Отсылки к «Истории» Гвидо дают много подсказок для понимания текста и его значения для России XVI века. Тучков (а позднее Варлаам) нашли в нем концепцию славы.
В древнерусской литературе слава причиталась прежде всего Богу, хотя святые и даже обычные люди могли обрести ее благодаря добродетели и благочестию. Были и редкие исключения. Одно обнаруживается в «Слове о полку Игореве» XII века: певец Боян касается пальцами струн лиры, но сами струны поют славу князю – «свой вещная пръсти на живая струны въскладаше, они же сами князем славу рокотаху»533. В XIII веке повествования о победах Александра Невского над шведами и ливонскими рыцарями славу тем не менее отдавали Богу. Конечно, воины дивились силе и храбрости Александра, но он вернулся после победоносного сражения на Неве, вознося хвалы Создателю. А во время Ледового побоища на Чудском озере (озере Пейпус) в небе явилось божественное воинство, и Господь помог князю победить, так же как Он помог Иисусу Навину. Позднее дни жизни Александра были продлены во славе, потому что он любил священников, монахов и бедных, чтил митрополита и епископов, как если бы то был сам Христос534.
Самая большая группа сказаний о военных победах, известных в России середины XVI века, – повествования о Куликовской битве 1380 года, первой победе над Кипчакской Ордой (Золотой Ордой) со времен монгольского завоевания в XIII веке535. В «Краткой летописной повести» нет упоминания о славе, хотя там, несомненно, восхвалялся князь Дмитрий Московский536. «Сказание о Мамаевом побоище», самая длинная и самая подробная из повестей, была также и самой религиозной по концепции, так что слава там причиталась Богу. А если князь Дмитрий и заслуживал какой-то славы, то лишь потому, что сражался за Христа против безбожных татар537. «Слово о житии» князя Дмитрия принадлежало к агиографическому жанру. Дмитрий был изображен обладателем почти монашеских добродетелей, а победил он в битве за Христа. Слава была плодом княжеского благочестия и христианской добродетели538. Более земная идея славы появляется только в «Задонщине», вероятно самой поздней из трех повестей, а также единственной, где есть отсылка к «Слову о полку Игореве»539.
Русские клирики не всегда восхваляли правителей за сражения против врагов, даже против татар. В 1480 году, во время «Стояния на Угре», архиепископ Ростовский Вассиан Рыло укорил Ивана III за пассивность перед лицом татарской армии, направив ему послание с соответствующим содержанием. В летописях XVI века эту историю порой затушевывали, чтобы Иван III выглядел более храбрым, однако послание Вассиана часто включали в сборники. Есть оно и в Лицевом летописном своде540. Дело здесь было не в славе. Митрополит Макарий оставил несколько посланий относительно Казанской кампании. Его первое важное заявление было сделано в мае 1552 года в форме проповеди об избегании сексуальных грехов, а не о славе в той или иной форме541. В июле Макарий отправил послание самому Ивану, повторив свои увещания относительно сексуальных грехов, добавив пьянство как еще один грех, которого надо избегать. Царю подобало быть смиренным, ибо Господь возвышает смиренных и низвергает гордых. Вознаграждение воинам, пострадавшим за Христа, случится в лучшем мире542. По победоносном возвращении русской армии в Москву после взятия Казани в октябре Иван и Макарий обменялись речами. Иван сказал, что его воины были храбрыми, но также молились Богу и Его Матери, и Господь даровал им победу.
Макарий ответил в том же духе: он восхвалял Ивана, но прежде всего Бога, даровавшего победу православию543. Позднейшие повествования о кампании придерживались той же религиозной схемы544. Земная слава, порожденная победой в сражении, не считалась большой ценностью на Руси в XVI веке, по крайней мере в историях и повестях того времени. Возможно, сами воины и думали иначе, но они не оставили записок. Перевод истории Трои Гвидо и ее появление в составе Лицевого летописного свода стали инновацией, и Тучков-Морозов точно ее подметил: в центре истории была земная слава.
«История Трои» внесла новую ноту в преимущественно религиозную культуру России раннего Нового времени; кроме того, она породила и новый тип исторического сочинения, потому что преподносила уроки для читателей, которых не было в традиционном христианском репертуаре. Важнейшим уроком, который царь Иван вынес из Троянской истории, было предательство Энея и Антенора. Царь упрекал князя Андрея Курбского, говоря, что те, кого Курбский называл сильными – командирами воинов и мучениками, – были «подобные Антенору и Энею, предателем троянским»545. Поскольку в истории Гвидо предательство Антенора и Энея привело к созданию троянского коня и полному разрушению Трои, это было серьезное обвинение, особенно с учетом того, что Иван его выдвинул в ходе Ливонской войны.
