Из дневника Ани Михайловой:
"Десятый день.
Десятый день я здесь, в этом бетонном лабиринте, где время застыло, как доисторическое насекомое в янтарной смоле, вроде бы движется, но так медленно, так тягуче, что хочется кричать. Стены здесь пахнут холодом. У этого запаха нет названия, но он въедается в одежду, в волосы, в кожу, сырой, подвальный, с примесью хлорки и ещё чего-то химического, резкого, от чего першит в горле. Вентиляция гудит монотонно, круглые сутки, и этот гул стал фоном моей жизни, иногда я ловлю себя на том, что не замечаю его, а иногда он сводит с ума, давит на барабанные перепонки, проникает в сны.
Евгения всё чаще оставляет меня одну.
Она погружена в свои опыты, в свои формулы, в свою одержимость и я вижу, как она меняется. Нет, внешне она всё та же: высокая, сухая, с вечно поджатыми губами и пучком волос, стянутых на затылке резинкой. Но внутри… внутри что-то гаснет. Или, наоборот, разгорается, только не светом, а каким-то тёмным, пожирающим пламенем. Она почти не разговаривает со мной теперь. Только бросает короткие, рубленые фразы через плечо, не оборачиваясь, не глядя в глаза: «Принеси то». «Запиши это». «Посмотри сюда». «Не трогай». «Отойди».
Иногда мне кажется, что она видит во мне не человека. Не живую девушку со своим прошлым, своими страхами, своими надеждами. А просто ещё один инструмент. Ещё один винтик в своём грандиозном, безумном механизме. Пипетку, которая подаёт раствор. Глаза, которые смотрят в микроскоп. Руки, которые держат пробирку, пока она занята чем-то более важным.
Но я не жалуюсь.
Я жду. И пока я жду, я учусь.
Каждый день я провожу в лаборатории: холодной, стерильной, залитой безжалостным белым светом люминесцентных ламп, от которого к концу дня начинают болеть глаза. Я смотрю, как она работает. Запоминаю каждое движение: как она поправляет очки на переносице, прежде чем заглянуть в микроскоп; как постукивает карандашом по столу, обдумывая результаты; как хмурится, когда что-то идёт не так, и как тонкая жилка на её виске начинает пульсировать чаще. Я анализирую её методы, её подходы, её ошибки, а их немало, хоть она и не признаёт этого.
Евгения — гениальный учёный. В этом нет сомнений. Её ум остер, как скальпель, и так же холоден. Но она упускает главное. Она пытается лечить тело, забывая о душе. Она смотрит в микроскоп и видит клетки, ткани, вирусные частицы, но не видит человека. А может быть, душа — это и есть ключ? Может, вирус «Без боли» потому и непобедим, что он поражает не только плоть, но и то, что делает нас людьми? Нашу способность чувствовать, любить, бояться, надеяться?
Я записываю это здесь, на этих мятых, пахнущих сыростью страницах, потому что больше мне некому рассказать.
Сегодня она показала мне новые образцы. Кровь — тёмная, почти чёрная в пробирке, но под микроскопом оживающая мириадами клеток. Ткани крошечные, полупрозрачные лоскутки, плавающие в растворе, как мёртвые медузы. Клетки, заражённые вирусом, они выглядят иначе, чем здоровые. Словно что-то выело их изнутри, оставив пустую оболочку. Я смотрела в окуляр микроскопа, и передо мной раскрывался целый мир невидимый глазу, но такой реальный, такой опасный. Мир, в котором идёт война. Война между жизнью и тем, что хочет её уничтожить.
Вирус «Без боли». Какое ироничное, какое жестокое название. Потому что те, кто им заражён, не чувствуют ничего. Ни боли, ни страха, ни холода, ни любви. Ничего. Они — пустые оболочки, движимые только голодом. Голые инстинкты, лишённые всего человеческого. Я видела их слишком много. Они просто оболочки: с шаркающей, неровной походкой, с пустыми, мутными глазами, и от них пахнет сладковатой гнилью. Этот запах я не забуду никогда.
Я записываю всё. Каждый результат, каждую реакцию, каждое отклонение от нормы. Я веду свои собственные таблицы тайком, когда Евгения не видит. Не для неё. Для себя. Потому что, когда я выберусь отсюда, эти знания могут пригодиться. Они могут спасти жизни. Они могут помочь найти лекарство. Настоящее лекарство, а не то, что ищет Евгения. Не оружие для контроля, а исцеление.
А я выберусь.
Я верю в это. Верю так же твёрдо, как в то, что солнце встаёт на востоке. Дима ищет меня. Я знаю это. Чувствую, не знаю как, но чувствую. Где-то там, за стенами этого проклятого бункера, за мёртвым чёрным лесом, за горизонтом, который я даже не вижу из своего подземелья, он идёт по моему следу. И однажды он придёт. Сожмёт кулаки, посмотрит на эти серые стены своим упрямым, тёплым взглядом и придёт.
И тогда… тогда мы сожжём этот лабиринт дотла.
Вместе.
Пятнадцатый день.
Сегодня Евгения была особенно возбуждена. Я проснулась от её шагов в коридоре, быстрых, нервных, совсем не похожих на её обычную размеренную поступь. Она ворвалась в лабораторию, едва не опрокинув штатив с пробирками, и сразу бросилась к столу, к своим бумагам, к графикам, разложенным веером по всей столешнице.
Она говорила о новых результатах. О том, что антидот почти готов. О том, что ещё немного, совсем чуть-чуть и она сможет обратить процесс. Остановить вирус. Повернуть его вспять. Её глаза горели лихорадочным блеском, тем самым, который я уже научилась распознавать и которого научилась бояться. Руки дрожали, когда она показывала мне графики и схемы, водила пальцем по линиям, испещрённым её мелким, колючим почерком.
