К книге
Секретный дьякСекретный дьяк, или Язык для потерпевших кораблекрушение. Часть пятая Черный монах Январь 1731 – ноябрь 1742 гг. Глава IV Черный монах
56%
Секретный дьяк, или Язык для потерпевших кораблекрушение. Часть пятая Черный монах Январь 1731 – ноябрь 1742 гг. Глава IV Черный монах
30

Серпа ожидают созрелые класы;

а нам вестники смерти – седые власы.

О! смертный, беспечный, посмотри в зерцало:

ты сед, как пятьдесят лет тебе миновало.

Как же ты собрался в смертную дорогу?

С чем ты предстанешь правосудному Богу?

Путь смертный безвестен и полон разбоя:

искусного, храброго требует конвоя.

Кто ж тебя поведет и за тебя сразится?

Друг, проводив тебя к гробу, в дом возвратится.

Изнеможешь, пеший, таща грехов ношу!

Ах! тут-то нужно иметь подмогу хорошу…

А ты много ли плакал за грехи? Считайся.

Не весь ли век твой есть цепь грехов? Признайся.

Ах! вижу, ты нагим, как родила мать:

Ни лоскута на душе твоей не сыскать!

Поверь же, не внидешь в небесны чертоги:

В ад тебя низринут, связав руки, ноги.

1

Тюремный подвал оказался мрачней, чем думал Крестинин.

Из темного помещения, впрочем более грязного, чем темного, узкая каменная лестница, над которой нависала железная решетка слепого окна, круто изгибаясь, наподобие винтовой, вела вниз, в сырую каменную нору, к деревянной, обшитой железом двери, массивной, разбухлой от вечной сырости, запертой на несколько навесных замков. У двери никакой стражи не было, – правда, наверху, в грязном помещении, терпеливо сидели два преображенских солдата. Крестинин невольно вспомнил дерзкие слова неукротимого маиора Саплина: измайловцы, дескать, они для того и придуманы – для нынешних полицейских дел, но вот лихие преображенцы… гордость покойного императора… пасть так низко…

Нерусский сержант, сопровождавший Крестинина, наступил башмаком в лужу, сердито сплюнул и загремел замками. Справившись с замками, еще раз сплюнул и, дрыгнув, как собака, мокрой ногой, медлительно двинулся обратно – вверх по узкой лестнице, будто из тьмы возвращался к свету.

Крестинин сержанта не интересовал. Точно так же, видимо, не интересовал сержанта преступник, томящийся в темном подвале. Пришли, показали казенную бумагу, ткнули пальцем в самоличную подпись Семена Андреевича Салтыкова, подполковника Преображенского полка, вот и все. Ничто другое сержанта не интересовало. Наверное, даже мысль о возможном побеге преступника не интересовала. Да и какой побег? Сам дьявол не расковыряет двухсаженные каменные стены приказного подвала, не пробьется сквозь плотно утоптанную, специально засоренную битым стеклом и крупными камнями землю. А коль уж сам дьявол не расковыряет такую землю, какой смысл интересоваться преступником, время от времени погромыхивающим за толстою дверью подвала тяжелыми железами.

Крестинин остался один.

Этого свидания он добивался несколько месяцев.

Может, и не добился бы, если бы опять не помощь думного дьяка Кузьмы Петровича Матвеева. Правда, несколько раз до этого видел монаха брата Игнатия на улице. Преступников для кормежки выводили время от времени в город на одной цепи, крепко скованных друг с другом. Испуганные мещанки, часто крестясь, бросали несчастным кто кусок калача, кто огурец, вынутый прямо из кадки, знали – в тюрьме государевых преступников не кормят.

Гремя железами, преступники хмуро шли посреди улицы.

Лавки вокруг ломились от добра. Красивые китайки и кумачи, сукна и бязи. Шапки и кушаки, чулки и трубки немецкие. Вкусно пахло дымом и хлебом. Прогуливались барыни в бархатных шубках, прятали мягкие руки в теплых меховых муфтах, головы по-русски подвязаны платками. На крышах флюгеры, из труб нежный березовый дым, по ногам – легкая поземка. Посреди улицы апокалипсический зверь лошадь, цокая копытами, нес карету, на запятках стоял человек в ливрейном кафтане, в полосатых чулках, в парике и в башмаках с огромными пряжками.