Идея о том, что история состоит из уроков, моральных и политических, была общим местом средневековой литературы на Западе и в Византии. Она была не только христианской, но и восходила к Античности. Ее сформулировал Цицерон: история была «учительницей жизни» (magistra vitae), а его собственные сочинения были полны исторических примеров546. Средневековые западные историки считали, что история содержит множество разнообразных примеров из прошлого для настоящего547. Византийские историки придерживались тех же взглядов548. Русские историки тоже их разделяли, по крайней мере к концу XV века, хотя это и не всегда ясно из летописей – основного исторического жанра со времен Киевской Руси549. В русских летописях не было прологов, подобных тем, в каких западные и византийские авторы излагали цели сочинения своих историй. На Руси ничего не знали о более «гуманистических» историках, таких как Анна Комнина или Михаил Пселл. В прологе к «Алексиаде», истории жизни своего отца, Анна Комнина говорила о необходимости сохранить великие деяния для потомков, иначе они потеряются в потоке времени550. На Руси были известны прологи к трудам византийских историков, которые были переведены на славянский язык и доступны для чтения, а создавали их монахи – авторы всемирных историй, такие как Георгий Амартол, писавший в X веке. По его мнению, предшествовавшие ему историки уделяли слишком много внимания стилю и художественным эффектам, тогда как он сам, хотя и смиренный монах, пишет свою историю, опираясь на языческих (hellenikoi, «еллинских») авторов, а также на более поздних христианских писателей, чтобы создать историю, которая была бы полезна для души (psychopheleia – «учительство душеполезное»)551. Он, несомненно, преуспел в достижении своей цели, так как его всемирная история полна поучительных текстов, в том числе повестей о добрых и дурных императорах552. Хроника Амартола была процитирована уже в «Повести временных лет» (начало XII века). Она же легла в основу позднейшего «Летописца еллинского и римского», а также «Хронографа» 1512 года. В этих исторических сочинениях поучительные истории были разбросаны посреди сцен сражений и стихийных бедствий, хотя только в «Хронографе» цель наставлять заявлена прямо553.
Древнерусские историки подхватили политическую направленность таких историй, но их сочинения не просто восхваляли или порицали того или иного князя (либо порой клирика) – они содержали также добрые и дурные примеры. «Повесть временных лет» рассказывала о нескольких добродетельных, храбрых и победоносных князьях, живших еще до принятия христианства: Игоре, Ольге и Святославе. Князь Владимир, как первый правитель, обратившийся в христианство и сделавший его религией Руси, становится положительным примером после своего обращения. Летопись упоминает его христианские добродетели, справедливость и построенные им церкви. Положительные и отрицательные примеры содержались в истории убийства Бориса и Глеба в 1015 году – два святых князя и их жестокий убийца князь Святополк554.
«Историю» Гвидо отличало от более ранних древнерусских исторических сочинений то обстоятельство, что такие рассказы не были помещены в откровенно христианский контекст. Христианская вера автора и читателя оставалась на заднем плане. В результате Гвидо показал примеры поведения, которые не были специфически христианскими или противоположными ему, но были хорошими или плохими в целом, как предательство Энея в «Истории» Трои.
История Троянской войны, которая давала русскому читателю примеры хорошего и плохого поведения, была также историей далекого, по большей части легендарного прошлого, причем для русских еще более чуждого, чем для европейцев, так как Русь не усвоила византийскую «гуманистическую» культуру, основанную на древнегреческой литературе. Русские получили, по сути, средневековую историю, один из романов античного или «римского» цикла западной средневековой литературы. К сожалению, в нашем распоряжении нет рукописи с маргиналиями или комментариями какого-либо русского читателя555. Тем не менее очевидно, что русская версия была полным переводом, а не пересказом. В Лицевом своде почти невозможно обнаружить значительных пропусков, а пропуски в Мазуринском списке – либо пропущенные слова, либо ошибки писца. О. В. Творогов утверждал, что в Лицевом своде есть значительные пропуски, по его мнению «сознательные», возникшие из‑за того, что текст был «официальным» по характеру556. К сожалению, его утверждения зачастую оказываются неточными. В книге VII пропущен не раздел о легкомыслии женщин, а раздел о нежелательности танцев и игр, подобных древнегреческим. Подобные развлечения позволяли беспринципным юношам соблазнять наивных молодых женщин557. Через несколько страниц в Лицевом своде пропущено длинное, на страницу, описание красоты Елены, какой она представлялась Парису558. В книге XIX Лицевого свода в самом деле пропущена примерно страница текста о непостоянстве женщин, относящегося к истории Троила и Брисеиды559. Небольшой отрывок о судьбе, как она сложилась в день, когда троянцы могли бы победить, но злой рок (fata) помешал им, не пропущен, вопреки мнению Творогова. В Мазуринском списке выпущено несколько строк, но основной фрагмент, повествующий о судьбе («счастье»), остался560. В Лицевом своде есть только один значительный пропуск – то самое отступление об идолопоклонничестве в книге X. (Это отступление содержит упомянутый выше отрывок, который Максим Грек цитировал в послании к Федору Карпову.) В этом отрывке Гвидо объяснял, что древние боги некогда были героями, которых люди позднее обожествили. Такое объяснение, называемое эвгемеризмом, обнаруживается и в сочинениях греческих отцов церкви, так что оно, скорее всего, было опущено для экономии места, а не из‑за неприятия самой идеи. В остальном обе рукописи воспроизводят полный текст труда Гвидо, переведенный зачастую совершенно буквально. Трудно усмотреть в пропусках отражение какой-то «официальной» точки зрения. Почему бы писцы стали возражать против отрывка о непостоянстве женщин? Отрывок о красоте Елены – на самом деле о том, что о ней думал Парис, но, возможно, это место было сочтено слишком возбуждающим, хотя в тексте много других упоминаний о женской красоте. Общим в двух отрывках – о Елене и в отступлении об идолопоклонничестве – было то, что они останавливали повествование, позволяя подробно рассуждать о предмете, который казался второстепенным, а вовсе не то, что их содержание вызывало возражение. Пропуски в Мазуринском списке еще более незначительны. Первый пропуск – цитата из «Героид» Овидия (V, 91, 129) из книги IV «Истории»561. Во втором случае пропущена часть длинного отступления об идолопоклонничестве в книге X: в тексте Мазуринского списка пропущено имя Исидора Севильского, источника информации Гвидо, но сохранено все остальное562. Вряд ли можно считать этот пропуск значительным, поскольку через несколько страниц переводчик оставил имя Исидора, а также св. Брендана, чью «Апографию» процитировал Гвидо563.
