История истерии – это далеко не вся история психиатрии, вернее, это вообще не история психиатрии. Истерия стала модным диагнозом, объединившим многообразие психосоматических симптомов при сравнительно легком течении болезни. Алиенисты, взявшиеся за истерию в середине XIX века, по роду занятий занимались более тяжелыми и подчас неизлечимыми расстройствами. Одной из историографических бед, в первую очередь того сегмента исследований психиатрии, который переведен на русский, стала зацикленность на истерии и психоанализе, явлениях, имеющих наименьшее значение для становления психиатрии в ее современном состоянии. Зачастую под влиянием социокультурной антипсихиатрической критики и философизирующего отношения к вопросу нормы и патологии общий подход гуманитариев к проблеме психических расстройств оказался слишком легковесным: якобы болезни как таковой нет, это ярлык, навешиваемый обществом на неугодных индивидов, удобная форма социальной стигматизации. Такое отношение не только научно не обосновано, но и социально опасно. Чтобы оценить масштаб проблемы, приведем пару зарисовок, оставленных психиатрами начала XIX века из жизни насельников лечебниц:
Некоторые разгневанные пациенты вымещают свой гнев на деревьях, стенах, они кусают землю, издают ужасные крики и крушат все, что попадается им под руку. Я видел, как пациент в приступе маниакальной ярости двадцать раз бросался на потолок своей камеры, схватил и разорвал на куски кошку, которая сильно сопротивлялась. Одна несчастная женщина в результате неадекватного поведения откусила себе часть языка, губы и несколько кусочков кожи, которые она выплевывала в лицо другим пациентам. Чтобы предотвратить повторение подобных инцидентов, нам пришлось удалить все ее резцы346.
…пациент в состоянии кататонии неподвижно лежал в постели, уставившись в одну точку, но ногтями вспорол себе мошонку и извлек одно из яичек, спрятав все это под одеялом. Несколько месяцев спустя тот же пациент, после того как у него прошел приступ оцепенения, молча и неподвижно сидел со своими товарищами по палате за столом… пока служитель подавал суп, никто не обратил внимания, что пациент вытащил из-под стола правый ботинок и носок. Люди, вероятно, заметили, что он держал в руке свой тупой и безобидный столовый нож, когда наклонился, как будто хотел поднять что-то с пола. И действительно, он это сделал, когда снова занес руку над столом, зажав между пальцами какой-то окровавленный предмет, который положил рядом со своей тарелкой. Это был мизинец правой ноги, который он отрезал быстрым ударом по суставу. Все произошло в одно мгновение347.
Таня Лурман, составившая одно из лучших антропологических исследований американской институциональной психиатрии конца XX века, вспоминает, как она вместе со всеми студентами-антропологами зачитывалась классическим трудом Ирвинга Гоффмана «Лечебница», порицающим систему подавления личности. И каково же было ее удивление, когда она столкнулась с реальной психиатрией и реальными болезнями. Посещая лекционные занятия вместе с начинающими психиатрами, она вынуждена была видеть больных, психические расстройства которых были вовсе не стигмой, а бесконечным внутренним кошмаром. Она вспоминает:
На этих занятиях по психиатрии я была свидетелем, как мужчину привезли на лечение после того, как нашли на кухне с окровавленным сердцем жены в руках и разделочным ножом на полу рядом… Я стала бояться садиться за руль, поскольку две другие пациентки сказали, что подумывали о самоубийстве и закрывали глаза, когда ехали со скоростью семьдесят миль в час348.
Огромное количество подобных свидетельств должно удостоверить, что проблема действительно серьезная и речь идет не просто об ограничении прав, а напрямую касается вопроса человеческих жизней.
