К книге
Праведники / грешники русской смуты. Книга 3. Сожжённые революцией: Cмутьяны / жертвыКруг четвертый В лучах семнадцатого года. III. Возобновленный полет
44%
Круг четвертый В лучах семнадцатого года. III. Возобновленный полет
36

Пока Блок, преодолевая сонливую усталость, вел записи на заседаниях Следственной комиссии, Савинков успел метеором промелькнуть в сумбурно-красном Петрограде, умчаться на фронт, примчаться и умчаться вновь.

Его второму пришествию на историческую сцену были предпосланы годы жизни в эмиграции, во Франции, Италии, снова во Франции. Годы, наполненные жизненной мелочевкой: писанием (статей, мемуаров, романов, стихов) и женщинами. Он не был донжуаном, но был внимателен к женщинам, а главное, умел покорять и властвовать. Заграничные скитания окончательно похоронили брак с Верой Глебовной. Больше года продолжалось выяснение отношений в письмах, мучительное для обоих. Она рвалась к нему, он не хотел ее. Или хотел, но сомневался. Или им уже владели иные страсти. Тут перед нами предстает совсем другой Савинков, никакой не гений и не злодей: неустроенный, мятущийся, неуверенный в себе, несчастный. Человек как все. Человек, которого хочется жалеть и презирать. Действительно ли такова была оборотная сторона его демонообразной личности, или он таким отражался в искажающих зеркалах любящих женских глаз? Трудно в этом разобраться сквозь дымку беглых почтовых строк.

Из письма Бориса Савинкова Вере Савинковой, 20 августа 1906 года (особенности пунктуации сохранены):

«Делать мне совершенно нечего. Работать в тех условиях в каких я – очень трудно. … К этому прибавлю сознание, что я окончательно выбит из колеи, что прежней дорогой я далеко не уйду, что на другую дорогу [бежать] невозможно, по крайней мере теперь… Я бездомен как крыса и куда деться куда деваться? Как я приду тебе на помощь? Скажи? Чем? Я сам измучен душой до последней степени и не вижу конца, не вижу исхода»[133].

Из писем Веры Савинковой Борису Савинкову, 1907–1908 годы (особенности орфографии и пунктуации сохранены):

«Когда я думаю, что я теряю тебя как мужа, мне не страшно совсем. Не страшно, ибо я знаю, что если ты выберешься то душа твоя, где бы ты ни был, будет близка мне и всему тому, что мне дорого. Если ты уйдешь от детей для того, чтобы все же жить, я тоже не страшусь. Если буду знать, что ты живешь и живешь сильно и красиво, я всегда найду силы растить их так как нужно и за тебя и за себя. … Если бы я знала, что ты свободен как всегда в своих решениях и так же смел как всегда, то я бы еще верила, что ты выберешься. Но у меня такое впечатление, что ты помимо всего еще утратил долю своей смелости и свободы».

«Ведь мне так тяжело если ты один и я одна. Да ведь все время приходится быть на чеку. Ломаю себя ежечастно. Дети ведь подросли, теперь сами советники большие и думают и много понимают. … Нужно душу свою сохранить мне для них. А душа без любви, без ласки, с одной заботой, вечной тревогой гаснет, опускается. Бесконечно хочется быть с тобой. Ведь последнее время я тебя совсем не знаю. Хочется знать тебя близко, близко любить и согреть».

«Писать чаще невозможно, трудно писать когда нечего. … Дети сегодня пошли в школу, очень рады этому. Ты можешь быть совершенно спокоен, что они тебя не забудут».

Когда Вера Глебовна писала вот эти последние строчки, когда дети их пошли в школу – 1 сентября 1908 года, – ее любимый Боря там, далеко, во Франции, жил уже с другой женщиной. Миновав несколько кратковременных увлечений, он вступил в гражданский брак с Евгенией Ивановной Зильберберг, сестрой участника Боевой организации Льва Зильберберга, повешенного годом раньше в Петербурге. Союзу Бориса с Евгенией суждено было продлиться столько же, сколько и браку с Верой: девять лет. В 1917 году, в дни последнего своего фаэтонова взлета, Савинков встретит и свою последнюю любовь… Но об этом чуть позже.