Пропуски не имели значения, однако перевод, выбор слов сами по себе свидетельствуют о том, как русский переводчик понимал историю Гвидо. Самый очевидный вывод: переводчик не стал «русифицировать» текст. Правители Трои, Приам и вожди греков – все они именуются «царями» или «князьями», но это была обычная русская практика в отношении иностранных правителей. В тексте нет бояр: представители элит названы «вельможами» или «большими»: это перевод maiores Гвидо или похожих терминов. Из тысяч упоминаний представителей элиты с обеих сторон переводчик только один раз использовал термин «боярин» – в переводе фразы «comites et barones ac maiores», переданной по-русски как «комид и бояр и велмож»564. У Гвидо множество описаний советов греческих вождей, а также совета царя Приама с сыновьями и главными воинами. Русский переводчик называл эти встречи «советами» или «совещаниями» либо использовал образованный от существительного глагол. Он никогда не использовал термин «дума» или однокоренной глагол565.
Сложнее было разобраться с многочисленными воинами. Для обозначения воинов Гвидо использовал термин milites, обычное латинское понятие применительно к рыцарям, а его западные переводчики использовали распространенные слова, означавшие рыцарей: cavallieri, ritter и так далее. Иногда Гвидо применял более общие термины – pugnatores или даже bellantes. В этих случаях русский переводчик иногда использовал слово «воин», но в большинстве случаев – понятие «бранные», от слова «брань», означавшее битву или сражение. Этот термин кажется редким. В стандартном словаре средневекового русского языка приведено семь примеров, но шесть из них – прилагательные, характеризующие предметы, и только один – обозначение воинов566. И. И. Срезневский приводит три примера, однако два из них – это прилагательные, применявшиеся к оружию, означавшие «меч / орудие брани». Только один пример имеет отношение к воинам: фраза из Ипатьевской летописи за 1255 год, где воины, «мужи бранные», высказывают свои мнения о кампании против ятвягов своему князю Даниилу Галицкому567. Здесь автор применил прилагательное к людям, однако счел необходимым уточнить, что речь идет о «мужах». В Московской летописи 1497 года и так называемой Уваровской летописи 1518 года этого слова нет, хотя существительное «брань» встречается часто, что не удивительно для текста, полного описаний войн и сражений568. В русском переводе «Истории» Гвидо слово использовалось сотни раз, без уточняющего «мужи», хотя в нарративах, созданных ранее и позднее, оно появлялось редко. Единственные примеры употребления этого слова в России, которые дают словари, обнаруживаются в печатном (сокращенном) переводе труда Гвидо, изданном в 1709 году, и в повести Смутного времени, приписываемой Катыреву-Ростовскому, – одном из сочинений XVII века, которое, как давно уже доказал А. С. Орлов, включает в себя лексику и даже содержание, заимствованные из перевода истории Гвидо569.
Таким образом, переводчик не мог подобрать русское слово, чтобы перевести miles, передав значение «рыцарь». Его затруднение со словом miles или подобными терминами стало результатом эволюции русского общества в конце XV века и позднее. Формирование русской знати, которую с XVIII века называли дворянством, было длительным процессом. Процесс начался в средневековый период, когда воины-землевладельцы были держателями земель и служили князьям, но были немногочисленными. Вплоть до конца XV века большая часть земель по-прежнему находилась в держании у крестьян, единственным господином которых был князь. Частные владения бояр уже сформировались, и у этих бояр были вооруженные слуги, многие из них – с землями в собственности или держании от бояр. Вдобавок князья московские и других земель имели собственные свиты, и у некоторых из приближенных тоже были земли. Помимо этих личных свит, землевладельцы различных уездов составляли местные группы, которые во время войны служили в составе кавалерии, а не в качестве личных слуг правителя. В результате возникало множество групп, объединенных горизонтальными и вертикальными связями; они составляли изменчивую и сложную иерархическую систему. Социальная консолидация землевладельцев-воинов в качестве знати заняла большую часть XVI и XVII веков, а законодательное оформление получила только в XVIII веке570. Спутником незавершенной консолидации была подвижность терминологии. Историки предшествующих поколений выбрали термин «служилые люди», но сейчас предпочитают обозначение «дети боярские». Ни один из терминов не охватывает всего разнообразия, хотя оба встречаются в источниках того периода. Различия в ранге, юридическом статусе, а также наличие местных групп с названиями вроде «рязанские дети боярские» осложняют историкам выбор одного понятия. У переводчика «Истории» Гвидо была та же проблема, что и у историков позднейших эпох, и он решил ее, использовав общее понятие «бранные». Он не использовал ни один из русских терминов, существовавших для обозначения рядовых воинов-землевладельцев, во многом сходных с западными средневековыми рыцарями, и не воспроизвел ни одного из понятий, которыми на Руси обычно обозначали дворян или рыцарей в Польше («шляхта») или в немецких землях («рыцарь» – от немецкого Ritter при посредстве польского rycerz).