Строго говоря, институциональная психиатрия начинается с века лечебниц, эпохи, хронологически почти совпадающей с границами XIX века. В это время в западном мире начинают активно открываться лечебницы (как государственные, так и частные для более состоятельных клиентов)349, куда помещают людей, которых принято называть душевнобольными, причем это название возникло вовсе не только из‑за сложившихся культурных норм. Культурные нормы и моды ответственны за возникновение диагнозов, меняющихся в зависимости от эпохи, но понять, что человек болен, можно и без знакомства с диагностированием и психиатрией. Видный когнитивный антрополог Паскаль Буайе убедительно обосновал существование «наивной психиатрии» – когнитивной системы распознавания психически больной/здоровый, встроенной в аппарат познания с раннего возраста350. Система предполагает когнитивную программу, оценивающую поведение окружающих людей по ряду факторов. Буайе выделяет шесть ключевых:
1) нарушение ожидаемых реакций: отсутствие реакции на окружающие события, нарушение конвенций, касающихся правил взгляда, установленных в культуре;
2) непроизвольные движения, несоответствующие действия, речь, нарушающая нормы;
3) пропадание материала из памяти, фальшивые воспоминания;
4) логическая несогласованность речи: не связанные с ситуацией выводы, непоследовательность в разговоре, неожиданная смена темы;
5) отсутствие эмпатии;
6) слишком высокая или слишком низкая мотивация.
Когда мы обнаруживаем в поведении человека эти факторы либо в совокупности, либо частично, они заставляют нас на интуитивном уровне полагать, что человек психически нездоров. Эти базовые когнитивные установки корректируются в зависимости от изменчивости культурных норм. Буайе поясняет: «Например, в прошлом публичные разговоры вслух в отсутствие других собеседников во многих частях света рассматривались как признак дисфункции, но такое поведение стало ожидаемым, и предполагается, что человек, скорее всего, разговаривает по телефону. Психическая дисфункция воспринимается как результат сети логических операций, которые могут либо поддерживать, либо ослаблять первоначальную интуицию»351. Очевидно, что наивная психиатрия не точна и нередко приводит к ошибочным заключениям, но она дает основания отличать человека психически больного от здорового. Существование наивной психиатрии не связано лишь с культурной нормой, а обусловлено устройством познания, поэтому говорить об укорененности в когнитивной системе представлений о психическом здоровье и болезни вполне правомочно. Научная психиатрия возникает тогда, когда выводы наивной психиатрии начинают систематически проверяться и корректироваться, на основании этой корректировки и оформляются первые диагнозы. Разумеется, социальные институты и культурная мода на определенные типы поведения, равно как и социальные конвенции, играют в оформлении диагнозов решающую роль. Зафиксируем, что феномен психиатрии не сводится только к системе диагностирования.
Возвращаясь к истории лечебниц, нужно заметить, что зачастую это были крупные здания или комплексы зданий (подобные Сальпетриеру), вмещающие сотни пациентов. В немецких землях под такие нужды нередко отводили упраздненные монастыри. В XIX веке эти места уже не воспринимаются исключительно как мера стеснения и удержания пациента, напротив, в них находились библиотеки, музыкальные инструменты, бильярд, больных лечили водными процедурами, физическими упражнениями, гальванотерапией, кровопусканием, иногда практиковалось полное отсутствие мер стеснения. Реформа лечебниц, начатая Пинелем и Эскиролем, хоть и нашла поддержку в родной им Франции, была всерьез развита в немецких землях. Вообще, эпоха лечебниц – это век немецкой психиатрии. Причина очевидна: если во Франции вплоть до 1877 года был всего один крупный научный центр – Сорбонна и один город, в котором психиатрия развивалась как исследовательская сфера, – Париж, то в немецких княжествах таких центров было множество, что привело к возникновению разнообразных психиатрических школ и типов практики. В Германии впервые возникают университетские научные центры вне лечебниц, направленные на развитие академической психиатрии, там же появляется и первый психиатрический журнал «Индивиды с болезнями нервов и мозга» (1866).