Началась Мировая война, но и она не помогла Савинкову вернуть утраченную «долю смелости и свободы». Были попытки вступить добровольцем во французскую армию. Но во Франции на него, бывшего бомбиста, заклятого врага союзной Российской империи, смотрели с подозрением. Да он не особенно упорствовал в своем желании пойти на фронт. Так, больше для поддержания репутации. Самое большее, чего смог добиться, – стать военным корреспондентом. Не как экс-бомбист Савинков, а как В. Ропшин стал печататься в либеральных русских газетах «Речь», «День», «Биржевые ведомости». О своих собственных статьях в письме к Максу Волошину (сентябрь 1915 года) отзывался так: «…Дрянь коричневая. Я – раб. Пишу для денег». И тремя месяцами позже: «Я влачусь. Пишу мразь. Чувствую себя на дне колодца, где мокрицы и жабы. Пью»[134].

Жалкое существование для бывшего демиурга.

И вот в Петрограде совершилась революция.

Над всеми русскими политическими эмигрантами засияло новое небо. Все они устремились в Россию.

Савинков – далеко не в числе первых.

Что задерживало его в постылой Франции – сказать трудно. Возможно, семейство (подрастал его и Евгении сын Лев); возможно, денежные дела. Во всяком случае, он выехал на родину уже тогда, когда его бывшие политические соратники и конкуренты вовсю кувыркались в Петроградском революционном водовороте. Через Норвегию и Швецию добрался до Гельсингфорса и 9 апреля 1917 года, на сороковой день после гибели российского самодержавия, вышел из поезда на Финляндском вокзале Петрограда. Шесть дней назад здесь, на площади перед вокзалом, многотысячная толпа солдат, рабочих, обывателей, интеллигентов встречала Ленина и его спутников, вернувшихся из Швейцарии. Савинкова тоже чествовали, но как-то устало, дежурно. Видно, петроградцам уже наскучили шумные триумфы возвращающихся изгнанников. В душах кипели иные страсти, умы будоражили иные вопросы. Воевать ли до победы, или – штык в землю, немедленный мир? Поддерживать ли Временное правительство – или вся власть Советам?

Кругом творится неслыханное: министры становятся арестантами, арестанты министрами.

Не успел Савинков осмотреться в новом мире митинговых фантасмагорий, как разразился политический кризис. Заявление министра иностранных дел Милюкова о «всенародном стремлении довести мировую войну до решительной победы» вызвало бурю в Петрограде – в Советах, на рабочих окраинах, в казармах. Волна красных знамен и транспарантов смела Милюкова и вместе с ним первый состав Временного правительства с политического горизонта. В новом списке министров на второй строчке – во главе военного и морского ведомства – оказался социалист Александр Федорович Керенский. Бывший адвокат, никогда, наверно, не державший в руках боевого оружия, стал вождем многомиллионных вооруженных сил воюющей державы. Новому «министру из табакерки» нужны были в войсках свои люди – такие же, как он, нумера, выброшенные революционной рулеткой. Как тут не обратить внимание на отставного «генерала от террора»! В начале мая Савинков получает назначение: комиссаром Временного правительства в 7-й армии. Спецпоезд уносит его из Петрограда на Волынь.

Засим следуют полтора месяца бурной деятельности в штабах и солдатских комитетах, больше похожей на подготовку общеармейского заговора, чем на подготовку революционных масс к победоносному наступлению. С командующими – генерал-лейтенантом Бельковичем и сменившим его генерал-лейтенантом Селивачевым – конфликт за конфликтом. 28 июня – новый скачок наверх: Керенский назначает Савинкова комиссаром Юго-Западного фронта. Главнокомандующий армиями фронта – легендарный Лавр Корнилов. Самый неуживчивый генерал русской армии лоб в лоб столкнулся с самым беспокойным комиссаром самого неустойчивого в русской истории правительства.