Сочинение Гвидо, несомненно, было менее «феодальным» или рыцарственным, нежели поэма Бенуа де Сен-Мора. Как мы уже видели, понятия вроде cortesie не играли почти никакой роли в сицилийской версии. Тем не менее Гвидо включил в книгу XXVII эпизод, в котором Неоптолем, сын Ахилла, был посвящен в рыцари: «greci… Neptholomo decus milicie tradiderunt»571. В русском тексте эта фраза читается как: «Нептолому лепоту воиньства предаша». Сопровождающая текст иллюстрация показывает церемонию, в ходе которой один из греков опоясывает юношу мечом. Такая церемония на Руси была неизвестна572. Если это истолкование иллюстрации верно, то она представляет собой редкую попытку отразить западную идею рыцарства, отсутствующую или очень размытую в тексте. Русский переводчик или по крайней мере один из иллюстраторов знал, что западное рыцарство отличалось от культуры детей боярских, и не пытался соединить одно с другим. Потребуется как минимум столетие, прежде чем российское дворянство станет социальной группой, обладающей самосознанием, и начнет использовать такие термины, как «шляхетство» или «дворянство». До этого привлекательность написанной Гвидо истории Трои заключалась не в изображении западного рыцарства, которое, несомненно, там присутствовало, хотя и в более разбавленном виде по сравнению с французским прототипом.
Один случай адаптации поразителен, хотя он и не является очевидной попыткой русификации текста. В рассуждении об идолопоклонничестве Гвидо называет большую часть богов древности их римскими именами: Марс, Венера, Сатурн и прочие. В переводе боги носят свои греческие имена в формах, обычных для немногочисленных русских упоминаний этих богов, по большей части взятых из сочинений отцов церкви, обличавших язычество: Арес, Афродита, Хронос. Поскольку русский читатель узнал бы эти имена, если бы знал хоть что-нибудь о Древней Греции, такой перевод можно считать формой русификации текста, но при этом переводчик должен был достаточно хорошо знать античную мифологию, чтобы понимать, какие эквиваленты использовать573.
Переводчик не «русифицировал» историю, однако сделал ее понятной и доступной для читателя, желавшего найти примеры поступков, которым стоило подражать, или действий, от которых стоило воздержаться. Примером, заинтересовавшим очень важного русского читателя, было предательство Энея и Антенора. Их царь Иван Грозный упомянул в Первом послании князю Андрею Курбскому, проведя прямую аналогию между ними и бегством Курбского из русской армии к королю Польши и Литвы Сигизмунду Августу в 1564 году. Иван счел его действия изменой, а самого Курбского назвал предателем, подобным Антенору и Энею. Ссылка Ивана Грозного на историю предательства Энея и Антенора была особенно примечательна и из‑за особого случая уподобления Курбскому, и из‑за эволюции идеи измены: она впервые появилась в русском письменном праве при Иване IV.
Измена была не просто риторической фигурой. Если в России XVI века измена впервые обретала юридическую формулировку, то на Сицилии, во времена юриста Гвидо делле Колонне, она уже была юридическим понятием. Измена императору, crimen laesae majestatis, обнаруживается уже в римском праве. Возможно, она не была правовым понятием для Бенуа де Сен-Мора, потому что понятие измены, во Франции – crimen laesae majestatis (lèse-majesté), не стало там частью права до середины XIII века. Это понятие охватывало попытки убийства короля, восстание и переход на сторону врагов монарха574.
На Сицилии времен Гвидо это преступление вскоре, к 1280‑м годам, появилось в законах Сицилии, а не только империи и упоминается в глоссах Марино да Караманико и других правоведов к Мельфийским конституциям Фридриха II (1231). Марино утверждал, что король Сицилии имел полную королевскую власть и majestas, так что к нему был полностью применим римский закон «crimen laesae majestatis»575. Текст «Истории» Гвидо ясно говорит: Антенор и Эней были изменниками, а их мотивом была угроза личной безопасности и имуществу576. «Анхиз с сыном Энеем, и Антенор со своим сыном Полидамом начали размышлять, как обезопасить свои жизни, чтобы не погибнуть от руки греков, и, если невозможно будет сделать иначе, как предать [prodent] город». Эней мог так поступить, потому что у него было много родственников и друзей, готовых его поддержать. В конце концов троянцы позволили Антенору встретиться с греками, и он заключил сделку: он и Эней предадут [prodere] город в обмен на гарантии личной безопасности и сохранности имущества577. Оба изменника были трусливыми и жадными. Они сыграли главную роль в захвате Трои греками: провели внутрь греческих воинов, поспешивших в Трою на соединение с греками, выбравшимися из дерзкого коня, помогли им разрушить и разграбить город и убить царя Приама578. Греки оказались неблагодарными и после падения Трои изгнали Энея. Затем Эней выступил против Антенора и добился и его изгнания. История Гвидо не пыталась связать изгнание Энея с основанием Рима, она просто отсылает читателя к Вергилию за информацией о деяниях Энея после отъезда из Трои579.