— Видите? Видите, Аня? — шептала она, и голос её срывался, как у человека, который слишком долго не спал. — Вот здесь! На этом участке! Вирус ослабевает! Репликация замедляется на сорок три процента! Вы понимаете, что это значит? Если усилить воздействие вот здесь… и здесь… если изменить формулу, добавить катализатор…
Я слушала. Кивала. Записывала. А сама смотрела на неё и думала о том, что её «антидот» — это не лекарство. Я видела побочные эффекты на её же графиках. Подавление эмоциональной сферы. Снижение волевой активности. Управляемость. Она не лечит людей, она пытается сделать их послушными. Подавить волю, оставив тело функционирующим, но пустым. Как те заражённые клетки под микроскопом. Пустая оболочка.
Но я не скажу ей об этом. Пока не время. Я просто киваю и записываю, записываю, записываю. Всё, что вижу. Всё, что слышу. Всё, что понимаю.
Ночью мне приснился Дима.
Он шёл по лесу, по тому самому чёрному, мёртвому лесу, который я видела из окна машины, когда нас везли сюда. Ветви цеплялись за его одежду, царапали лицо, но он не замечал. Он шёл и звал меня. И голос его, хриплый, усталый, но такой родной, такой знакомый до дрожи, разносился между голых стволов, отражался от низкого серого неба, и где-то там, в глубине сна, я отзывалась, но он не слышал.
Я проснулась в слезах. Подушка была мокрой, и холодный воздух бункера сразу охватил лицо, заставляя ёжиться. В комнате было темно, та особенная, густая, подвальная темнота, в которой тонут все звуки и все надежды. Только красный огонёк на потолке мигал, отсчитывая секунды, равнодушно, монотонно, как сердце этого проклятого места. Раз. Два. Три. Пауза. Снова раз. Два. Три.
Я сжала подушку обеими руками, прижала к груди, туда, где болело от тоски, и прошептала в темноту, еле слышно, одними губами, словно молитву:
— Я здесь. Я жду. Я жива. Слышишь? Я жива.
И где-то там, за стенами бункера, за мёртвым лесом, за горизонтом, который я не вижу, но помню, я почувствовала, что он услышал. Не знаю как. Может быть, есть на свете вещи, которые не поддаются ни микроскопам, ни формулам, ни графикам Евгении. Может быть, любовь — это и есть то самое лекарство, которое она так отчаянно ищет в своих пробирках.
Я закрыла глаза и снова увидела его лицо. Упрямый подбородок. Морщинки у глаз. Тёплую, чуть смущённую улыбку, которую он прячет, когда думает, что никто не смотрит.
Я запомнила эту улыбку. Я буду держать её в себе, как огонь в ладонях, и она согреет меня даже здесь, в этом бетонном склепе.
Я выберусь. Мы выберемся.
Вместе."
Ольга быстро освоилась в лагере. Она вообще умела осваиваться быстро, этот навык, отточенный годами выживания, работал безотказно. Она вставала затемно, когда серый рассвет едва начинал сочиться сквозь занавески, натягивала куртку, застёгивала пояс с ножом и выходила в промозглую, пахнущую дымом и сыростью тишину. Дежурство начиналось рано. Викинг поставил её в патруль, доверив проверку периметра, не самую опасную, но ответственную работу. Она обходила контейнеры, проверяла целостность сварочных швов, перекидывалась парой слов с часовыми на вышках, отмечала в блокноте всё, что казалось подозрительным. Сначала люди косились на неё, женщина в патруле, да ещё и новенькая, да ещё и та, о ком уже поползли слухи. Перешёптывались за спиной, обменивались многозначительными взглядами, кто-то даже сплюнул демонстративно под ноги, когда она проходила мимо. Ольга не обращала внимания. Пусть шепчутся. Пусть смотрят. Она делала своё дело чётко, без суеты, без попыток кому-то понравиться. И ждала.
Вечерами она приходила в штаб.
Это стало ритуалом, таким же незыблемым, как утренний обход периметра или вечерняя поверка. Сначала она заходила к себе, сбрасывала пропахшую дымом и холодом одежду, умывалась ледяной водой из-под крана, распускала волосы, светлые, густые, падающие ниже плеч тяжёлой волной. Переодевалась в чистое, простое тёмное платье, которое ей выдали вместе с прочей одеждой, и шла через двор, мимо костров в бочках, мимо молчаливых фигур, провожающих её взглядами. Кто-то завидовал. Кто-то осуждал. Кому-то было всё равно. Она не смотрела по сторонам.
Викинг встречал её у двери штаба. Всегда сам, не поручал это никому из своих людей. Он стоял, прислонившись плечом к косяку, скрестив руки на груди, и в неверном свете керосинового фонаря над входом его лицо казалось вырезанным из тёмного дерева, грубо, резко, но в этой резкости была своя, хищная красота. Когда она подходила, он молча отступал вглубь коридора, пропуская её, закрывал дверь на засов, и они оставались вдвоём до глубокой ночи.
В его комнате, той самой, дальней, с зелёной лампой и кожаным креслом, было тепло. Здесь топилась небольшая чугунная печка, и огонь за слюдяным окошком бросал на стены оранжевые, живые блики. Пахло деревом, табаком, кожей и чем-то ещё, терпким, мужским, его собственным запахом, к которому Ольга привыкла быстро, как привыкают к вкусу воды в новом месте. На полу лежал ковёр. У стены широкая кровать, застеленная серым армейским одеялом. Он поставил её на второй день, после того, как она появилась в лагере.
Рядом тумбочка с графином воды и двумя стаканами. Всё просто, функционально, без излишеств. Но в этой простоте чувствовалась основательность, как и во всём, что делал Викинг.