А преступники, скованные одной цепью, робко шли в стороне. Охрана строго посматривала, отталкивала любопытных.

Однажды Крестинин совсем уже было собрался окликнуть монаха, но так и не решился. Только жадно смотрел на него со стороны, ждал: вдруг узнает?

Брат Игнатий оборачивался, смутно смотрел на волнующихся людей, видел, наверное, Крестинина, но не узнавал. Глаза неистовы, черны, как неспокойная ночь, в коротких волосах седина. Давид блаженными называл тех, кому Господь вменял праведность независимо от их дел.

А брат Игнатий?..

Вот странно. Монах-расстрига брат Игнатий, приговоренный судом к смерти, ходил по улицам блаженно, открыто. Он будто не видел испуга и волнения мещанок, грязных заборов, бесчисленных лавок, домов. Черные глаза брата Игнатия были обращены к чему-то другому, может, к внутреннему, а может, даже к горнему, кто знает? Не зря мещанки чаще, чем другим, совали калачик в руки расстриги.

Но Крестинин догадывался – это гордыня.

– Ему не в цепях ходить, – сказал как-то думному дьяку. – Ему бы волком, злобясь, бежать в сторону Сибири. Вот ведь знал, что опасно ему являться в Москву, – зачем явился?

Добавил, вздохнув:

– Теперь погибнет в яме.

– А заслужил, – непримиримо ответил сильно постаревший думный дьяк Матвеев. Они сидели за столом у доброй соломенной вдовы Саплиной. – Раньше сам казнил людей, теперь его казнят. Так и должно быть. Раньше сам отнимал чужую жизнь, это для него было просто, как собаке полакать из лужи. Убивал государевых прикащиков, предавал близких. Он и тебя бросил на острову, Ванюша, голубчик, он жестоко, не по-человечески измывался над неукротимым маиором Саплиным. Нет у него ни одного дела, которое не требовало бы покаяния. Бешеную собаку лучше задавить, чем выгнать. Сидючи в яме, пусть почувствует запах смерти. Мне вот жалко, что каждодневно не могу видеть его лицо. Пусть вспоминает в тюрьме покойного Волотьку Атласова. И ты, Ванюша, голубчик, должен радоваться. Вам двоим нет места на этой земле. Тесна она для вас. Один на этой земле лишний.

Задохнулся:

– Ты радоваться должен, Ванюша, голубчик, что тайная канцелярия все делает за тебя. Ты, ушедши в Сибирь, нерадиво отнесся к моей горячей просьбе, не зарезал черного монаха. А я просил, я сильно тебя просил, часто повторял: проклятый монах должен мне Волотьку Атласова! А теперь и господин Чепесюк на его совести. И кровь многих других людей. Разве не так?

– Все равно жалко.

– Ты што говоришь? Разве он жалел тебя? Ты, Ванюша, голубчик, называл его братом, а он над тобой смеялся. Обманул сперва в Якуцке, потом на Камчатке, потом бросил на пустом острову, потом в Москве писал на тебя доносы. Если б не старая моя дружба с графом Андреем Ивановичем Остерманом да с подполковником Семеном Андреичем Салтыковым, сейчас, Ванюша, голубчик расследовалось бы в Тайной канцелярии твое дело, а не проклятого расстриги. Просто успел упредить, жизнь подсказала. Он теперь про тебя, Ванюша, голубчик, многое знает. О твоих странностях тоже.

– На Руси много странностей.

– Ишь как заговорил! – возмущенно затряс щеками дьяк Кузьма Петрович. – Ты кого это пожалел? Вора! Убивцу! Ему, бывшему монаху, застрелить бы тебя в Якуцке, сейчас сидел бы на белом коне, все бы ему досталось. Сам знаешь, что вора монаха Игнатия пригрел неистовый Феофан, познакомил его с немецкими академиками!