Диагностическая работа первых психиатров полностью базировалась на методе наблюдений, которые в какой-то момент начали обобщаться. Процесс появления первых диагностических категорий примерно такой: психиатры «замечают в своих пациентах то, что раньше с ними не происходило, одни пишут об этом, другие начинают замечать то же самое… и постепенно вырисовывается концепция»352. Основой психиатрических научных достижений становятся многообразные классификации болезней с целью выявления универсальной систематики, позволяющей добиться оптимального диагностирования и лечения. Заложил основы этой практики все тот же Пинель, предложивший такую базовую классификацию: мания, под которой он подразумевал сочетание возбуждения (ажитации) с искаженным восприятием реальности (психозом); меланхолия, чья история восходит еще к Античности353; деменция; идиотия. Пинелевская классификация была нормативной для психиатрии первой половины XIX века. Диагноз «мания», «доработанный» до мономании Эскиролем, стал самым распространенным, но к третьей четверти XIX века французская традиция диагностирования утратила лидирующую позицию, инициативу Пинеля подхватили немецкие ученые, среди них наибольшее значение имеют два имени.
Карл Людвиг Кальбаум (1828–1899), хотя и менее известный, но, по мнению историков, один из важнейших психиатров-теоретиков. Именно Кальбаум в 1863 году предложил рассматривать психиатрию как клиническую науку, т. е. систему знаний, базирующуюся не на экспериментальной и академической, а на клинической верификации данных. Иными словами, знания о болезнях получаются из наблюдений врача, производимых непосредственно у постели больного. Эдвард Шортер подчеркивает, что Кальбаум стал «первым клиницистом, сумевшим отличить сиюминутную клиническую картину – то, как выглядит пациент в конкретный момент времени, – от основного прогрессирующего заболевания. Переход от симптомов к болезням был основополагающим для психиатрии, и он начался с Кальбаума»354. Исходя из этой установки, он предложил свою классификацию типов заболевания, выделив три основных: везания – быстро прогрессирующий процесс, на начальных стадиях затрагивающий всю психическую жизнь, конец которого – слабоумие; векордия – расстройство, которое после достижения пика не ведет к ухудшению, а, напротив, приводит к стабилизации состояния; дисфрения – расстройства, имеющие основание в телесных дисфункциях, излечимы, но могут давать периодические рецидивы. Он же в 1874 году открыл, что кататония – отдельная психическая болезнь, имеющая свою особую специфику протекания. Позднее этот диагноз вольется в репертуар аморфного образования, получившего название «шизофрения», и лишь к началу XXI века будет установлена его уникальная биологически обусловленная природа.
Второй, более известный ученый – Эмиль Крепелин (1856–1926). Создатель самой влиятельной к началу XX века классификации психических расстройств и автор выдержавшего девять изданий учебника «Психиатрия. Учебник для студентов и врачей», по которому занимались все психиатры рубежа веков. Крепелин экспериментировал с различными формами классификации болезней, но в историю вошло его деление на два базовых типа: болезни с аффективным компонентом (маниакально-депрессивный психоз) и без него (dementia praecox). Именно это деление позднее легло в основу общеизвестной ныне классификации психических болезней. Кроме того, Крепелин считается одним из отцов биологической традиции понимания психических расстройств, хотя это не совсем верно. Фактически его старший современник и соотечественник Вильгельм Гризингер первым высказал идею, что психические заболевания – это «заболевания мозга»355.
Если от научных систем обратиться к жизни лечебниц, то можно обнаружить существование великой триады болезней, поражавших большую часть пациентов лечебниц и кандидатов на помещение туда. Первая болезнь, ныне почти забытая, но, по мнению Э. Шортера, являющаяся кошмаром для Фуко и традиции конструирования расстройств, – нейросифилис. История ее достаточно коротка: первые упоминания датируются последней четвертью XVIII века, а последние – началом века XX. Болезнь была уникальна, так как передавалась половым путем и возникала из‑за заражения бактериями, поражающими нервную систему. Молодой человек, случайно посетивший дом терпимости, мог после своего эксперимента забыть о небольшом раздражении половых органов, зато спустя двадцать лет болезнь проявляла себя в полную силу, резко и смертельно. Начиналась она манией с эйфорическим состоянием, нередко выражающимся в неконтролируемом поведении, порой аморального типа, зачастую больной начинал бесконтрольно транжирить деньги и мог привести семью к разорению. После мании неизбежно следовали деменция, паралич, заканчивалось все смертью. Врачи могли только изолировать больного в фазе мании и наблюдать за его состоянием. Эта болезнь, поражавшая преимущественно мужчин, была настоящим бичом, но исчезла бесследно, когда в 1917 году одного из парализованных и ожидающих смерти больных австрийский психиатр Юлиус Вагнер-Яурегг намеренно заразил малярией. Поднимавшаяся девять раз температура (после девятого больному дали хинин) убила болезнетворную бактерию. Так произошло первое выздоровление. Тот нетрудоспособный пациент «смог еженедельно читать лекции и музыкальные декламации для пациентов клиники… опираясь на обширный репертуар, который он великолепно цитировал наизусть»356. В дальнейшем с открытием пенициллина и изобретением антибиотиков о нейросифилисе забыли навсегда.