Ольга не спрашивала, что он делает днём. Не лезла в его дела, не задавала лишних вопросов, не пыталась выведать планы или повлиять на решения. Она просто была рядом, садилась в кресло у печки, поджав под себя ноги, и смотрела на огонь, пока он разбирал бумаги, что-то писал, иногда бросал короткие фразы в рацию, стоявшую на столе. Или они разговаривали, не о важном, а о простом: о погоде, о людях в лагере, о прошлом, которое у обоих было тёмным и не стоило лишних слов. Или молчали, и это молчание было уютным, наполненным, не требующим заполнения пустотой. Этого было достаточно. Ему было достаточно её присутствия, спокойного, не суетливого, не требующего ничего взамен. А ей было достаточно его силы, той самой, которая ощущалась даже в тишине, даже в темноте.
В одну из таких ночей, когда дождь барабанил по жестяному козырьку над окном, а ветер завывал в щелях, он заговорил первым. Они лежали в темноте, лампа была потушена, только угли в печке тлели алым, отбрасывая на потолок багровые отсветы. Одеяло сбилось, и холодный воздух касался обнажённых плеч Ольги, но ей не было холодно, его рука лежала на её животе, тяжёлая, горячая, и этого тепла хватало на двоих.
— Ты умная женщина, — сказал он, и его голос в темноте прозвучал почти нежно, так нежно, как только мог звучать этот низкий, с хрипотцой голос. — Таких мало. Умные женщины обычно или пытаются казаться глупее, чем есть, или, наоборот, лезут во всё, доказывая свой ум. А ты… ты просто есть. И молчишь, когда надо.
Ольга чуть повернула голову, чтобы видеть его профиль на фоне тлеющих углей. Прямой нос, упрямый подбородок, глубокие тени под скулами.
— Я просто знаю, чего хочу, — ответила она.
— И чего же ты хочешь? — в его голосе появился интерес, не праздный, а тот самый, с которым он оценивал людей, решая, стоят ли они его времени.
Ольга помолчала, подбирая слова. Потом заговорила, тихо, но твёрдо, каждое слово как шаг по тонкому льду.
— Власти. Не той, что даётся по должности. Настоящей. Чтобы моё слово что-то значило. Чтобы люди смотрели на меня и знали: эту лучше не трогать. Безопасности, не просто крыши над головой, а уверенности, что завтра меня не сдадут, не продадут, не бросят. Чтобы меня боялись и уважали. И то, и другое. Без одного не бывает другого.
Викинг усмехнулся, она услышала эту усмешку, хоть и не видела в темноте. Его рука скользнула выше, по рёбрам, к плечу, притягивая её ближе.
— Это я могу тебе дать, — сказал он. Голос его стал ниже, глуше. — У меня есть власть. Есть сила. Есть люди, которые пойдут за мной в огонь. Я могу поделиться. Но помни, Ольга: за всё нужно платить. Ничто не даётся даром. Особенно здесь.
Она повернулась к нему лицом. В темноте её глаза блестели, два осколка слюды, отражающие багровый свет углей. Она положила ладонь на его грудь, туда, где под кожей билось сердце, ровно, сильно, размеренно, как метроном.
— Я готова платить, — прошептала она, и в голосе её не было ни тени сомнений, ни капли страха. Только та самая сталь, которую он расслышал в ней с первой встречи. — Всегда была готова.
Он ничего не ответил. Вместо этого притянул её к себе, резко, властно, так, что она ахнула, уткнувшись лицом в его плечо. Его руки, большие, грубые, с твёрдыми мозолями от оружия, прошлись по её спине, по позвоночнику, заставляя кожу покрываться мурашками. Он целовал её, не нежно, не осторожно, а жадно, требовательно, словно пил воду после долгой жажды. Его губы были сухими, обветренными, но поцелуи обжигали, оставляя на коже невидимые следы.
Ольга отвечала, так же жадно, так же требовательно. Она не была пассивной, не позволяла просто брать себя. Её руки скользили по его плечам, по широкой спине, чувствуя, как перекатываются мышцы под кожей при каждом движении. Она царапала его с той первобытной страстью, которая не нуждается в словах. Он рычал в ответ, низко, утробно, и этот звук вибрировал у неё в груди, отзываясь где-то глубоко внутри, в самом низу живота, горячей, тугой волной.
Одеяло сползло на пол. Угли в печке вспыхнули ярче, осветив на мгновение переплетённые тела, светлое на тёмном, плавные изгибы на фоне резких, угловатых линий. Его рука сжала её бедро сильно, до синяков, но она не отстранилась, только выгнулась навстречу, закусив губу, чтобы не закричать. Он двигался мощно, ритмично, и каждый толчок отдавался в ней волной жара, поднимающейся откуда-то изнутри, затапливающей сознание. Она смотрела в темноту над его плечом, на багровые отсветы на потолке, и думала о том, что это — не любовь. Это сделка. Выгодная обоим. Он получает женщину, которая не предаст, потому что слишком умна для предательства. Она получает то, ради чего пришла, — власть, защиту, место рядом с сильным.
Но где-то там, за этими мыслями, за холодным расчётом, пульсировало что-то ещё. Что-то горячее, живое, от чего сбивалось дыхание и замирало сердце. Что-то, чему она пока не хотела давать имя.
Потом они лежали молча, восстанавливая дыхание. Пот застывал на коже, и холод снова подбирался к обнажённым плечам, но он накрыл её одеялом, молча, заботливо, почти по-хозяйски. Его рука снова легла на её живот тяжёлая, тёплая, успокаивающая. За окном всё так же барабанил дождь, и ветер шуршал чем-то по крыше, но здесь, в этой комнате, было тихо и почти безопасно.
— Ты останешься, — сказал он. Это был не вопрос.
— Да, — ответила она.
И закрыла глаза. Завтра будет новый день. Новый обход периметра. Новые взгляды за спиной. Новая игра, в которой ставки растут с каждым ходом. Но сейчас, в этой тёплой темноте, под стук дождя и мерное дыхание мужчины рядом, она позволила себе просто быть. Просто дышать. Просто ждать рассвета.
Она готова платить. И она заплатит. Сполна.
