Мировая война в творчестве Блока почти не отразилась. Единственное исключение – стихотворение «Петроградское небо мутилось дождем» (1 сентября 1914 года). По интонации оно резко отличается от всего того решительно-патриотического, геройского, воинственного, чем заполнены были журналы и газеты первых месяцев войны.
Петроградское небо мутилось дождем,
На войну уходил эшелон.
Без конца – взвод за взводом и штык за штыком —
Наполнял за вагоном вагон.
В этом поезде тысячью жизней цвели
Боль разлуки, тревоги любви,
Сила, юность, надежда… В закатной дали
Были дымные тучи в крови.
В этой закатной дали, там, на западе, тысячи жизней с их тревогами, любовью, надеждами будут оборваны, уничтожены, искалечены без пощады и смысла. Музыка навязчиво-однообразного анапеста усиливает ощущение трагической безысходности. В этой войне нет славы и подвига, у нее не будет победного конца. «Отравленный пар» – трупный смрад «галицийских кровавых полей» – вот единственный ее итог.
Блок был человеком долга. В начале войны он честно пытался быть полезным воюющей родине. Работал в Комитете помощи семьям запасных – выявлял нуждающиеся семьи, чьи кормильцы были мобилизованы и отправлены на фронт, участвовал в сборе и распределении пожертвований. Любовь Дмитриевна отправилась на Юго-Западный фронт сестрой милосердия, и этим Блок гордился. В его поденных записях первых месяцев войны чувствуется тревога за Россию и армию, боль от поражений и потерь, радость при известии о победах. Со временем все заметнее ощущаются разочарование, неверие в благоприятный исход, неприятие войны в целом. И за этим – ощущение приближения катастрофы.
Из записных книжек Блока.
27 июля 1914 года: «У нас уже есть раненые».
19 августа 1914 года: «Мы потеряли много войск. Очень много».
24 мая 1915 года: «На войне все хуже».
11 июня 1915 года: «Львов сдан – 9-го июня. Но это не так ужасно, как было бы две недели назад».
10 ноября 1915 года: «Пьяного солдата сажают на извощика (повесят?). Озлобленные лица у „простых людей“… Молодежь аполитична и самодовольна, с хамством и вульгарностью… Победы не хотят, мира – тоже».
6 марта 1916 года: «…Отличительное свойство этой войны – невеликость (невысокое). Она – просто огромная фабрика на ходу, и в этом ее роковой смысл».
28 июня 1916 года: «…Эта бессмысленная война ничем не кончится. Она, как всякое хамство, безначальна и бесконечна, безо́бразна»[122].
В последнем случае Блок несколько ошибался. Война кончится великой смутой, революцией. Но революция станет, помимо всего прочего, торжеством хамства. Это он предчувствовал.
Роман с Дельмас угас как-то сам собой, несмотря на попытки Любови Александровны продлить его. Уже осенью 1914 года Блок испытывает нарастающую неловкость от этих отношений, а 29 мая 1916 года он фиксирует в записной книжке: «У меня женщин не 100–200–300 (или больше?), а всего две: одна – Люба, другая – все остальные…» Андреева-Дельмас попала, таким образом, во «все остальные».
Литературная работа продолжалась так, как если бы никакой войны не было. Блок переводит Флобера, пишет об Аполлоне Григорьеве, готовит к изданию его стихотворные произведения. Готовит также и свое обновленное собрание стихотворений, и собрание это, вышедшее в 1916 году, расходится мгновенно. Издается (в пользу раненых) книжка «Стихи о России». Стихи Блока печатаются в газетах (преимущественно в «Русском слове») массовыми тиражами: пролог «Возмездия», «Два века» (начало первой главы той же поэмы), «Петроградское небо мутилось дождем», «О, я хочу безумно жить», «Коршун».
Из поэтических произведений этого времени наиболее значительное – поэма «Соловьиный сад», проникновенный рассказ об обретенном и отвергнутом счастье. Конечно, в ней отразилась история любви и разрыва с Андреевой. Герой поэмы бедный рабочий, добывающий у берега моря строительный камень, попадает в соловьиный сад, мир своей мечты, встречает там любовь и блаженство. Но гул прилива стучит в его сердце, и крик осла, товарища его трудов, звучит для него призывнее соловьиного пения. Он уходит, но уходит в никуда: его хижина разрушена, работу делает другой рабочий, «понукая чужого осла». Это, конечно, притча. Труд и лишения оживлены мечтой о счастье, но счастье уничтожает самую основу жизни. Испытавшему счастье нет места в этом мире.
