Лето 1914 года государь император с семейством проводил в Петергофе. В конце июня стояла жара, потом перепали грозы, попрохладнело, стало хорошо. Из окон любимой государем Нижней дачи виднелось ровное, залитое теплым светом пространство Финского залива.
Где-то там, на западе, разрастался политический кризис. Государь был весьма обеспокоен позицией Австро-Венгрии в отношении Сербии. В конфликт постепенно втягивалась вся Европа. Петергофский дворцовый телеграф и телефон работали беспрерывно. Никто, однако же, не сомневался, что мирный выход будет найден. Финский залив по-прежнему выглядел спокойным, милым. В перерывах между докладами, телефонными и телеграфными переговорами государь купался в море, плавал на байдарке, гулял с детьми.
В середине июля в Петербурге и вокруг установилась прекрасная, солнечная, умеренно-жаркая погода. Прозрачные, еще светлые ночи навевали прохладу. Цвели липы. Город приобрел умиротворенный вид. Семьи чиновников и праздные горожане разъехались на дачи. Продавцы газет скучали на опустевших улицах. Даже неприятности на Балканах, даже дурные, беспокойные вести из Вены, Белграда, Берлина не могли разрушить удовлетворенное спокойствие петербуржцев, дождавшихся, наконец, настоящего лета. В такую погоду, вдыхая этот воздух, невозможно было думать о войне.
Гвардейские полки жили привычно-размеренной жизнью в лагерях под Красным Селом и Гатчиной. В штабах уже несколько дней поговаривали о мобилизации, и это радовало младших офицеров, наполняло их души тревожным и счастливым ожиданием.
17-го после полудня слухи усилились. От кого-то из штабных всезнаек прилетели вести: министр иностранных дел Сазонов поехал к государю в Петергоф; из Петергофа был звонок в Генеральный штаб; там суматоха, все бегают, никого не застать на месте.
Неужели?
Война?
Из дневника Георгия Адамовича Гоштовта, поручика лейб-гвардии Кирасирского Ее Величества полка:
«Около 10 часов вечера адъютант, к общему восторгу, сообщил, что наконец окончательно объявлена нам мобилизация…
Ночь ясная, теплая, безоблачная; легкий ветерок доносит запах цветущих лип из дворцового парка. … Непробудным сном спит, прикрывшись ставнями, тихая, мирная Гатчина – город семейственной, средней интеллигенции. Сквозь щели некоторых ставен мерцает чуть заметный свет от огоньков лампадок. Тишину и покой нарушают лишь перекликающиеся петухи, да шелест листьев от набегающего предрассветного ветерка. … День обещает быть чудесным»[110].
Этот «чудесный день» двадцатишестилетний гвардии поручик Гоштовт провел в хлопотливых сборах, в разъездах между Гатчиной и Царским Селом, в сумбурной работе комиссии по приемке лошадей для кирасирского полка (мобилизации подлежали не только люди, но и лошади). Лишь вечером, в половине девятого, исполнив служебные обязанности, уехал поездом в Петербург: надо увидеть столицу – кто знает, быть может, в последний раз…
По всему городу на афишных тумбах были расклеены листовки-объявления: «Государь Император Высочайше повелеть соизволил привести армию и флот на военное положение. Первым днем мобилизации назначено 18 июля 1914 года».
Петербург преобразился в считаные часы.
Из дневника Гоштовта: «При выходе с вокзала на улицу я впервые был совершенно захвачен патриотическим подъемом манифестировавшего народа. От Проходных казарм, в строю, в пиджаках и картузах, но стараясь отбивать четко ногу, шли запасные и вместе с огромной толпой, их окружавшей, пели гимн»[111].
Проезжая на извозчике по многолюдным, несмотря на поздний час, и необычно шумным улицам Петербурга, поручик вглядывался в лица прохожих, вчера еще мирных обывателей, сегодня – участников великой войны. Вот этот прилично одетый господин с либеральной бородкой, в белой летней шляпе и с тросточкой – кто он? Будущий герой сражений, труженик тыла или враг царя и родины, вечно недовольный интеллигент?
Господин в шляпе с интересом посмотрел на проехавшего мимо офицера. Что-то неотчетливо подумал о крестах, которые скоро украсят мундиры таких вот поручиков… А может быть, поставлены будут на их могилах… Господин направлялся домой: он изрядно устал за день. Вошел в парадное, кивнул сонному швейцару, поднялся на третий этаж и исчез в темноте квартиры, на входной двери которой красовалась медная дощечка с надписью: «Михаилъ Константиновичъ Лемке, журналистъ».
Из дневника М. К. Лемке.
18 июля, пятница. «Манифестации на улицах местами имеют величественный характер. … Общий подъем, бодрость, серьезность настроения, отрешенность от личных переживаний горя, полная трезвость – на общую радость, водка не продается. Простые женщины как-то не решаются следовать своей привычке „повыть“ и „поголосить“ – слишком определенно общее настроение провожаемых ими завтрашних воинов».