Первая неделя в лагере Викинга прошла как в тумане. Не в том смысле, что Дмитрий не запомнил её, наоборот, он запомнил каждую минуту, каждую мелочь, каждый звук и запах. Но всё это было словно подёрнуто серой пеленой, отделяющей его от остального мира. Люди вокруг ели, спали, разговаривали, смеялись иногда, ругались, работали, жили, а он существовал в каком-то параллельном слое реальности, где не было ничего, кроме поиска. Только поиск. Только она.
Он почти не спал.
Днём он выполнял то, что требовалось, работал наравне со всеми, чтобы не вызывать вопросов: чинил генератор, разгружал припасы, стоял в карауле, когда назначали. Но каждую ночь, когда лагерь затихал, когда гасли фонари и только часовые на вышках перекликались сонными голосами, он уходил за периметр. Перелезал через контейнерную стену в том самом месте, где сварочный шов дал трещину и можно было протиснуться, если знать как. И шёл. В лес, в заброшенные дома на окраине бывшего спального района, в подвалы, в овраги, в любую дыру, где могло укрыться то, что он искал.
Денис ходил с ним.
Друг не спрашивал, не отговаривал, не пытался образумить. Просто вставал, когда Дмитрий начинал собираться, натягивал свою потрёпанную куртку, проверял оружие и выходил следом. Молчаливый, сосредоточенный, готовый в любой момент прикрыть спину. За эту неделю они не сказали друг другу и сотни слов, но в словах и не было нужды. Они понимали друг друга без них, так, как понимают только люди, прошедшие вместе через такое, что другим и не снилось.
Заражённые попадались им каждую ночь.
Они бродили по лесу, по заброшенным кварталам, одиночки или небольшие группы, движимые только голодом. Иногда стояли неподвижно, уставившись в пустоту мутными, бельмастыми глазами, и тогда их можно было принять за мёртвых. Но стоило ветру донести человеческий запах, как они оживали, дёргано, неестественно, словно сломанные куклы. Их движения были рваными, угловатыми, лишёнными той плавности, что присуща живым. Они не дышали, во всяком случае, пар не вырывался из их ртов в холодном ночном воздухе. И они не чувствовали боли.
Дмитрий убивал их. Не просто убивал, уничтожал, с какой-то мрачной, почти ритуальной яростью, которая пугала даже Дениса.
В первую ночь они наткнулись на бродячего в подвале старой пятиэтажки. Тот стоял в углу, лицом к стене, и тихо раскачивался вперёд-назад, вперёд-назад, словно молился какому-то тёмному богу. Одежда на нём истлела, кожа была серой, покрытой язвами и трещинами, из которых сочилась мутная, вязкая жидкость. Дмитрий подошёл бесшумно, взял его за плечо, развернул и вонзил нож в глазницу. Резко, без колебаний, без той секундной заминки, которая бывает у нормальных людей перед убийством. Мертвяк дёрнулся, захрипел, сполз по стене, оставляя на бетоне тёмный, почти чёрный след. Дмитрий вытер нож о его же одежду и пошёл дальше, даже не обернувшись.
Во вторую ночь их было двое. Мужчина и женщина, может, когда-то они были парой, а может, просто оказались рядом в момент заражения. Они шли по лесной тропинке, спотыкаясь о корни, и рычали низко, утробно, на одной ноте. Дмитрий вышел им навстречу, не прячась. Первому — удар ножом в висок. Второй, женщине, — захват за волосы, рывок назад, и лезвие вошло под подбородок, снизу вверх, пробивая нёбо и доставая до мозга. Она упала, даже не вскрикнув — они не кричат, эти зомби, только мычат и хрипят. Дмитрий стоял над телами, тяжело дыша, и Денис видел, как дрожат его руки, не от страха, нет. От чего-то другого. От того, что рвалось наружу и не находило выхода.
В третью ночь, в заброшенном гараже, он вообще не стал использовать нож. Просто повалил заражённого на землю и бил, кулаками, по лицу, по голове, раз за разом, пока кости не захрустели, пока череп не треснул, пока тварь не перестала дёргаться. Денис стоял в стороне, сжимая автомат, и молчал. Он понимал: Дмитрий вымещает на них свою боль. Свою тоску. Своё бессилие. Каждый удар — это крик, который он не может издать. Каждое убийство — это попытка убить ту пустоту, что поселилась внутри с того дня, когда Аню забрали.
Когда всё закончилось, Дмитрий поднялся, вытер окровавленные костяшки о штаны и пошёл дальше, не сказав ни слова. А Денис смотрел ему в спину и думал о том, что так долго продолжаться не может. Человек не может жить одной лишь яростью. Рано или поздно она сожжёт его изнутри.
В ту ночь они ушли дальше обычного. Заброшенный гаражный комплекс на восточной окраине — бетонные коробки с выбитыми воротами, заросли сухого бурьяна в человеческий рост. И снова заражённые, на этот раз целых трое, бредущих куда-то в предрассветных сумерках. Дмитрий двинулся к ним без колебаний, и Денис уже привычно занял позицию для прикрытия, хотя знал, что не понадобится. Дмитрий справится сам. Он всегда справлялся сам.
Первого он снял быстро, удар ножом в основание черепа, точный и экономный. Второго с разворота, полоснув по горлу, а потом добив контрольным в висок. А вот с третьим… Третий был крупным, когда-то, наверное, сильным мужчиной. Он бросился на Дмитрия, вытянув руки с почерневшими, обломанными ногтями, и почти достал, разодрал рукав куртки, оставил глубокую царапину на предплечье. Дмитрий даже не заметил. Он перехватил руку заражённого, вывернул, повалил на землю и навалился сверху. Нож вошёл в грудь, раз, другой, третий. Хотя хватило бы одного в голову. Но он продолжал бить, и с каждым ударом из его горла вырывался звук низкий, сдавленный, похожий на рычание раненого зверя.
— Дим, — негромко позвал Денис. — Дим, хватит. Он уже мёртв. Ты слышишь?
