответил пес мыслями. — В Афгане я тоже видел много смертей, терял товарищей. А в душе все болит до сих пор, как вспомню. Каждый день. Каждый бой. Да и здесь не лучше. Каждый раз, когда вижу, как немцы убивают наших, сердце мое собачье кровью обливается. Здесь даже хуже, чем в Афгане. Там жара донимала, а здесь на войне лютый холод. Хорошо еще, что у меня шерсть есть. Немного греет, но все равно в мороз очень мерзну».
— А сейчас ты как? — спросил Ловец. — Контузия что-то изменила в тебе?
Рекс, вернее Андрей, ненадолго задумался, потом взглянул в глаза, послал мысли.
«Контузия эта была — как удар током. Что-то щелкнуло внутри и словно бы переключилось. Собачье нутро отступило. Человеческое — вернулось. Теперь снова помню все очень ясно из своей прошлой жизни. Свою смерть под Кандагаром. Свою жизнь до нее. Свою жизнь после — в шкуре овчарки. Раньше я прятал в себе человеческое. Боялся. Думал — если узнают немцы, то усыпят. Теперь — плевать. Тем более, что ты рядом и в обиду меня не дашь. Это я о тебе сразу понял. Ты из тех, кто стоит за своих до конца».
Пес поднял голову, посмотрел в глаза Ловцу.
'Ты тоже из другого времени. Из будущего, которое теперь и для тебя — прошлое. Я знаю. Я видел тот твой приборчик с яркими фотографиями, который ты показывал Клавдии в Можайске.
Ловец воскликнул:
— Ах ты, маленький мерзавец, подсматривал, значит, за нами?
Пес потупил взгляд совсем по-человечески. Потом снова поднял глаза и передал мысль:
«Извини. Так вышло. Ты сам приказал мне быть рядом…»
— Ладно, проехали, — сказал Ловец. — В конце концов, я тоже видел, как ты драл тех лагерных собак, что потом на минах подорвались.
А пес снова заглянул ему в глаза, послал новую мысль:
«Командир, ты говорил про какой-то Бахмут. Это где?»
— Артемовск. Донбасс. 2023 год, — коротко ответил Ловец. — Ты прошел Афган. Я прошел Бахмут. Оба знаем цену жизни и смерти. Оба умерли там и воскресли тут. Почему — не знаю. Но, раз так получилось, то продолжим сражаться. Ты ведь тоже воин, хоть и четвероногий.
«Ты воскрес человеком. Я — собакой. Тебе повезло больше. Вопрос: почему и зачем нам судьба дала второй шанс?»
— Зачем? — Ловец усмехнулся горько. — Может, все-таки затем, чтобы эта мясорубка войны сожрала поменьше жертв?
Пес кивнул, совсем, как человек, взглянул на Ловца.
«Может, затем, чтобы мы помнили. Чтобы не забывали, что война — это всегда, в любом времени, одно и то же. Кровь, грязь и смерть. И свои, которых надо спасать от врагов. Поверь, я очень рад, что нашел тебя. Три с половиной года в этой шкуре. Один. Без единого слова. Ты даже не представляешь, каково это — молчать. Слышать все, понимать, но не суметь ответить».
— Теперь можешь говорить со мной, — сказал Ловец. — Мысленно я тебя всегда слышу, если в глаза смотришь.
«Ты слышишь, потому что мы оба переходы сквозь время прошли. Вот канал телепатический и открылся. Я читал про подобные вещи в фантастических книжках. Так что можем общаться, пока я не умру».
— Не умрешь, — жестко сказал Ловец. — Я не дам.
«Командир, — в мыслях собаки-попаданца вдруг проступила какая-то горькая усмешка, — ты такой же шальной, как мой комроты Бондаренко. Тот тоже говорил: „Не умрешь, я не дам, прикрою, если что“. А сам погиб через две недели от шальной пули. В том бою, что и я потом. Только он — раньше на несколько часов».
— Я живучий, — сказал Ловец. — Все говорили у нас в располаге под Бахмутом, что я упрямый и непробиваемый, как танк.
Они помолчали. Вокруг суетились санитары, принимали раненых, относили в сани тех, кого нужно было везти куда-то дальше.
— Вот что, Андрей, — сказал Ловец псу тихо, улучив минутку, когда рядом никого не было. — Давай-ка, брат, я буду теперь называть тебя не Рекс, а Афганец. Так мне будет проще. Да и тебе пора уже новое имя заиметь. Не немецкое.