Русский читатель, прежде всего Иван IV, столкнулся с темой измены именно тогда, когда преступление измены обретало правовую формулировку. Византийское право предусматривало наказания для тех, кто пытался убить императора или помочь врагу, но славянские переводы Эклоги и других юридических компиляций делались по заказу церкви, и в них пропущены многие преступления, в том числе и эти. В результате законы Древней Руси, «Русская правда» и другие, не имели предписаний относительно измены. Русское государство до конца XV века не имело никаких письменно зафиксированных предписаний относительно таких преступлений580. До этого времени наказания за убийство суверена оставались в рамках обычного права. Судебник 1497 года включал закон об убийстве суверена (если термин «государь» понимался в этом смысле), которое каралось смертной казнью, но там не было ничего относительно службы иностранному государю и не использовался термин «измена» или подобный ему581. Закон 1550 года грозил смертью тому, кто убьет суверена («государя») или же окажется «градским здавцем», то есть тем, кто сдаст город или крепость врагу. Эти преступления были упомянуты вместе с теми преступниками, что заслуживали смертной казни, наряду с «коромольником» (восставшим или заговорщиком), грабителем церквей и поджигателем. Судебник 1550 года не использовал термин «измена» и не выделял ни одно из упомянутых преступлений, перечислив их только в статье 61, однако контекст предполагает, что под «государем» понимался суверен, а не просто чей-то господин582. Эти преступления были вновь перечислены в Судебниках 1589 и 1606–1607 годов, а затем, более формально, в Уложении 1649 года. Там преступление помещено в начало кодекса (глава 2), на этот раз использовался термин «измена», по литовской модели583. Записанные в XVI веке законы стали продуктом долгой эволюции. Измена имела две формы: убийство суверена и служба другому правителю, причем до появления запрета на вторую из них потребовалось больше времени.
Россия сформулировала закон об измене позже, чем другие европейские государства, хотя и не намного позднее своих непосредственных соседей. Во французском праве концепция измены королю появилась к XIII веку584. То же самое случилось в Дании, где убийство короля и поступление на службу другому господину были запрещены в 1276 году, и в Швеции, где король и церковь приняли такой же закон585. Англия сформулировала закон об измене столетием позже, чем Франция, в парламентском акте 1352 года (III Edward 25)586, где использовано понятия «измена», а не «lèse-majesté». «Измена» определялась как намерение убить короля, королеву, наследника престола или переход на сторону врагов короля587. В XVI веке монархи из династии Тюдоров расширили понятие «измена»: теперь она включала обличения правителя, в особенности в письменной форме, и ведение войны против монарха. Под последнюю категорию подпадали действия, которые раньше квалифицировались просто как бунт. Религиозные конфликты в Англии также означали, что в одно и то же обвинение зачастую включали ересь и измену588. Во Франции XVI века споры аристократов с короной – например, дело коннетабля Франции Шарля де Бурбона в 1521 году – рассматривались как измена; кроме того, король Генрих III был действительно убит в 1589 году, так же как и его преемник Генрих IV в 1610 году589.
Польша и Литва сформулировали подобные законы позже, чем западноевропейские страны. В Польше защита персоны короля определялась обычаем вплоть до конца Средневековья, а принятый сеймом акт 1510 года оговаривал, что «crimen laesae majestatis» также применим к высшим сановникам короля. Этот закон подвергся исправлению в 1539 году и стал применим только к королю, в 1588 году он был повторен. Позднейшие предписания включали также новое преступление – контакты с врагами государства590. Таким образом, понятие измены королю существовало в выборных монархиях – Швеции и Польше, а также в наследственных монархиях – Англии и Франции, где короли были более могущественными. Наиболее важным для Руси юридическим примером был Литовский статут 1529 года. Его появление стало результатом борьбы Сигизмунда I, короля польского и великого князя литовского, с местными магнатами, в частности, относительно наследования литовского престола его сыном Сигизмундом Августом. В первом разделе оговаривалось, что покинуть великое княжество и переехать в земли врагов великого князя – преступление, и приводились некоторые процедурные детали591. Оставление монаршей службы было преступлением и в Западной Европе, но политическая история Польши, Литвы и России делала его особенно значимым. Мать Ивана Грозного происходила именно из такой семьи: князья Глинские уехали из Литвы в Москву, а среди думных бояр в Москве было немало людей подобного происхождения592.
Статут 1529 года не говорил ничего о попытках убить великого князя / короля, но в статуте 1566 года, более полном и лучше организованном, это было прописано. В статьях 3–5 первого раздела говорилось о «obrazhenie maestatu», версии «laesa majestas». Преступление определялось как покушение на жизнь короля, восстание, подстрекательство внешних врагов или направление войск против короля и королевства. Наказания включали смерть, лишение чести и конфискацию имущества. Статья 6 добавляла еще одно каравшееся смертью преступление – побег во вражескую страну с намерением совершить измену и нанести ущерб королю и королевству593. Версия 1566 года в статье о побеге имела более точную формулировку, нежели статут 1529 года, однако суть осталась той же. Настоящим новшеством стала полная формулировка преступления измены против короля, которое, по сути, было таким же, как в римском праве.