Вторая болезнь, также вполне характерная для эпохи, именовалась алкогольным безумием и вмещала в себя целый спектр расстройств: галлюцинации, амнезия, белая горячка. Как утверждают историки, с конца XVIII по начало XX века наблюдался четырнадцатикратный рост потребления алкоголя, и неудивительно, что треть пациентов в лечебницах составляли страдающие именно этим недугом.
Третья болезнь более известна нашему времени. В середине XIX века ее именовали преждевременным слабоумием, или dementia praecox (так предложил Крепелин). Расстройство, а вернее спектр симптомов и болезненных состояний, впервые было выделено еще Пинелем во Франции в 1809 году и в то же время его британским современником Хасламом, а сто лет спустя Эйген Блейлер, директор одной из крупнейших швейцарских лечебниц Бургхёльцли, окрестил его «шизофренией». Вот одно из первых описаний этого заболевания, оставленное Джоном Хасламом:
…существует форма умопомешательства, которая встречается у молодых людей. Те, кто ранее отличался развитыми способностями и живым нравом, становятся молчаливыми и нелюбопытными. Чувствительность, по-видимому, значительно притупляется; они не испытывают прежней привязанности к родителям и родственникам, теряют интерес к товарищам и не способны дать какой-либо отчет о том, что они только что прочитали, а также не в состоянии составить на бумаге более одного-двух предложений… По мере того как их апатия усиливается, они становятся небрежными в одежде и невнимательными к гигиене…357
Концом такого расстройства Хаслам считает полную идиотию. Для Блейлера шизофрения – заболевание средней тяжести со множеством латентных форм, по существу, это – внутрипсихическое расщепление (отсюда и этимология: σχίζω «расщеплять», φρήν «ум»), рассинхронизация чувств и разума. В психиатрии начала XX века этот диагноз ставился почти всем хронически больным пациентам.
Условия содержания в лечебницах поначалу были вовсе не так ужасны, как их принято изображать в популярной культуре. Использовавшиеся после реформы Пинеля смирительные рубашки рекомендовалось применять как необходимую меру стеснения для пациентов, способных причинить вред себе, и то не более чем на несколько часов подряд. После Пинеля стало господствовать убеждение, что больному нельзя надолго оставаться со своими нездоровыми мыслями, поэтому необходимо вовлекать его в различные формы позитивной и продуктивной активности, основной из которых был физический труд, нередко на свежем воздухе и чаще всего на благо самой лечебницы. Пациенты-мужчины занимались профессиональной физической работой (плотничали, переплетали книги и т. п.), а женщины – рукоделием, уборкой, работой на фермах, принадлежащих лечебнице. Не была лишена жизнь в лечебницах и увеселений: для пациентов устраивались спортивные мероприятия, музыкальные вечера с выступлением оркестров, состоящих из самих же пациентов, могли организовываться даже пикники на природе. Разумеется, все это соседствовало с традиционными для того времени формами лечения: кровопусканием, гидротерапией, применением различных лекарственных препаратов. Чаще всего речь о полном выздоровлении не шла, идеей было купирование социальных проявлений расстройства. Лечебница считала своим долгом вернуть человека в общество так, чтобы он не причинял вреда себе и окружающим, но в то же время мог продолжать видеть галлюцинации или страдать навязчивыми идеями.