Обиженно пожевал толстыми губами:

– Видишь, как все шло в руки проклятому монаху? Не потонул в бурном море, добрался до Москвы, добился до неистового Феофана. В мае прошлого года Священный Синод принял решение – расширить на Камчатке известное церковное строение, а священнослужителем послать туда не кого-нибудь, а все того же проклятого попа брата Игнатия. Мы только глазами хлопали, Ванюша, голубчик, глядя, как возвышается вор. Уже в июне получил брат Игнатий грамоту о посвящении его иеромонахом в Камчатскую Успенскую церковь. Он на такое, похоже, и не надеялся, так впал в радость. Тут бы ему и остановиться, задуматься, смириться с миром, а он опять впал в жадность, забыл, что с двадцать девятого года лежит на него в якуцкой приказной избе челобитная Ивана Атласова. Он ведь, как и я, не забыл Волотькиной смерти, как и подобает доброму сыну. А когда по челобитью проклятого монаха Игнатия сенатский указ предписал ему выдать за его якобы многие заслуги пятьсот рублев, я наконец вмешался.

Тяжело взглянул на Ивана:

– От жадности проклятый монах впал в неистовство. Забыв меру, потребовал оплатить ему все утерянные на Камчатке и в Якуцке пожитки, вернуть все, чего он лишился на долгих службах. А я того ждал… Ох, сильно ждал… Пожитки и деньги монаха Игнатия давно поступили в казну, давно употреблены в расход, да и зачем всего столько совсем простому монаху? – вовремя подсказал нужным людям. Раз уж находится проклятый Игнатий в монашестве, хватит ему полученного. Не надлежит монаху иметь сразу многое.

Думный дьяк Кузьма Петрович удовлетворенно моргнул выцветшими глазами:

– Рассмотрев дело, приговорили проклятого монаха в Угрешский монастырь на безвыходное пребывание. Да разве ж того достаточно, Ванюша, голубчик? Он столько крови пролил, а наказание, считай, никакое. Он, проклятый монах, сядет в келье и будет спокойно учинять чертежики да слать везде ябеды! По моей просьбе добрый тобольский митрополит Антоний не поленился: прислал в Синод доношение. А в том доношении оказались сильные бумаги. К примеру, бумаги попа Троицкой церкви в Якуцке отца Симеона Климовского да иеромонаха отца Иова. Эти двое о брате Игнатии знали столько, сколько я не знал. А еще прислали на расследование в Синод отписки есаула Козыря, когда он еще не был черным монахом и обретался при казачьем голове прикащике Атласове. Прислали и отписки вора Данилы Анцыферова, потом жестоко сожженного дикующими. И прислали доношения одного умного монаха по имени Юрганов, насквозь увидевшего того нечестивого монаха Игнатия.

Думный дьяк поднял голову и внимательно уставился на Крестинина.

В выцветших старых глазах думного дьяка светился странный огонек. Но не силы духа, не сильного желания, а тот странный, бледный, правда все равно притягивающий к себе огонек, какой иногда колеблется над болотной местностью. Совсем слабый, почти не видный, но явственно опасный.

– Дядя… – начал Иван.

– Молчи! – сурово приказал Кузьма Петрович, весь всколыхнувшись.

Огромное его тело прочно застряло на лавке, как бы даже оплыло вниз, но каждое даже самое слабое движение приводило всю эту еще живую груду в движение.

Крестинин со страхом и удивлением следил за думным дьяком. Да боже мой! Да неужто опять сначала? Неужто жизнь только снилась? Неужто зря ходил на край земли? Плеск реки Уйулен… Останавливающееся течение… Туман над перевалом… Птичкин высокий голос… Неужто все приснилось?

2

– Господи, помилуй, – толкнул Крестинин забухлую дверь.

В полутьме, ничуть не разгоняемой крохотной лампадкой, шевельнулась в углу невнятная тень, завозилась в цепях. Пахнуло нечистотами, холодом, жженым конопляным маслом. Иконка за лампадкой казалась черной, как от старости.