Не значит ли сие, что истинное блаженство иное и путь к нему иной? Летом 1916 года в жизни Блока неожиданно зазвучала совершенно новая тема. Он читает «Добротолюбие», собрание святоотеческих творений, посвященных теме аскетического преодоления греховности и несовершенства, обретения Божественного света в самом себе. В записной книжке отмечает: «Может быть, «Добротолюбие» и есть великая находка». Об этом же пишет в письме матери. Но времени углубиться в озарительное чтение уже не оставалось. В июле 1916 года война добралась до ратников 1880 года рождения. Блок был мобилизован и направлен на Западный фронт, в 13-ю инженерно-строительную дружину табельщиком. 26 июля отбыл к месту службы, в местечко Парохонск между Лунинцом и Пинском.
У позиционной войны три составляющих: кровь, грязь и скука. Семь месяцев Блок служил в своей дружине. Служил честно, но скучал отчаянно. Западный фронт погряз в окопном сидении, во вшах, слякоти и снегу, в нудной повседневной работе и мелких бытовых дрязгах, которые неизбежны между насильственно соединенными на долгое, неопределенное время людьми.
Эту войну Блок возненавидел. Нужен мир. Любой ценой.
В начале марта до Парохонска докатились сногсшибательные вести. В Петрограде – беспорядки, восстание, образован какой-то Комитет Думы; царь отрекся от престола. Это – революция. То, чего так долго ждали, вожделели и страшились – вот оно. Вскоре Блок получил отпуск и 19 марта прибыл в Петроград. Там – всеобщее людское кипение, толпы праздношатающихся солдат и рабочих, стихийные митинги, грязь и сор на мостовых. И отовсюду веет воздухом великих надежд.
Из писем Блока матери.
19 марта 1917 года: «Произошло то, чего никто еще оценить не может, ибо таких масштабов история еще не знала. Не произойти не могло, случиться могло только в России. … Для меня мыслима и приемлема будущая Россия как великая демократия… Все мои пока немногочисленные дорожные впечатления от нового строя – самые лучшие, думаю, что все мы скоро привыкнем к тому, что чуть-чуть „шокирует“».
23 марта: «Бродил по улицам, смотрел на единственное в мире и в истории зрелище, на веселых и подобревших людей, кишащих на нечищеных улицах без надзора. Необычайное сознание того, что все можно, грозное, захватывающее дух и страшно веселое. Может случиться очень многое, минута для страны, для государства, для всяких „собственностей“ – опасная, но все побеждается тем сознанием, что произошло чудо и, следовательно, будут еще чудеса…
Ничего не страшно, боятся здесь только кухарки. Казалось бы, можно всего бояться, но ничего страшного нет, необыкновенно величественна вольность, военные автомобили с красными флагами, солдатские шинели с красными бантами, Зимний дворец с красным флагом на крыше. Выгорели дотла Литовский замок и Окружной суд, бросается в глаза вся красота их фасадов, вылизанных огнем, вся мерзость, безобразившая их внутри, выгорела. Ходишь по городу, как во сне»[123].
Чтобы несколько подправить картину, которую Блок нарисовал в розоватых тонах, добавим несколько штрихов о том, что могло бы «чуть-чуть шокировать» – со слов разных неведомых друг другу современников.
Из воспоминаний К. Попова, штабс-капитана Сводного полка кавказской гренадерской дивизии:
«Все перевернулось сразу вверх дном. Грозное начальство обратилось в робкое, растерянное, вчерашние монархисты – в правоверных социалистов, люди, боявшиеся сказать лишнее слово из боязни плохо связать его с предыдущими, почувствовали в себе дар красноречия, и началось углубление и расширение революции по всем направлениям»[124].
Из воспоминаний Эраста Николаевича Гиацинтова, штабс-капитана артиллерии:
«Заплеванный семечками и загаженный Петроград, переполненный праздношатающимися солдатами и декольтированными матросами, превзошел самые мрачные ожидания»[125].