Но на протяжении всей эпохи количество больных в лечебницах неуклонно возрастало. Причины того – не только великое заключение и стигматизация, как утверждают Фуко и его последователи. Конечно, сам факт умножения психических диагнозов был формой медикализации тех переживаний и состояний, которые ранее могли не считаться подлежащими лечению, но исторические реалии оказываются несколько сложнее.
Обретение статуса пациента в лечебнице редко было связано с насильственным действием со стороны властей, оно всегда представляло собой сложную бюрократическую процедуру, в которую было вовлечено несколько социальных институтов. Например, в Великобритании в процессе госпитализации участвовали семья, персонал лечебницы, врачи общей практики, от которых требовалось беспристрастное освидетельствование больного, в случае неимущих слоев населения подключались и службы по защите их прав. Нередко в процессе участвовали судьи и священники. Одной из основных задач на этом этапе было установить факт безумия, исключив при этом все альтернативные варианты причин для асоциального поведения.
Рост числа пациентов связан не столько с действиями социальных институций, сколько с просьбами о лечении, исходящими от членов семьи больного. Историки культуры считают, что в XIX веке идет процесс активного изменения эмоциональной культуры – отношения становятся менее формальными, более личностными, эмоционально окрашенными. Даже такая стабильная ячейка, как семья, воспринимается не столько как институт с патриархальным укладом, сколько как система личных взаимоотношений ее членов. В такой ситуации человек с паранойей или манией, поведение которого непредсказуемо и необъяснимо, оказывается бременем для своих близких. Во многом здесь начинает происходить то, что позднее Ирвинг Гоффман назвал «двойной воронкой предательства»358: семья готова сдать эмоционально нестабильного члена в лечебницу, чтобы наладить внутренний климат, представляя это так, будто делает лучше самому больному359. Далеко не всегда есть надежда на его выздоровление, более того, как показывает статистика, больных, которых лечебница по различным причинам не могла более держать, нередко никто не забирал. Заметим, в XVIII веке уделом сошедших с ума богатых членов общества чаще всего становилось домашнее заточение, владение большими особняками и землями позволяло это. В XIX веке привилегии богатых не уменьшились, но зажиточные семьи считали более удобным отдать своих родственников в лечебницу, нежели держать их дома. Эдвард Шортер приводит характерную статистику:
Из числа частных пациентов, как мужчин, так и женщин, около половины были забраны своими семьями, чтобы умереть за пределами лечебницы. То же самое в меньшей степени относится к мужчинам из рабочего класса: только 30% из них были забраны своими семьями. Наибольший интерес представляет судьба 22 женщин из рабочего класса, поступивших в клинику «Эдель»… все они умерли в лечебнице, ни одну не забрали. Эти данные свидетельствуют о том, что многие ученые, которые ищут социальную значимость в истории психиатрических институций, ошибаются: социально конструируются не диагнозы, которые, как правило, отражают биологические мозговые процессы, а переживания пациентов с этими расстройствами360.
Так лечебницы стали переполняться.
Если в начале XIX века алиенисты могли свободно экспериментировать с больными, что приводило к оригинальным способам лечения и уникальным выздоровлениям, то к концу века пациентов стало так много, что в лечебницах недоставало коек, простыней, одеял, палаты были переполнены, стало не до экспериментов. Что удивительного, если на лечебницы, содержащие в начале века несколько сот пациентов, теперь приходилось до 2500, разумеется, и условия содержания стали отвратительными. Произошло то, что Эдвард Шортер именует «крах реформы под весом цифр». Процесс медленного разложения системы лечебниц не завершился с началом века, а продолжался с некоторыми изменениями почти до середины века XX. Проиллюстрируем типичную картину жизни зарисовкой из больницы в Милуоки рубежа 1931–1932 годов:
Условия были настолько ужасными, насколько можно было себе представить. Контингент пациентов состоял исключительно из хронически больных людей. У многих пациентов было диагностировано раннее слабоумие. Позже он [врач Джон Романо] вспоминал, как проходил по этажам больницы, где можно было увидеть ряды пациентов, сидящих на стульях вдоль стен больших палат. Некоторые раскачивались, кивали или делали странные жесты руками. Другие стояли неподвижно или переминались с ноги на ногу. Большинство из них молчали или что-то бормотали. Иногда со стороны одного или нескольких пациентов происходили взрывные словесные вспышки, за которыми, бывало, следовали физические увечья им самим или другим людям361.