Римское право не оказывало прямого влияния на Россию, так как русские мало что о нем знали, даже в его византийском продолжении, вплоть до XVIII века. Церковь на протяжении средневекового периода и до XVIII века имела свод своих собственных законов, известный как Кормчая книга594. Эта книга включала два византийских свода, Эклогу и Прохирон595. Однако, хотя они и были включены в Кормчую книгу, важная статья 17.3 Эклоги была отредактирована и упоминание об убийстве царя, имевшееся в греческом оригинале, выпущено. Только статья 39.10 Прохирона («Градского закона» на церковнославянском языке) сохранилась в Кормчей книге, грозя смертью за побег к врагу. Полный текст Прохирона, включая статью 39, был переведен на церковнославянский язык и попал на Русь вместе с сербской Кормчей книгой к 1300 году, однако в русских рукописях эта и другие статьи часто пропускались. Только около 1400 года наличие полного текста «Градского закона» стало обычным для русских Кормчих книг596. Сборник поучений о правосудии и юридических текстов, известный как «Мерило праведное», также включал в себя части византийской Эклоги и полный Прохирон597. Все это – известные своды церковных законов, но не вполне ясно, какое воздействие имел какой-либо из сводов на реальные процессы или правовую практику598.
За пределами церковных судов русское право в течение долгого времени было обычным правом, неписаным и не являвшимся результатом княжеского законодательства. «Русская правда» (середина XI века), несомненно, была сводом писаных законов, в основном уголовных, но не касалась измены. Кровавые политические распри между членами династии Рюриковичей, например убийство Бориса и Глеба, назывались греховными, но не изменой599. То же самое верно и по отношению к убийству князя Андрея Юрьевича Боголюбского его боярами и слугами в 1174 году: летопись называет деяние злым, но не использует термина, подобного «измене»600. Первое упоминание измены встречается в Псковской судной грамоте 1397 года, где сказано, что карой изменнику была смерть. Там использовано слово «переветник», иногда встречающееся в летописях601. В источниках из Московского княжества этого слова нет. В летописях описываются проступки Ивана Васильевича Вельяминова, представителя влиятельной боярской семьи, сына московского тысяцкого, без использования этого слова. В 1374 году Вельяминов уехал от великого князя Дмитрия Московского к Михаилу Тверскому, а на следующий год отправился в Орду за ярлыком на великое княжение для Михаила. Его действия привели к недолгой войне между Москвой и Тверью. В 1379 году Дмитрий публично казнил Вельяминова. Летописи описывают эти события и отмечают, что незадолго до казни в Москву из Литвы приехал князь Дмитрий Ольгердович Трубчевский с женой, без всякого комментария, и ни в одном из этих случаев нет ни понятия «измена», ни какого-либо другого слова, ее означавшего602. Позднее в летописных источниках по истории московской династической войны 1434–1453 годов употреблялось слово «измена» – обычный термин для XVI века и позднейшего периода. Однако все летописные источники относятся к последним десятилетиям XV века, так что нельзя быть уверенным, что этим термином пользовались пятьюдесятью годами ранее603. Как бы там ни было, смысл летописных высказываний вполне понятен. Слово относилось к измене князя Юрия Дмитриевича законному князю московскому Василию II или к измене бояр, которые порой поддерживали Юрия или других соперников в борьбе за престол. Другое слово для обозначения измены, более редкое – «израда»604. На правление Ивана III пришлись примечательные дела об измене – дьяка Федора Стромилова, сына боярского Владимира Гусева и других в 1497 году. Летописи используют оба термина, «измена» и «израда»605. Летописи отражают обычай, поскольку писаного закона об измене не существовало. Они также отразили новую терминологию; «измена» была наиболее распространенным словом, означавшим это преступление, но оно использовалось в летописных текстах, а не в писаных законах.
И хотя еще не было принято общего закона, существовали присяги на верность, в которых влиятельные бояре и удельные князья клялись не совершать действий, которые потом назовут изменой в писаном праве. Такие присяги стали новшеством в конце XV века. Со времен Киевской Руси и до первых десятилетий XV века церемония поступления на службу к князю не включала присяги, и отъезд со службы мог противоречить обычаю, но не влек за собой религиозной санкции606. Вероятно, старейшая присяга на верность – формуляр, сохранившийся в архиве митрополита Московского. Ученые считают, что она была составлена для неизвестного боярина в конце 1440‑х годов и сохранилась в бумагах митрополита, потому что представляла собой формулировку клятвы, следовательно, подпадала под юрисдикцию церкви. В присяге оговаривалось, что приносивший клятву человек не уедет на службу к другому князю, будет желать только добра князю и его детям и не сотворит им «лиха»607. Первая принесенная присяга, текст которой сохранился, – клятва князя Даниила Холмского от 1474 года. Князь Холмский прибыл на службу к великому князю московскому в 1468 году из Твери, был успешным командиром и позднее, в 1477 году, получил чин боярина. Он признался в своих проступках, обращаясь к князю при посредничестве митрополита Геронтия и других епископов. Он поклялся не покидать Ивана III ради службы другим князьям, желать ему добра, не сотворить ему «лиха» и сообщать обо всем, что он узнает о действиях против князя. Снова тот же порядок преступлений: сначала отъезд, затем пожелание зла князю. Иван Никитич Воронцов, сын боярина, сам не имевший этого чина, поклялся стать поручителем за князя Холмского608. На этой стадии природа «лиха», которое можно сотворить князю, не уточнялась.