– Из глубин взываю… – услышал Крестинин из угла, где, кажется, была брошена на пол полуистлелая солома. Еще показалось, сверкнули два глаза – по-волчьи быстро и желтым. – Из глубин взываю… – голос звучал невнятно, простуженно. – Услышь, Боже, правды моей…

Хоть сто лет пройди, Крестинин узнал бы голос брата Игнатия.

– Услышь молитву мою… Видишь, как умножились враги мои… Многие восстают на меня…

– Это ты, монах?

Ужаснулся. Всего от стены до стены шагов пять, не больше.

Каменные стены, чуть тронутые колеблющимся светом лампадки, покрылись густо, как потом, каплями темной влаги, в углах, у самого пола, намерз лед. Капли на камне вдруг волшебно и страшно вспыхивали. Черная плесень прихотливо расползлась по стенам, будто монах разрисовал стены таинственными маппами. А может, правда, водил от тоски пальцем по стене – одно изображение накладывалось на другое.

Погремев нескладно цепями, продолжая пришептывать, человек в грязной рясе, простоволосый, длинные волосы падали на лоб и на глаза, худой рукой отодвинул волосы в сторону, поднял голову и подслеповато, как крот, уставился на Крестинина.

Глаза, правда, блеснули. Не как у крота, а быстро – по-волчьи, желтым.

– Доколе имя мое будет в поругании?.. – хрипло шептал затворник, пристально вглядываясь из тьмы, чуть ли не обнюхивая Крестинина и жадно прикидывая про себя что-то. – Доколе будем любить суету, доколе будем искать ложь?.. Не пора ль приносить жертвы правде?..

– Чего раньше не задумывался о таком?

Затворник не заметил или не захотел заметить презрительной усмешки Крестинина. Зато за стенами ударила сторожевая пушка. Как бы напомнила Крестинину о текущем времени. Всего полчаса встречи были куплены им у дежурного преображенского офицера, и куплены дорого. Но, наверное, и такое бы не удалось, не имейся у думного дьяка Кузьмы Петровича Матвеева множества нужных связей.

Повторил:

– Чего раньше не задумывался о таком?

На мгновение показалось, будто бывший монах усмехнулся – злобно и быстро, но это тоже, конечно, показалось. Человек в рванье, в цепях, сильно измучен, наверное, не раз избит, приморен голодом – какая уж тут усмешка? Так… Игра теней…

Но глаза… Глаза волчьи!

– Уходи. Не знаю тебя. Кто ты?

– А всмотрись, – сдернув с головы шапку, Крестинин лицом обернулся к слабому свету.

– Не знаю тебя… – кладя крестное знамение, низко опустив голову, сгорбясь в своем насиженном углу, забормотал бывший монах. – Изыди, сатана! Удались в места пустынные, в леса дремучие, в пучины морские, куда божий свет не достигает… Не звал тебя… Уходи…

Крестинин покачал головой:

– Откуда в тюрьме столь старая иконка?

Прозвучало как – украдена, наверное.

Человек в рясе погремел цепью, будто пытаясь выпутаться из тяжелых желез, нехорошо закашлялся.

– Она не старая… – неохотно, но объяснил, присматриваясь к Крестинину. – Так ее богомаз написал… Звали богомаза Иваном… Иван Новограбленный – может, слыхал?.. Я с сей иконой не расстаюсь, с нею свершаю подвиги. Терплю скорби, кладу молитвы, принуждаю себя сносить все, что пало и еще падет на меня. Власти, ако козлы, пырскают на меня, я терплю. Добрый архиепископ Феофан и тот поверил злым наговорам, отвернулся… – Странно намекнул: – Бумаги, составленные мною, чужими людьми, как свои, распространяются… А иконка мне помогает… Это хорошая иконка, а то ведь как ныне пишут? Подладят голову да точечки ткнут. Вот и весь образ, ничего святого… А с этой иконкой я многое свершу… Вот чувствую, предстоит мне еще свершить многое такое, о чем позже разными голосами будут повторять…

– Скромно ли говорить такое?

Монах усмехнулся:

– Истинно благочестивые люди подвигов своих не скрывают.

– Теперь вижу – ты.