Последствия для психиатрической профессии были катастрофическими. В новых условиях ни о каком лечении болезней не могло быть и речи, да и, несмотря на вековой опыт подбора, единой диагностической системы так и не было найдено, в большинстве своем лечение сводилось лишь к удержанию человека в стеснении с надеждой на спонтанную ремиссию, шанс на которую, нельзя не отметить, всегда оставался. На этом фоне неврология, обособившаяся еще в последней четверти XIX века, выглядела как полноценная научная специальность, имеющая конкретный предмет исследования (изучение анатомии нервной системы), реальные болезни и определенное лечение. Неудивительно, что хирурги, терапевты и прочие медицинские специалисты стали смотреть на психиатрию как на самую гуманитарную (в пренебрежительном смысле слова) часть профессии, нередко воспринимая ее как прибежище неудачников. Это нетрудно заметить, например, из воспоминаний К. Г. Юнга. Он, будучи молодым студентом, открыл учебник по психиатрии, курс которой он осваивал, целью его было лишь полюбопытствовать: «Ну-ну, посмотрим, что ценного скажут нам психиатры». Юнг вспоминает: «Лекции и клинические занятия не произвели на меня ни малейшего впечатления, а от демонстрации клинических случаев у меня не осталось ничего, кроме скуки и отвращения». Правда, эффект, оказанный прочитанным текстом из учебника Крафт-Эбинга, изменил жизнь Юнга навсегда: «…автор назвал психоз „болезнью личности“. Мое сердце внезапно сильно забилось. В волнении я вскочил на ноги и глубоко вздохнул. Меня будто озарило на мгновение, и я понял, что моей единственной целью была психиатрия»362.
Но не стоит думать, что психиатрическая наука сводилась лишь к подбору диагнозов, стеснению и спонтанным ремиссиям. Несмотря на всю сложность положения, поиск различных форм лечения был непрестанным. Первая связана с распространением использования наркотических веществ. Например, опиум при меланхолическом состоянии был нормой. К тому же фармацевтическая культура эпохи свободно распространяла целый спектр наркотических веществ (широкое хождение помимо опиума имел гашиш), считавшихся не особо вредными. В ходу было и траволечение, например дигиталис – как седативное средство, болиголов – против мании. В этих условиях в 1877 году были заложены начала психиатрической фармакологии, когда в Шотландии из смеси валерианы, цинка и марихуаны было получено первое лекарство, избавляющее от ступора.
В конце XIX века была открыта сонная терапия, применяемая к расстройствам настроения. В Британии стали проводить эксперименты с пациентами, страдающими крайней формой меланхолии (полная апатия, выражающаяся в ступороподобных состояниях363, когда больной неделями мог не вставать с кровати), погружая их в бромидный сон на длительное время, обычно на пять-девять суток, но в некоторых случаях сон мог продолжаться более двадцати дней. Эффект был удивительным: у многих пациентов проходили все симптомы и они могли вернуться к нормальной жизни. На основании этих успехов в 1904 году, уже в Германии, был открыт веронал, первое универсальное усыпляющее средство. Так началась эпоха барбитуратов. Пару десятилетий спустя среди барбитуратов выделяется амитал, эффект которого оказывается не успокоительным, а, наоборот, растормаживающим. Наибольший результат он давал при лечении ступора у кататонических больных: люди, пребывавшие в состоянии столбняка месяцами, смогли выходить из ступора с интервалом от двух до четырнадцати часов, в течение которых ели с аппетитом, спонтанно реагируя на окружение, задавали вопросы, правда, потом вновь возвращались в ступор. В дальнейшем амитал приобрел печальную известность как «сыворотка правды», использовавшаяся спецслужбами.