Дмитрий замер. Рука с ножом, занесённая для очередного удара, дрожала в воздухе. Он посмотрел вниз, на то, что осталось от заражённого, на тёмное, почти чёрное пятно, расползающееся по бетону, на свои руки, покрытые этой чёрной кровью. Потом медленно выдохнул — длинно, прерывисто, словно выпускал из себя что-то, что держал внутри слишком долго.
— Пошли, — сказал он глухо, поднимаясь. — Здесь чисто.
Они забрались на крышу одного из гаражей, плоскую, засыпанную битым шифером и птичьим помётом, и сели, свесив ноги. Луна уже побледнела, уступая место рассвету. Внизу, в серебристом сумраке, чернели провалы улиц. Где-то далеко, на востоке, небо начинало светлеть, сначала едва заметно, потом всё явственнее, и чёрный цвет сменялся серым, а серый — грязно-розовым, словно кто-то разбавлял акварель мутной водой.
Денис долго молчал. Он сидел, уперев локти в колени, и смотрел на свои руки большие, натруженные, с обломанными ногтями и въевшейся в трещины кожи грязью. На указательном пальце правой старый шрам, белая полоска, память о неудачной разборке ещё в прошлой жизни. Ветер трепал его светлые, давно не стриженные волосы, бросал пряди на лицо, но он не убирал их.
— Дим, — сказал он наконец негромко. Голос его звучал хрипло после бессонной ночи, но в нём не было упрёка. Только усталость и что-то ещё — то ли тревога, то ли забота, которую он старался не показывать слишком явно. — Так нельзя.
— Что нельзя? — Дмитрий даже не повернул головы. Он смотрел на восток, на разгорающуюся полоску зари, и глаза его были красными от недосыпа и напряжения. Под глазами залегли глубокие, почти чёрные тени, скулы заострились. Костяшки пальцев на правой руке были сбиты в кровь.
— Так нельзя, — повторил Денис. — Четвёртая ночь подряд без нормального сна. Ты ешь через раз. Ты не разговариваешь ни с кем, кроме меня, и то сквозь зубы. И ты… то, что ты делаешь с этими бродячими, Дим. Я понимаю. Правда, понимаю. Но это не поможет. Это не вернёт её. Только сожжёт тебя самого.
Дмитрий молчал, глядя на светлеющий горизонт. Потом заговорил, тихо, не поворачивая головы.
— Когда я их убиваю, мне становится легче. На минуту. На две. Как будто я что-то делаю. Как будто я не просто жду, пока она там… — он осёкся, сглотнул. — Я не могу просто сидеть и ждать, Денис. Я с ума сойду.
— Я не говорю сидеть и ждать, — Денис подобрал с крыши мелкий камешек, покрутил в пальцах и швырнул вниз. Тот стукнулся о бетон где-то в темноте и затих. — Я говорю давай искать по-другому. Мы уже неделю прочёсываем одно и то же. Лес, дома, подвалы. И крошим заражённых десятками. А толку? Ни следа, ни зацепки. Но у Викинга есть люди, Дим. Много людей. И информация. Может, они что-то знают. Может, кто-то что-то видел. Слухи, обрывки разговоров, что угодно. Мы не можем просто рыскать вслепую. Нам нужна нить. Хоть какая-то.
Дмитрий хмыкнул, невесело, одними уголками губ.
— Ты думаешь, он скажет? Викинг? Просто так, по доброте душевной?
— А ты спроси. Что ты теряешь?
— Я теряю независимость, — отрезал Дмитрий. — Ты же знаешь, как это работает. Он даст мне информацию — я стану должен. А Викинг не из тех, кто забывает о долгах. Он привяжет меня к себе, и я уже не смогу просто уйти, когда найду Аню.
Денис повернулся к нему всем телом, и в его взгляде читалось упрямство, то самое, которое не раз выручало их в прошлом.
— А если не спросишь, можешь вообще не найти. Никогда. Ты об этом подумал? Мы можем месяцами кружить по этим лесам, убивать этих тварей, ночевать на холодных крышах и ни на шаг не приблизиться. А она где-то там, Дим. Ждёт. Надеется. И каждый день, который мы тратим впустую, это день, который она проводит неизвестно где и неизвестно с кем. Оно того стоит? Твоя гордость, твоя независимость, они стоят её жизни?
Дмитрий промолчал.
Он сидел неподвижно, глядя на восток, где заря уже разгорелась в полную силу, окрасив низкие облака в грязно-розовый и серый. Ветер усилился, принеся с собой запах дыма, где-то далеко, может, в самом лагере, топили печи, готовили завтрак. Мир просыпался, а он всё ещё был здесь, на холодной крыше заброшенного гаража, с пустыми руками и тяжестью в груди. Рядом, внизу, лежали три тела — три пустые оболочки, которые когда-то были людьми. Он убил их, но легче не стало. Как всегда.
Потом он медленно выдохнул, длинно, со свистом, словно выпускал из себя что-то, что держал внутри слишком долго.
— Ладно, — сказал он наконец. Голос его прозвучал глухо, но в нём появилась какая-то новая нота, то ли смирение, то ли решимость. — Поговорю с ним. Сегодня же. Но если он…
— Разберёмся, — перебил Денис, и в его голосе прозвучала твёрдая, спокойная уверенность. — Вместе разберёмся. Как всегда.
Он хлопнул Дмитрия по плечу, не сильно, но ощутимо, по-дружески, и поднялся, отряхивая с куртки битый шифер и пыль.
— Пошли обратно. Скоро подъём. А тебе ещё с Викингом говорить. Надо хоть немного отдохнуть перед этим. И руки обработай. Не хватало ещё заражение подхватить через царапину.