Монах опять усмехнулся, уже без притворства, открыто. Обнажил в усмешке плохие зубы, упрямо наклонил голову:

– А сомневался?

Узнал, конечно, сразу узнал Крестинина.

Будто пряча глаза, вновь по-волчьи вспыхнувшие, но на самом деле пряча нехорошую усмешку, какое-то нехорошее нетерпение, монах загремел железами, завозился в мрачном углу:

– Нечестивые уже натянули луки… Стрелы бессердечно приложили к тетивам… Стреляют во тьме в правых сердцем…

– Неужто говоришь о тайном господине Чепесюке? – безжалостно усмехнулся Иван. – Неужто вспомнил стрелу дикующего, поразившую сердце тайного господина Чепесюка?

Монах не ответил. Шептал, низко наклонив голову:

– Когда разрушены основания, что сделает праведник?.. Не на нож ли толкаешь, упрямя сердце?..

– Неужто вспомнил о государевом прикащике Волотьке Атласове? Неужто вспомнил нож, поразивший в самое сердце государева прикащика Атласова?

Затворник смолк.

Крестинин тоже замолчал.

Много раз на Камчатке, много раз в Москве и в тихой Крестиновке раздумывал над будущей встречей, которая, считал, может когда-нибудь случиться. Много раз представлял вычерненные страхом глаза монаха, его упрямый, но сломленный страхом голос. А сейчас, когда такая встреча случилась, не чувствовал никакого торжества. Может быть, только сумрачное удивление… Как так?.. Вот пусть и в смыках, но сидит живой черный монах, поп поганый, а сколькие достойные люди преданы червям его странной властью?..

Господь терпелив. Крестинин молча разглядывал прячущегося в углу монаха.

Убивал государевых прикащиков. Убивал волнующихся дикующих. Ходил самовольно на новые острова. Копил награбленные пожитки, мяхкую рухлядь. Читал духовные книги. Произносил проповеди. Выучивал песнопения, смиренно распевал их в тюрьмах и в монастырях. Строил пустыни, ставил дома для скорбных духом и телом. Терпеливо и тщательно записывал в церковный синодик несчастливо погибших казаков. Обманывал, лгал своим и чужим, не брезговал никаким словом. Впадал в кощунство и в ересь. Снова лгал, вел среди походов обманные ясачные книги. Учинял чертежи краткого морского хода в богатую страну Апонию…

Зачем человеку столько?

Иван покачал головой. Его не пугал глухой шепот бывшего монаха, низко наклонившего голову. Ничему не дивился, будто так нужно – подвальная камора, обросшая склизкой плесенью, темная влага на стенах, лед в углах. Снаружи – солдаты, прислушивающиеся к каждому шороху, выше, на другом этаже, за столами, укрытыми сукном, густо испачканном чернилами, всякие казенные дьяки, думать не думающие о том, что под их ногами, под полом их приказа, под грязным деревянным полом, который они привычно и ежеминутно попирают, находится ад, которого все боятся.

– Свет и спасенье… Крепость жизни… Кого страшиться?.. – снова забормотал монах, подняв голову, не сводя с Крестинина блестящих, как в болезни, глаз. Сильные приступы кашля прерывали его бормотание. – И если будут наступать на меня злодеи, противники и враги мои, и если захотят они пожрать плоть мою, пусть сами преткнутся и падут… И если ополчится против меня целый полк врагов и противников моих, пусть не будет им никакой удачи, пусть их не убоится сердце мое… И если восстанет на меня сама война, пусть даже тогда буду надеяться… Разве не одного всегда просил я у Господа, чтобы пребывать мне в доме Господнем во все дни всей жизни моей и чтобы созерцать красоту Господню и посещать дом его?..

Крестинин усмехнулся:

– А разве не ты, брат Игнатий, на Камчатке бунтовал казаков прямо в Божием храме? Разве не ты призывал казаков прямо в Божием храме браться за оружие? Разве не ты в неизмеримой подлости своей кричал: да будет проклят тот, кто останется в храме?