19 июля, суббота. «Указом Вильгельма Германия объявлена на военном положении. России ею предъявлен ультиматум»[112].
Как раз тогда, когда Лемке делал запись в дневнике о германском ультиматуме, к перрону Николаевского вокзала подходил поезд из Москвы. На площадке вагона третьего класса стоял высокий стройный красавец 33 лет – Александр Блок. Сейчас он сойдет на перрон и отправится к трамвайной остановке, и на трамвае домой, на Офицерскую. При нем записная книжка и карандаш, на кончике коего зреет слово «манифест».
20 июля, в воскресенье, последовал высочайший манифест о войне с Германией. После полудня государь с семейством прибыл на яхте из Петергофа к Николаевскому мосту, там пересел на катер, который доставил его к Зимнему дворцу. На набережных было невероятно многолюдно. В толпе махали руками, кричали что-то приветственное. В четыре часа в Николаевском зале Зимнего дворца состоялось торжественное молебствие о ниспослании победы русскому оружию.
Из дневника Лемке: «При прохождении царя к Иорданскому подъезду густые толпы стали на колени, кричали „ура“ и пели „Боже, царя храни“»[113].
Если Лемке (вхожий в коридоры власти) самолично присутствовал в начале пятого часа в Зимнем дворце или на набережной у Иорданской пристани, то он мог видеть в толпе придворных моложавого безукоризненно стройного конноартиллериста в гвардейском полковничьем мундире – великого князя Андрея Владимировича, скандально известного в обществе своей связью с балериной Матильдой Кшесинской. Великий князь вернулся после церемонии в свой роскошный особняк на Английской набережной, принялся заполнять дневник. Его эмоциональные впечатления удачно дополняют суховатые описания Лемке.
Из дневника великого князя Андрея Владимировича: «Когда певчие запели „Спаси Господи“, все запели хором и почти у всех на глазах заблистали слезы. Речь Государя еще больше подняла настроение. В его простых словах звучали, как у Апостола, силы с неба; казалось, что Господь всемогущий через него говорил с нами…»[114]
Лемке: «Царь… вместе с Александрой Федоровной вышел на балкон… Толпа ревела всей грудью…»[115]
Андрей Владимирович: «Вся она (площадь. – А. И.-Г.) была заполнена сплошь народом – от дворца вплоть до зданий штабов. При появлении Государя все стали на колени. В эти короткие минуты Россия переродилась»[116].
Лемке: «То здесь, то там слышны возгласы: „Долой Германию!“, „Да здравствует Россия!“… Весь день гудят колокола. У всех церквей толпы молящихся. Настроение праздничное и приподнятое; ни тоски, ни равнодушия»[117].
Андрей Владимирович: «Ни одного пьяного. Все трезвые»[118].
В последующие дни из Петербурга в направлении будущего фронта один за другим отправлялись гвардейские полки; сначала кавалерия, потом пехота. Первыми вступили кирасиры – 20 июля.
Из дневника Гоштовта: «Справа по три наш эскадрон идет по улицам Гатчины, направляясь к военной платформе. … День ясный, безветренный; солнце щедро льет на нас свои лучи. Из открытых окон бросают цветы. Старушки крестят нас широким крестом; на глазах у них слезы. … Платформы, залы, двор – все залито народом. Кричат ура, машут шляпами, платками, бросают в вагоны цветы, пачки папирос, плитки шоколада. На платформе реалисты с портретом Государя, осененным двумя национальными флагами. Гатчина провожает нас величественным, несравненным нашим национальным гимном… Поезд отходит…»[119]
26–30 июля по улицам имперской столицы к вокзалам промаршировали полки 2-й гвардейской пехотной дивизии; затем настала очередь 1-й.
Цвет и блеск имперской столицы уходил, чтобы не вернуться. Новая, непонятная жизнь брала город за горло.
Из записной книжки Блока: «22 июля. …Ночью на Невском – немецкие вывески, манифестации, немецкие „шпионы“, австрийские флаги»[120].
Патриотические манифестации неожиданно и быстро переросли в бессмысленные погромы. Били витрины магазинов, на вывесках которых красовались нерусские фамилии владельцев. Почему-то стали разламывать и поджигать трамвайные вагоны. 1 августа толпа ринулась громить опустевшее здание германского посольства на Исаакиевской площади. Сожгли несколько залов. Разбили севрский фарфор. Скульптурную группу Диоскуров сбросили с крыши и утопили в Мойке.
Из дневника Зинаиды Гиппиус. Запись от 1 августа:
«…разбивают вагоны трамвая, останавливают движение, идет стрельба, скачут казаки.
…Выступление без повода, без предлогов, без лозунгов, без смысла…
…Это органическое начало революции…»[121]