Дмитрий кивнул и тоже встал. Колени затекли от долгого сидения на холодном бетоне, спина ныла. Он потянулся, хрустнув суставами, и в последний раз окинул взглядом окрестности: серые коробки гаражей, чёрный лес на горизонте, бледное утреннее небо. Где-то там, за всем этим, была она. И он найдёт её. Чего бы это ни стоило. Даже если придётся стать должником человека, которому он не доверял.
Они спустились с крыши и двинулись обратно к лагерю, молча, быстро, держась теней. По дороге им встретился ещё один заражённый, молодой парень в остатках военной формы, бредущий вдоль забора. Дмитрий сбавил шаг, но Денис тронул его за локоть.
— Дай я, — сказал он тихо.
Дмитрий посмотрел на него, потом на бродячего, потом кивнул и отвернулся. Денис подошёл к мертвецу сзади, аккуратно, без лишнего шума, и ударил ножом в затылок. Тот упал. Денис вытер лезвие, вернулся к другу, и они пошли дальше.
Рассвет разгорался, и вместе с ним в душе Дмитрия разгоралось что-то новое. Не надежда, до надежды было ещё далеко. Но хотя бы направление. Хотя бы следующий шаг.
А это уже что-то.
Стерильный свет люминесцентных ламп заливал лабораторию, безжалостно выбеливая лица, предметы, саму реальность. В этом свете не было места теням, полутонам, сомнениям. Только холодная, клиническая истина, которую Евгения Белова искала каждый день, каждую минуту своего существования.
Она стояла, склонившись над микроскопом, прямая, как натянутая струна, в своём неизменном, слегка пожелтевшем от времени и реактивов белом халате. Её пальцы, тонкие и сильные, с аккуратно подстриженными ногтями, привычно вращали колёсико настройки, ловя ускользающую резкость. За её спиной, в нескольких шагах, замерла Аня. Она держала в руках планшет с записями, но её взгляд был прикован не к бумагам, а к затылку этой женщины, к её напряжённой спине, к тому, как пульсирует тонкая голубая жилка на её виске.
В этом бункере, среди гула вентиляции и безмолвия бетонных стен, они были вдвоём. Евгения — жрица мёртвого бога по имени «Вирус». Аня — её невольная послушница.
— Записывай, — раздался резкий, сухой голос Евгении. Она не оборачивалась. — Образец номер сорок семь дробь Б. Концентрация сыворотки увеличена на ноль три процента. Через час после введения наблюдается кратковременное, на семнадцать секунд, сужение зрачков до нормального состояния. Реакция на свет — присутствует. Затем — регресс до исходного состояния. Агрессия усиливается на двенадцать процентов по десятибалльной шкале.
Аня молча занесла данные в таблицу. Она уже привыкла к этому, к её отрывистым командам, к цифрам, к процентам, за которыми скрывались человеческие судьбы. «Образец номер сорок семь дробь Б» — это была женщина, которую привезли три дня назад. Кажется, её звали Светлана. У неё были светлые, вьющиеся волосы и родинка над левой бровью. До того, как её заразили. До того, как она стала «образцом».
Евгения наконец выпрямилась и оторвалась от окуляра. Она сняла очки, устало потёрла переносицу, и Аня в который раз поразилась тому, как резко контрастируют её глаза — живые, острые, полные неугасимого, лихорадочного огня — с её пергаментной, почти прозрачной кожей и тусклыми волосами. Она была похожа на свечу, которая догорает, но перед тем, как погаснуть, вспыхивает с особенной, пугающей яркостью.
— Ты, наверное, думаешь, что я чудовище, — внезапно произнесла Евгения, и её голос, лишённый обычной командной резкости, прозвучал почти интимно, почти устало. Она смотрела не на Аню, а куда-то в пространство, на ряды пробирок в штативе.
Аня вздрогнула от неожиданности. Она не знала, что ответить. Правду? «Да, вы чудовище. Вы мучаете людей, вы отнимаете у них последнее — человечность, вы делаете это с холодным расчётом, словно препарируете лягушек». Но она промолчала.
Евгения, казалось, и не ждала ответа. Она подошла к большому, во всю стену, стеклянному шкафу, заставленному папками и журналами, и достала одну, самую старую и потрёпанную.
— Я не всегда была здесь, — сказала она, листая пожелтевшие страницы. — Когда-то у меня была другая жизнь. Лаборатория в Москве, просторная, светлая. У меня была дочь, Юля. Ей было семь. Она рисовала мне картинки, пока я работала. Я искала лекарство от боли. Вирус «Без боли» должен был стать прорывом. Он должен был блокировать болевые рецепторы на уровне нейробиологии. Представь: мир без страданий. Без агонии. Без мук.
Она замолчала, и на её лице промелькнула тень горькой, выцветшей ностальгии. Аня слушала, затаив дыхание. Это был первый раз, когда Евгения говорила с ней как с человеком, а не как с инструментом.
— Они дали мне всё, — продолжила Белова. — Бункер, оборудование, неограниченное финансирование. И людей. Десять человек для первой фазы испытаний. Я была против. Я кричала, доказывала, писала отчёты, что вирус нестабилен, что он мутирует. Но им было плевать. Они хотели результат. Оружие. Способ контроля. Ведь человек, который не чувствует боли, — это идеальный солдат. Или идеальный раб.
Она захлопнула папку, и звук эхом разнёсся по лаборатории.
— Первый же опыт на человеке провалился. Клиническая смерть, а через три часа семнадцать минут — «воскрешение». Но это были уже не люди. Пустые оболочки, движимые голодом. Они не чувствовали боли. Ни пули, ни ножи, ни даже отсечение конечностей не вызывали у них реакции. Единственный способ остановить — уничтожить мозг. Вирус сделал то, что и должен был, он убил боль. Но вместе с ней он убил и всё остальное. Разум. Волю. Душу. Остался только инстинкт.
Евгения повернулась к Ане, и в её глазах, в этом неугасимом огне, Аня увидела не безумие. А бездну. Бездну вины и отчаяния, которую эта женщина пыталась засыпать работой, опытами, цифрами.