Иван не ждал ответа. Он, собственно, и спрашивал только для того, чтобы отвлечь монаха от перевираемых им псалмов. Знал, заточенный в подвал человек, озлобленный, приговоренный к смерти, часто равнодушен к словам. И был удивлен, услышав:

– Правды хотел…

– А фальшивая грамотка для казачьего головы прикащика Атласова? А убитые на Камчатке государевы прикащики? А брошенные на островах неукротимый маиор Саплин и другие казаки? А убиенный дикующими тайный господин Чепесюк? А проданный в рабство тот же неукротимый маиор и убитые тобой его люди?

Монах смиренно шептал:

– Глас мой будет услышан…

Крестинин перебил:

– Так что ж о прикащике Атласове?..

– Все смертны, – невнятно ответил монах.

– Казачий голова не от старости умер. От ножа умер. И другие прикащики на Камчатке умерли вовсе не от болезней.

Глаза из темноты вновь блеснули:

– Великое дело – прикащиков на Камчатке резать!

– Вы ж вместе служили!

– А прикащик Атласов Данилу Беляева зарезал ножом – вот чего хорошего? Он хуже зверя был, меня подолгу держал в смыках. Меха отнимал у промышленных людей, мог плюнуть в лицо. Против своих же людей, чтобы держать в повиновении, настраивал дикующих. Стало страшно отходить от городьбы острожка. Разве не грех? Мухомором себя травил. Нападал на каждого.

– А прикащик Чириков? А прикащик Миронов?

– И те много грозились, на руку были нечисты, потому и пролилась кровь. В России всегда так…

Спохватившись, забормотал:

– На тебя уповаю, Господи…

И вновь упрямо блеснул глазами:

– Молчи и не мучай. Терплю за свои грехи… Видел однажды – по реке святой человек плыл на мельничном жернове, я так никогда не смогу… Не удостоюсь… Господь всех создает людьми, но страдаем все, а святым становится один… Конечно, не свят, но стремлюсь к чистому. Далеко ходил, много видел. Путь знаю к богатой стране. Добрый архиепископ Феофан еще вспомнит обо мне, скажет, зачем безвинно терпит смиренный брат по вере? Скажет, много уже терпел сей смиренный брат. Напомнит знающим людям, что только тот брат Игнатий ходил в дальний путь…

– А кровь? – напомнил Крестинин.

– А кровь, что ж?.. Кровь отмолю… – хрипло ответил монах. – Поставлю пустынь на Камчатке. Поставлю Успенский храм на реке. Я уже многое отмолил. Когда постригался, вместе с рясой получил имя Игнатий. Много дней и ночей провел на коленях перед иконами. Смиренно и втайне свершал подвиг веры. Думал, все отмолю. Думал, все отмолю, очищусь, в тихой келийке смиренно доживу жизнь, умственно познавая ход живого. Но стало в монастыре тесно. Вышел запрет о недержании в келиях чернил и бумаги. Одно только и было, что не привинчен на цепь, а все остальное, как везде. Устав, попросился в Тобольск, но якуцкий архимандрит Феофан, собака, не узрел смирения в моих глазах. Сомневаешься, сказал. Сомнение, сказал, разрушает веру. Все мои жалобы в Кабинет Его Императорского величества, в Правительствующий Сенат, в Священный Синод рвал самолично. А я ведь на свой кошт просился и в Тобольск, и в Москву, хотел в приказе честно изложить краткий ход в Апонию. А нечестивый архимандрит, остервенясь, бил меня плетью, руку сломал, вымучил весь мой келейный скарб, насильно сделал строителем Покровского, потом Спасского монастырей…

– А ты унес церковные деньги.

Глаза монаха вспыхнули:

– Гляжу, ты мою жизнь изучил! – И, вскочив, громыхнул цепями: – А мои деньги где? Если взял церковные, то только потому, что сильно спешил. В монастыре архимандрит все у меня отнял, а другое еще до пострижения вымучил жестокий прикащик Петриловский. Этот вообще имел ненасытное лакомство на хищения. Он служивого человека Алексея Бурова за совсем малое запорол вилами. Разве ж человек?

Погремел железом, сказал печально:

– Снова в смыках сижу.