В 1933 году в Вене Манфред Шейкель открыл инсулиновую кому. Лечение поначалу применялось как экспериментальное в случае совершенно безнадежных больных, никак не реагирующих на окружение месяцами. Идея заключалась в том, что больных шизофренией помещали в искусственную кому, длящуюся не более двадцати минут, а затем реанимировали. Эффект оказался ощутимым: в 70% наблюдалась ремиссия, правда, один из сотни пациентов умирал. В Британии, где к использованию продолжительного сна было напряженное отношение, инсулиновую кому восприняли как уникальное средство спасения пациентов. В начале 1960‑х годов в американских клиниках появляются специальные инсулиновые палаты.
В 1930‑е годы в психиатрической терапии происходит одно из самых значимых открытий – появление электросудорожной терапии. В основе метода лежит идея соединить две болезни – шизофрению и эпилепсию и посмотреть, какой эффект на мозг шизофреника окажет искусственная электростимуляция. Первые попытки провести лечение такого типа были предприняты в Будапеште, разработчиком метода стал Ладислас Медуна. Идея заключалась в том, чтобы вызывать искусственные припадки эпилепсии посредством инъекций (сперва камфоры, затем кардиазола). Метод был применен к безнадежно больному пациенту, проведшему в клинике без перерыва четыре года, страдавшему психотическими галлюцинациями и на момент лечения отказавшемуся от еды. Как повествует история, почти сразу после искусственного приступа пациенту стало настолько хорошо, что он сбежал из госпиталя домой, где застал свою жену с ее «двоюродным братом», оказавшимся ее любовником. Выгнав того из дома, пациент заявил жене, что предпочитает жить в больнице, где господствуют мир и честность. После этого случая у Медуны было еще 26 пациентов, десять из которых испытали улучшения. Позднее, в 1938 году, в Риме Уго Черлетти и его коллега на свой страх и риск разработали прибор, который пропускал заряд тока через мозг больного. Сначала они экспериментировали на животных, затем в одну из ночей применили его к безнадежному пациенту, страдавшему тяжелыми галлюцинациями. Через месяц после 11 сессий пациент был выписан из больницы. Так было открыто одно из самых эффективных средств в психиатрическом инструментарии: ЭСТ оказывается действенной при лечении тяжелейших депрессий, кататонии, снимает симптомы иных расстройств. Именно с этим открытием психиатрия все более начинает напоминать настоящую медицину, способную вернуть человеку нормальную жизнь. По мнению большинства опытных психиатров, «в допсихофармакологическую эпоху ЭСТ была едва ли не единственным по-настоящему эффективным методом лечения, которым располагали психиатры»364. До появления ЭСТ «в фармакопее не было ничего, что могло бы повлиять на основы депрессии или психоза»365. Горькая ли это ирония или закономерность развития культуры, но именно ЭСТ оказывается главным объектом критики антипсихиатров 1960‑х годов. Массовая культура сделала из нее монстра, применяемого для наказания неугодных, которым пользуются психиатры, упрочивая свою власть: огромную роль в формировании этого образа сыграли финальные сцены «Пролетая над гнездом кукушки» (1975) Милоша Формана, где героя Джека Николсона лечат ЭСТ, превращая в овощ. Культурный эффект репрезентации ЭСТ был столь силен, что в США и Европе 1970‑х лечение практически запретили и лишь к 1980‑м восстановили, доказав его безвредность и эффективность.