— Мою дочь укусили здесь, в бункере. Один из заражённых вырвался. Я не успела. Я смогла только запереть её. Она до сих пор там, в своей комнате. Ждёт. И я каждый день обещаю ей, что найду способ. Что я верну её. Что я исправлю то, что натворила. — Её голос дрогнул, но она тут же взяла себя в руки, и лицо её снова стало каменным. — Поэтому я здесь, Аня. Поэтому я делаю то, что делаю. Я не чудовище. Я просто… мать. Которая не может смириться.
В лаборатории повисла тишина. Только гудела вентиляция, да где-то в глубине бункера, из блока «С», доносился приглушённый, утробный вой. Вой тех, кого она не смогла спасти.
— Ты мне нужна, — сказала вдруг Евгения, и в её голосе прозвучало что-то, чего Аня раньше не слышала — не приказ, а просьба. — Ты — фельдшер. У тебя свежий взгляд. Ты не зашорена годами неудач, как я. Помоги мне. Помоги мне посмотреть на это иначе. Где я ошибаюсь? Что я упускаю?
Она подвела Аню к доске, исписанной формулами, схемами, графиками. Её палец заскользил по сложным молекулярным цепочкам.
— Смотри. Вирус поражает не просто клетки. Он поражает лимбическую систему, миндалевидное тело, гиппокамп — всё, что отвечает за эмоции, память, саму суть личности. Он не убивает тело, он стирает то, что делает человека человеком. Я пытаюсь восстановить нейронные связи, но каждый раз что-то идёт не так. Словно сам вирус… сопротивляется. Словно у него есть воля.
Она замолчала, и Аня увидела в её глазах то, что пугало больше всего. Не безумие, нет. Отчаяние учёного, столкнувшегося с тем, что не поддаётся логике.
— Я найду способ, — прошептала Евгения, и это было больше похоже на молитву, чем на научное утверждение. — Я должна. И ты мне поможешь.
Аня смотрела на неё, на эту высохшую, одержимую женщину, которая держала её в плену, но которая, в своей извращённой логике, тоже была жертвой. Жертвой собственного ума, собственной вины, собственной любви. И в этот момент Аня поняла: Евгения Белова — самый опасный человек из всех, кого она встречала. Не потому, что она жестока. А потому, что её жестокость оправдана любовью. А это — самое страшное оправдание из всех.
— Я помогу, — тихо ответила Аня, глядя ей прямо в глаза. — Но не ради вас. И не ради вашей дочери. Ради тех, кого ещё можно спасти. Ради тех, кто ещё не стал «образцом».
Евгения кивнула. Приняла ли она её условия? Или просто сделала вид? Этого Аня не знала. Она знала только одно: теперь она не просто пленница. Она — часть этого безумного механизма. И от того, как она сыграет свою роль, зависят жизни многих. Возможно, даже её собственная.
Вечер в лагере выдался на редкость тихим. Даже ветер, этот вечный спутник их суровой жизни, казалось, выдохся и затих, перестав швырять в окна колючие пригоршни снега и песка. Слышно было только, как где-то внизу, на первом этаже, мерно стучит генератор, да изредка перекликаются часовые на вышках. Мирная, почти убаюкивающая тишина. Но для Ольги эта тишина была наполнена тревогой.
Она лежала в постели, натянув одеяло до подбородка, и притворялась спящей. Рядом размеренно дышал Викинг. Его дыхание было глубоким и ровным, и Ольга уже научилась безошибочно определять по нему, спит он или нет. Сейчас он не спал. Он просто лежал, неподвижно глядя в потолок, и молчал. Это было не его обычное, спокойное молчание, а какое-то другое, тяжёлое, густое, словно он что-то решал для себя, взвешивал на невидимых весах.
Так продолжалось около часа. Ольга уже начала проваливаться в настоящее забытье, когда он вдруг резко, одним плавным, но мощным движением, поднялся с кровати. Она не шелохнулась, только чуть приоткрыла глаза, наблюдая за ним сквозь ресницы. В полумраке комнаты, где единственным источником света был тусклый лунный луч, падающий из окна, его фигура казалась огромной, почти зловещей.
Он не стал зажигать лампу. Оделся в темноте, быстро и бесшумно: натянул брюки, свитер грубой вязки, сунул ноги в ботинки. Ни слова, ни взгляда в её сторону. Затем он подошёл к столу, взял что-то, что лежало там, кажется, связку ключей, и вышел из комнаты. Дверь за ним закрылась с тихим, почти неслышным щелчком.
Ольга выждала ровно минуту, чтобы убедиться, что он не вернётся. Сердце колотилось где-то в горле. Она знала, что он иногда уходит по ночам. Знала, что у него есть какая-то тайна. Слухи об этом ползли по лагерю тихими, как змеиное шипение, разговорами. Говорили о комнате, куда он заходит и откуда выходит сам не свой. Говорили о людях, которые входили туда вместе с ним и больше не появлялись. Она должна была узнать. Она имела право знать.
Она выскользнула из постели, накинула прямо на ночную рубашку его старую, пахнущую им и дымом куртку, и сунула ноги в мягкие тапочки, чтобы не шуметь. Нож — маленький, с наборной рукояткой, который он сам ей подарил, привычно лёг в карман. Она приоткрыла дверь и выглянула в коридор.
Викинг был уже в дальнем конце, у лестницы. Он двигался не вниз, к выходу, а наверх. Туда, где, как говорили, никто не жил. Ольга, крадучись вдоль стены, стараясь держаться в густой тени, последовала за ним. Она видела, как он поднялся на последний лестничный пролёт и свернул в короткий, тёмный коридор, который заканчивался тупиком. В этом тупике, как она смутно помнила, была только одна дверь. Обитая железом, с массивным навесным замком. Дверь, которая всегда была заперта.