Армия превращалась в нечто странное, невиданное и неслыханное – к восторгу одних, к ужасу других. В воздухе свободы как в крепкой кислоте растворялись вековечные скрепы воинской дисциплины и чинопочитания; митинги заменили устав, советы и комитеты подмяли под себя штабы. Грозные генералы становились жалкими и трепещущими слугами революции; солдатская масса серой тенью нависала над растерянным офицерством. Чего хотела эта масса? Она была еще безъязыкой, и пока что слушала восклицания партийно-митинговых говорунов о войне до победы, о защите завоеваний революции. Она даже отвечала сдержанно-одобрительным гулом… А в глубине, внутри вынашивала мечту о земле и мире и об уничтожении всех, кто этому мешает: генералов, офицеров, помещиков, министров, митинговых ораторов…

В этих условиях Временное правительство повело речь о наступлении на фронте. Приказать оно ничего не могло – поэтому вопрос о наступлении три недели дебатировался на съезде Советов в Петрограде и на бесчисленных заседаниях советов и комитетов фронтов, армий, корпусов, дивизий, полков. Говоруны разделились на две неравные группы: одни (большинство) агитировали за наступление, другие (сравнительно немногие) – против. Генералы вежливо слушали и иногда (когда им давали слово) пытались поагитировать за. Так вели себя почти все граждане с генеральскими погонами на плечах – начиная с Верховного главнокомандующего Брусилова. Но не все. Несколько военных романтиков, пользовавшихся, по старой памяти, авторитетом в солдатской массе, еще горели желанием и надеждой спасти армию и Россию от надвигающейся катастрофы. Они думали, что какие-то чрезвычайные меры, какие-то героические подвиги, какие-то меры устрашения смогут восстановить боеспособность войск. Поэтому нужно идти навстречу опасности. Поэтому надо наступать.

Самым безоглядным мечтателем и романтиком, самым бесспорным героем среди русского генералитета был Корнилов. Не беда, что на его счету не было ни одной крупной военной победы. Зато он – единственный генерал из всех участвовавших в Мировой войне – совершил успешный побег из вражеского плена. Зато до войны прославился как справедливец, пострадавший в борьбе с армейским казнокрадством и взяточничеством. Зато когда-то давно совершал безумно смелые разведывательные рейды в горах Памира и в долинах Афганистана. Этот человек может повести массы за собой. Так, по крайней мере, думали в Петрограде; так думал Керенский. Однако ж, рядом с героем-генералом должен стоять герой революционной борьбы, не менее знаменитый, окруженный романтическим ореолом. Кто подходит на эту роль лучше, чем Савинков?

Со своей стороны экс-бомбист видел ситуацию несколько иначе. Перед его мысленным взором вырисовывалась восхитительная политическая конструкция в российско-римских тонах. Триумвират: Керенский – Корнилов – Савинков; почти как Красс – Помпей – Цезарь. Корнилов – правая рука, суровая военная сила. Керенский – левая рука, словесное убеждение, идущее от сердца. Он, Савинков, – голова всему, гениальный вождь, наконец-то обретший свое истинное место. И возраст его – под сорок – почти как возраст Цезаря ко времени создания триумвирата. В его внешности ведь есть что-то общее с Цезарем (сходство с Цезарем находили у себя все кандидаты в вожди и диктаторы за последние два тысячелетия). Он, конечно, был всей душой за войну, потому что только она могла осуществить главную мечту его жизни: поставить его над всеми людьми, сделать вершителем судеб, хозяином жизни и смерти миллионов.

Счастье близко. Уж этот-то эксперимент со смертью станет окончательно удачным.

Предыдущая главаГлава 36 из 82Следующая глава