Только в правление Василия III присяги стали более частыми, отчасти из‑за отношений России с православной рутенской знатью Польши и Великого княжества Литовского. В самом начале правления Василия имели место два случая – князя Константина Острожского и клана князя Михаила Глинского. Острожский попал в плен к московитам в 1500 году во время войны с Литвой. Он оставался в заключении до конца 1506 года, затем был освобожден и дал клятву служить Василию до конца своей жизни, не уезжать от него, делать добро и не вредить великому князю. Разумеется, через год он уехал домой в Литву609. Более примечательным было дело князя Михаила Глинского, который приехал в Россию из Литвы с несколькими членами своего клана. Он уехал из Литвы в Москву в 1508 году после конфликта с другими магнатами, обвинившими его в планах захватить престол, и служил Василию III до 1514 года, когда поссорился с великим князем и вновь установил контакт с Сигизмундом. Василий отправил князя в тюрьму, где тот и оставался до свадьбы великого князя московского и племянницы Глинского Елены в 1526 году. Многие русские бояре поручились в 1527 году за то, что Глинский не уедет в Литву или куда-либо еще. С того момента и до смерти Михаил Глинский оставался в Москве, а его племянница в 1530 году родила Ивана Васильевича, известного истории как Иван Грозный610.
В царствование Василия были и другие случаи, касавшиеся влиятельных бояр. В 1522 году В. В. Шуйский поклялся служить великому князю, не уезжать в Литву, желать добра князю, его жене и детям, не желать им зла и не общаться с теми, кто этого желал, доносить князю, если бы ему пришлось услышать о таких желаниях и планах611. В 1524 году князь В. Ф. Бельский и его брат обязались соблюдать те же условия с несколькими дополнениями. В начале следующего года такие же обязательства взял на себя князь И. М. Воротынский612. Князь Ф. М. Мстиславский принес такую же присягу дважды, в 1529 и 1531 годах613. Последняя подобная присяга была принесена в конце 1532 года, незадолго до смерти Василия, окольничим М. А. Плещеевым614. Все эти документы отражают эпизоды конфликтов при дворе, среди бояр и с самим князем из‑за политических решений и статуса, но конкретное политическое содержание тем не менее связывалось со специфической процедурой, а клятва имела устоявшуюся формулировку: в ней запрещалось все то, что впоследствии станет называться изменой615. Общую формулу, похоже, воспроизвели после смерти великого князя Василия в 1533 году, поскольку летописные источники сообщают, что бояре принесли присягу служить его сыну, младенцу Ивану Васильевичу, «без хитрости», а затем приказали принять ту же присягу «по всем градом», добавив, что все должны поклясться желать добра молодому князю616.
Правление Ивана Грозного началось с четырнадцатилетнего периода регентства, сначала – его матери Елены, а затем – одних бояр617. В такой ситуации присяг не приносили. Первые присяги царствования Ивана IV приходятся на 1547 год. Именно эти документы особенно важны для формировавшегося понятия измены. Первая клятва была принесена менее чем через год после коронования Ивана на царство в январе 1547 года. В декабре князь И. И. Турунтай-Пронский просил прощения и поклялся верно служить под попечением митрополита Макария. В начале ноября князь Пронский пытался бежать в Литву с князем М. В. Глинским, дядей царя. Глинский был напуган тем, что ранее, в июне того года, московская толпа убила его брата, князя Юрия Василия Глинского618. Неясно, кого именно он боялся, вероятно своих соперников при дворе, а не самого царя, ведь, как считает большинство историков, семнадцатилетний Иван только начинал править сам. Князь Турунтай-Пронский поклялся не уезжать на службу к польскому королю или любому другому правителю, включая даже астраханского хана, и не переписываться с ними. Он также пообещал делать доброе и не наносить ущерба царю Ивану, великой княгине Анастасии и их детям и сообщать обо всех угрозах царю и его семье. Поручителями за него выступили многочисленные бояре и дворяне619. Похоже, весь этот эпизод стал результатом утраты кланом Глинских влияния при дворе, совпавшей с появлением жалоб на действия князя Пронского в качестве наместника псковского. Во всяком случае, М. В. Глинский не приносил такой присяги в 1547 году или же ее текст не сохранился.