Она замерла у поворота, прижавшись спиной к холодной бетонной стене. Выглядывать было слишком рискованно. Он мог услышать, мог почувствовать. До неё доносились только звуки: глухой лязг ключа в замке, тяжёлый, протяжный скрип несмазанных петель, а затем тишина. Тишина, которая показалась ей оглушительной.
А за этой дверью, в маленькой комнате, пропитанной запахом тления и безумия, Викинг опустился на колени перед существом, прикованным цепью к стене. Серая, пергаментная кожа, спутанные космы волос, пустые, бельмастые глаза. Оно зашевелилось, почуяв его, заклацало зубами, потянулось к нему скрюченными, обломанными пальцами. Но он не отшатнулся. Он смотрел на неё с такой нежностью и болью, какой не видел никто из живых.
— Привет, родная. Прости, что так долго не приходил, — прошептал он, и его голос, этот стальной, не знающий пощады голос, дрогнул. — Дел много. Ты же знаешь, этот мир… он не даёт передышки. Всё время что-то происходит. То мертвяки прут, то люди бунтуют, то припасы заканчиваются. Кручусь, как белка в колесе. А так хочется иногда просто… прийти и посидеть с тобой. Помолчать.
Он замолчал, глядя в её пустые, невидящие глаза, и словно видел в них отражение той, прежней, любимой. Той, что смеялась и пахла морем.
— Помнишь, как мы с тобой на море ездили? В тот последний раз, перед тем, как всё это началось. Ты так смеялась, когда я пытался заплыть за буйки, а меня волной назад выносило. Солнце, песок, твои волосы пахли солью и чем-то сладким… Я тогда был счастлив. По-настоящему счастлив. Я не ценил этого. Думал, так будет всегда. Думал, у нас ещё куча времени впереди. Господи, каким же я был дураком.
Существо перед ним зарычало, дёргая цепь. Ему было всё равно. Но он продолжал, словно исповедуясь перед алтарём.
— Здесь всё… неправильно, Лен. Всё не так, как я хотел. Я пытаюсь построить что-то, какой-то порядок, какой-то щит от всего этого дерьма. Но каждый день я делаю вещи, за которые мне стыдно. Я убиваю, Лен. Не только мертвяков. Живых. Тех, кто мешает. Тех, кто слаб. Тех, кто не нужен. Я стал чудовищем. Я знаю. Я вижу это в их глазах, когда они смотрят на меня. В их страхе. Но я делаю это ради тебя. Понимаешь? Всё, что я делаю, — только ради тебя.
— Эта женщина… Ольга. Ты, наверное, злишься на меня. Прости. Я знаю, это предательство. Но я… я слаб, Лен. Мне нужно было хоть какое-то тепло. Хоть какое-то подобие жизни. Она не ты. Она никогда не будет тобой. Она просто… замена. Функция. Инструмент. Я не люблю её. Ты слышишь? Я никого не люблю, кроме тебя. Никогда не любил и никогда не полюблю.
Он помолчал, собираясь с мыслями.
— Я найду способ, Лен. Белова ищет. Она сумасшедшая, но она умная. Она найдёт антидот. Я заставлю её. И тогда я верну тебя. Мы снова будем вместе. Мы уедем отсюда. Найдём тихое место, где нет ни мертвяков, ни людей. Только мы. Как раньше. Только дождись меня, родная. Пожалуйста, дождись.
Он протянул руку и коснулся её щеки — холодной, шершавой, покрытой язвами. Она клацнула зубами в миллиметре от его пальцев. Он отдёрнул руку, но не от страха. От боли. От осознания того, кем она стала. И кем стал он сам ради неё.
Ольга стояла, вжавшись в стену, и сходила с ума от неизвестности. До неё доносился только его голос — низкий, вибрирующий, но совершенно неразборчивый. Слова сливались в монотонное, приглушённое бормотание, словно шум далёкого водопада за толщей камня. Она напрягала слух до боли в висках, но разбирала только интонации. Ей казалось, что голос то взмывает вверх в каком-то вопросе, то опускается до глухого, утробного ворчания, то на мгновение затихает, словно он ждал ответа от кого-то. Но отвечал ли ему кто? Этого она не слышала. Тишина между всплесками его голоса была такой же плотной и непроницаемой, как и сами стены.
Это сводило с ума. Он был там, в нескольких метрах от неё, и делился с кем-то или с чем-то самым сокровенным, что у него было. А она стояла здесь, как изгой, не в силах проникнуть в его тайну. Её воображение рисовало самые дикие картины. Может, там, за этой дверью, его тайная семья? Или пленник, которого он пытает? Или сообщник, с которым они строят планы? Или… что-то совсем другое, чему нет названия? Неизвестность была мучительна.
Бормотание длилось, как ей показалось, целую вечность, но на самом деле прошло, наверное, минут десять, не больше. Она уже начала дрожать от холода и нервного напряжения, когда голос за дверью наконец стих. Снова лязгнул замок, проскрипели петли, и в коридоре раздались его тяжёлые шаги. Она бесшумно метнулась обратно по коридору, скатилась по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, и влетела в их комнату. Сбросила куртку, нырнула под одеяло, зажмурилась, стараясь выровнять дыхание. Сердце колотилось как бешеное, готовое выпрыгнуть из груди.
Через минуту дверь открылась. Он вошёл, такой же бесшумный, такой же тяжёлый. Разделся в темноте и лёг рядом. Его рука привычно легла на её бедро, но сегодня это прикосновение не вызвало в ней ничего, кроме глухого, липкого страха и ледяного любопытства. Она лежала, не шевелясь, и смотрела в темноту широко открытыми глазами.
Она ничего не узнала. Только то, что тайна существует. Что за железной дверью, в тупике скрыто что-то, что заставляет этого стального человека подниматься туда по ночам и говорить, говорить, говорить в пустоту. Или не в пустоту. От этого «или» у неё по спине бежали мурашки. Его тайна осталась тайной. Но теперь Ольга точно знала, что однажды она узнает правду. Чего бы ей это ни стоило.