Из мемуаров Михаила Дмитриевича Бонч-Бруевича, генерал-майора:
«Почувствовавший себя свободным, солдат считал своим законным правом, как и все граждане, лузгать семечки… Семечками в те дни занимались не только на митингах, но и при выполнении любых обязанностей: в строю, на заседании Совета и комитетов, стоя в карауле и даже на первых послереволюционных парадах. … От неустанного занятия этого шел шум, напоминающий массовый перелет саранчи…»[126]
Из дневника Зинаиды Гиппиус, 7 марта: «В Кронштадте и Гельсингфорсе убито до 200 офицеров»[127].
На фронт Блок не вернулся. В охваченной революционной лихорадкой столице для него нашлась другая служба.
По протекции своего сослуживца по Западному фронту адвоката Наума Идельсона Блок получил неожиданное предложение: работать в Чрезвычайной следственной комиссии для расследования преступлений царских сановников. Только что отшумел манифестациями и выстрелами первый послереволюционный политический кризис. Под свист и улюлюканье солдат в отставку (в небытие) были отправлены столпы либерализма – военный министр Гучков и министр иностранных дел Милюков. В опустевшее кресло последнего уселся изящно-светский Терещенко. Не без его покровительства Блок вступил 7 мая в должность главного редактора стенографического отчета, который следственная комиссия, как предполагалось, представит Учредительному собранию.
Несколько месяцев изо дня в день он будет присутствовать на допросах. Перед его глазами пройдут десятки людей, еще недавно бывших сильными в мире сем, а теперь превратившихся в жалких арестантов и перепуганных подследственных. Непосредственные впечатления от допросов он зафиксирует в записях, сделанных во время заседаний. Эти материалы лягут в основу исторического очерка «Последние дни императорской власти», который будет издан отдельной книгой в 1918 году. Очерк, конечно, ценен, но беглые наброски из записных книжек живее. Тут правда чувств и точно ухваченные детали; тут перед нами люди: могучие, ничтожные, сильные, беспомощные, заурядные, страдающие.
Из записных книжек Блока. Записи за май 1917 года.
О Белецком, бывшем директоре Департамента полиции: «Короткие пальцы, желтые руки и лицо маслянистое, сильная седина, на затылке черные волосы. Очень „чувствителен“ – посмотришь на его руку, он ее прячет в карман, ногу убрать старается. Острый черный взгляд припухших глаз. Нос пипкой»[128].
О Горемыкине, бывшем председателе Совета министров: «Породистый, сапоги довольно высокие, мягкие, стариковские, с резинкой, заказные. Хороший старик. Большой нос, большие уши. Тяжко вздыхает. … В паузах Горемыкин дремлет или вдруг уставится вперед тусклыми глазами и смотрит в смерть…»[129]
О Вырубовой, фрейлине и близкой подруге императрицы Александры Федоровны: «Комендант [Петропавловской крепости] сказал, что Вырубова все плачет и жалуется. Мы зашли к ней. Она стояла у кровати, подперев широкое (изуродованное?) плечо костылем. … Говорит все так же беспомощно, смотря просительно, косясь на меня. У нее все данные, чтобы быть «русской красавицей», но все чем-то давно и непоправимо искажено, затаскано»[130].
«Никого нельзя судить. Человек в горе и в унижении становится ребенком. … Вспомни, как по-детски посмотрел Протопопов на Муравьева[131] – снизу вверх, как виноватый мальчишка, когда ему сказали: „Вы, Александр Дмитриевич, попали в очень сложное историческое движение“…»[132]
В «сложное историческое движение» попал не один Протопопов, но и члены Чрезвычайной комиссии, и вся страна. Революция несла Россию в неизвестность. Все шло не так, как ожидали либеральные интеллигенты в марте-апреле 1917 года. Развал армии, большевистский и анархистский радикализм, озверение толпы, рост цен, разгул преступности, нарастающее бессилие власти. И это было начало бедствий. Катастрофическое движение подземных масс, которое давно предчувствовал Блок, началось. В воздухе все явственнее звучал угрожающий гул – музыка революции.