Новой стадией в развитии русских законов относительно преступлений против царя стал Судебник 1550 года. Его составление и принятие совершались на фоне многочисленных нововведений начала правления Ивана Грозного, происходивших одновременно с завоеванием Казани в 1552 году и последующим продвижением армий Ивана вниз по Волге к Астрахани и до самых предгорий Кавказа. В эти годы созывались церковные соборы, земские соборы, собиравшие народ, не ограниченный боярским кругом, были приняты новые законы о местничестве, местном управлении, монастырском землевладении и многих других вопросах, которыми интересовались историки620. Судебник 1550 года привлекал внимание только из‑за постановлений, касавшихся всех этих несомненно важных тем, но закон об убийстве суверена и об измене, отмеченный выше, до сих пор не был исследован, хотя казням людей, которых Иван Грозный называл изменниками, в годы опричнины посвящена обширная литература621. До сих пор неизвестно, откуда взялся этот закон и что он означал. Как мы уже видели, он предписывал смерть за убийство суверена, но в нем не употреблялось слово «измена» и не упоминались другие действия или умышления против правителя, которые перечислены в присягах622.
Те случаи, когда в период между 1547 и 1561 годами от представителей элиты требовали принести присягу на верность, стали результатом династического кризиса 1553 года, вызванного болезнью Ивана и предположительным отказом некоторых бояр признать наследником младенца Дмитрия. Двоюродный брат Ивана, князь Владимир Андреевич Старицкий, поклялся делать добро Ивану, Анастасии и их детям, быть с ним заодно против врагов царя и сообщать любые сведения о желающих царю зла. Самым важным в тот момент было его обещание признать сначала Дмитрия, а после его смерти – Ивана Ивановича наследниками престола. Обещания отличались от обычной присяги в том, что не обязывали князя Владимира не желать зла царю623. Они следовали традиционным формулам, которые впоследствии назовут изменой, с единственным исключением – пунктом о пожелании правителю зла: оно отсутствовало потому, возможно, что было слишком унизительным для человека, все-таки приходившегося царю двоюродным братом.
Присягу снова потребовали только в 1561 году, и одним из присягавших был князь Василий Михайлович Глинский, еще один двоюродный брат царя624. Этот случай – один из нескольких пришедшихся на годы непосредственно перед опричниной625. В апреле 1565 года, впервые в годы опричнины, подобную клятву принес боярин Иван Петрович Яковлев, и вдобавок к уже ставшим обычными обещаниям он поклялся не поддерживать контактов с королем польским и «государевыми изменниками» – очевидно, первое употребление термина в присяге. Яковлев входил в клан Захарьиных, родственников царицы, и имел важную должность при дворе626. В том же году присягу принесли бояре Лев Андреевич Салтыков и князь Василий Семенович Серебряный, не упомянув об измене627. В 1566 году настал черед князей Михаила Ивановича Воротынского, Захария Ивановича Овчин-Плещеева и Ивана Михайловича Охлябинина628. В следующий раз присягу приносили уже после окончания опричнины, в 1571 году: тогда приносили клятвы-поручительства за князей П. И. Барятинского и Ивана Федоровича Мстиславского, а сам Мстиславский приносил присягу. Князья не должны были уезжать на службу к крымскому хану, османскому султану или великому князю литовскому, натравливать последних на Ивана и переписываться с ними в ущерб царю629. Последней присягой такого типа стала клятва, принесенная в 1581 году князем Мстиславским и его сыновьями: не уезжать на службу к другим суверенам, а также не творить «лиха и измены»630. Не во всех перечисленных присягах употреблялось слово «измена», но большая их часть упоминала действия, которые считались изменой, согласно закону и обычаю, в частности контакт с иностранными врагами и пожелания царю зла. В других документах и нарративных источниках подобные обвинения высказаны еще более отчетливо, например применительно к Новгороду в 1570 году: дело, повлекшее за собой наибольшее количество казней и конфискации имущества за период опричнины631. После смерти Ивана Грозного индивидуальных присяг больше не было. Ни царь Федор, ни Борис Годунов их не требовали.
Неясно, приносили ли бояре и остальное население общую присягу при восшествии Федора на престол. Составленные при избрании Бориса документы включали в себя присягу народа – быть верным Борису, желать ему добра и объединиться против любого «изменника» новому царю632. Клятва верности, которую принесли подданные 15 сентября 1598 года, через несколько недель после коронации царя Бориса, включала несколько специфических обещаний: не искать другого правителя, а среди уже ставших обычными устремлений делать добро и не делать зла (в том числе при помощи яда или колдовства) присутствовало и обещание противостоять «измене» и доносить о ней633. Как мы увидим, эта формула станет стандартной для клятв, приносимых новому царю при его восшествии на престол на протяжении всего XVII века: Лжедмитрию I, Василию Шуйскому, Михаилу Романову и Алексею Михайловичу634. В этом отношении Россия не отличалась от Западной Европы. В средневековой Франции и Англии вассалы и слуги короны клялись в верности. Важным обещанием было не служить монарху-сопернику: эта тема была особенно важна в годы Столетней войны, Войны Роз в Англии и в ходе конфликта короны с Бургундией во Франции. Реформация добавила сложностей, как, например, клятву для подданных королевы Елизаветы в 1558 году, но в ней лишь были заострены уже существовавшие требования635.
В России измена стала серьезным преступлением. Она упоминалась в сводах законов, а ее отвержение стало частью торжественного провозглашения верности новому монарху. За XVI столетие Россия догнала Запад. В таком контексте реакция Ивана на сюжет об Энее из Троянской истории вполне понятна.