После краткого обзора истории начального этапа развития психиатрии возникает вопрос: а было ли в ней место религиозным проблемам? Нужно признать, что антиклерикальная полемика в духе французской традиции не являлась неотъемлемой частью научной программы психиатрии366. Дисциплина была слишком сосредоточена на внутренних проблемах, не ставя себе целей перекраивания общегуманитарного знания. Но метод ретроспективной медицины, открытый Шарко, стал фоновой идеологией психиатрии, с помощью которой все вопросы, касающиеся внутреннего мира человека в прошлом и современности, оценивались как часть домена психиатрии. Т. е. психиатрия воспринималась как способ научно решить вопросы внутренней жизни. Это можно проиллюстрировать известным учебником «История психиатрии» Каннабиха, вышедшим в 1920‑е годы. Автор предполагает, что психические болезни существовали на протяжении всей истории человечества, и если раньше их пытались лечить религиозными средствами, то сегодня к ним найден научный ключ. С первых страниц книги обращает на себя внимание использование ретроспективной медицины как очевидного дискурса оценки истории. Каннабих начинает книгу рассуждением, которое может показаться естественным и современному читателю: «…надо думать, доисторическое население земного шара обращалось со своими душевнобольными приблизительно так же, как современные жители тропической Океании или сибирских тундр: агрессивные и опасные больные считались одержимыми злым духом, безобидные и тихие почитались иногда любимцами богов; первых гнали и порой избивали, за вторыми ухаживали»367. Такая экспертная позиция, априори усваиваемая психиатрией в силу ее научного статуса, помещает вопросы внутреннего мира человека, решавшиеся раньше посредством религии, в ведомство психиатрии. С одной стороны, у психиатрии были основания для ретроспективной медицины, поскольку у больных врачи наблюдали поведение, напоминающее им религиозное. Пациенты, особенно страдавшие кататонией, могли принимать религиоподобные позы (одна из самых распространенных – в форме распятия368) или испытывать экстазоподобные состояния, зачастую именовавшиеся «священным ступором», шизофреники страдали религиозным бредом, мания напоминала одержимость. С другой стороны, очевидно, что внутри религии всегда проводили границу между безумием и религиозными переживаниями (неважно, положительными или отрицательными). Ограничимся здесь двумя примерами из истории христианства. Эдвард Шортер в своем исследовании кататонии приводит одно из самых ранних описаний болезни:
В Тулузе в 1415 году монах, служивший мессу, в момент вознесения чаши «застыл в неподвижности, его глаза были открыты и устремлены вверх. Служивший вместе с ним брат увидел, что монах слишком долго остается в таком состоянии, подошел к нему и, несколько раз встряхнув его за рясу, обнаружил, что он все так же неподвижен». Среди прихожан послышался ропот. Возможно, это чудо? Врач осмотрел пострадавшего и сказал, что чуда не произошло, это «очень опасная болезнь, которую трудно вылечить». После этого второй монах продолжил службу, вознес чашу и почувствовал те же симптомы! В городе воцарилось великое смятение. Но, по мнению врачей, первый монах «в тот момент был поражен болезнью, которую они называют карош, или каталепсия, а страх от увиденного вместе с богатым воображением повлияли на второго монаха»369.
Как видим, для христиан начала XV века поразительное событие не показалось ни демоническим, ни божественным чудом, это был медицинский случай. Если пойти дальше вглубь веков, то можно обратиться к солидному исследованию раннехристианского аскетизма, проведенному Жаном Клодом Ларше на материале египетского монашества IV века370. Ларше убедительно доказывает, что в эту эпоху монахи четко отличали одержимость и вызванные демоном состояния от безумия, против последнего они употребляли меры стеснения. Проблема с ретроспективной медициной нередко заключается в том, что по аналогии с наивной психиатрией у врачей сформировалось наивное религиоведение – совокупность поверхностных знаний о религии, которые они проецируют на свою практику, тем самым якобы объясняя некоторые формы религиозных переживаний.
Не менее важен и другой фактор. Как показывает наш экскурс, на первых этапах своего развития психиатрия не смогла выработать единого видения причин психической болезни, да и сами границы болезни и системы диагностирования были столь разнообразны и не стандартизированы, что сложно говорить о единстве научной области. Общим механизмом было лечение по симптомам, успехов удалось добиться лишь к началу XX века, и то в сравнительно ограниченном варианте. Любопытно, что, хотя в психиатрии к началу XX века не произошло значительного прогресса в научном знании о болезни, в общественном мнении она все равно начинает расцениваться как адекватное экспертное знание о внутреннем мире, полностью заменяющее знание религиозное. Конечно, немалую, а возможно, и гораздо более значимую роль в этом процессе играют успехи психологии и в первую очередь психоанализа, роль которого для развития психиатрии в США и в значительной степени в Европе оказывается решающей.