Перекрестился:

– Даже воробей не смеет погибнуть без Божией на то воли, не допустит Господь и моей смерти. Его волею ведомый уходил из тюрем, из монастырей, плавал по морю, зимовал в ледяных горах. Его волею пришел в Якуцке к господину капитан-командору Витезу Берингу, отправленному императором искать Анианский пролив…

– От правосудия хотел скрыться!

– Правду людям желал открыть! – Монах задохнулся. – К господину капитан-командору шел с чистой душой. Мог принести большую пользу. Показал подробный чертежик пути в Апонию, показал расписание всех островов. Даже господин губернатор Долгорукий советовал господину капитан-командору Витезу Берингу прибрать меня к экспедиции как человека, много знающего…

– Уйти хотел от наказания, потому и не взяли!

– Взяли бы, – возразил монах, – только господин лейтенант Мартын Петрович Шпанберг стал препятствием. Лег, как камень поперек ручья. Оказался не вовремя рядом с господином капитан-командором, человеком медлительным, но много думающим, сей нетерпимый лейтенант. Увидев черную рясу, расстроился. Сказал, что, если ступлю на палубу какого судна, он самолично морским кортиком ссечет мне уши и нос и бросит рыбам. А про чертежик сказал, что лгу я. Было видно, что в гордости своей господин лейтенант Мартын Петрович Шпанберг сам стремится первым пройти к Апонии. Был страшен, бесы гудели в нем. Курил трубку, сильно ругался, тыкал в лицо толстым пальцем. Я смиренно ушел. К якуцкому казачьему голове Афанасию Шестакову ушел. На свой кошт…

– На украденные деньги!

– На свой кошт! – яростно возразил монах. – Сам построил судно, сам спустился на нем по Лене, ища выхода в океан, только вмерз в лед в низовьях. На упряжке собак вернулся в Якуцк, а собачки дороги в тех местах, а я ведь и судно потерял… В Якуцке Афанасия Шестакова, хорошего человека, уже не застал. – Монах перекрестился. – Не было на то воли Божией. Сшел Афанасий к чюхчам немирным, в страну коряков. Там и нашел судьбу – коряцкую стрелу в горло. А я…

Громыхнул железом:

– А я снова в смыках…

Вдруг спросил:

– А капитан-командор? Снова идет?

– А ты откуда знаешь? – негромко спросил Крестинин, помня, со слов думного дьяка Матвеева, что все связанное с новой экспедицией капитан-командора Витеза Беринга, как и в первый раз, при Петре Алексеевиче, держится в самом строгом секрете.

– Сорока принесла на хвосте. – Монах тяжело перевел дыхание, добавил раздраженно: – Без меня им не обойтись. Один я знаю путь к Апонии, а сижу на цепи… Посланные вновь заблудятся.

Тяжело вздохнул:

– Не достроил величественный свой храм государь император Петр Алексеевич. Уже и своды возвел, уже и крепить начал, да не дал времени Господь. А теперь не достроенное царем Петром немцы и дураки губят.

Зашептал смиренно:

– В день скорби моей взываю… Велик ты и творишь чудеса… Наставь, о Господи, на путь твой, сердце утверди…

Закончил неожиданно:

– И пошли опять человека, который бы оскорбил меня и чтобы опять я бы его простил…

Крестинин прервал невнятное бормотание монаха:

– Где был, бросив нас на острове?

– К югу ходил.

– Где ж это?

– Везде, где было угодно небу.

Погремел цепями, как бы пробуя их на прочность:

– Господь не допустил дойти до цели, наслал ужасную бурю. Будто специально меня, раба своего, хранил для чего-то другого, присматривал за мной внимательно. – Блеснул из тьмы болезненными глазами, переводя разговор: – Вот попрекают дружбой с душегубцом Данилой Анцыферовым. А я к тому Даниле, может, попал не по своей воле. Схватили по дороге люди Данилы, я не к ним шел. А они сказали: будешь с нами, шибко грамотный. Мне что, лезть на ножи? Не за жестокость особенную, а за грамотность выбрали меня есаулом. Сам знаешь, на Камчатке или убьют, или иди со всеми вместе. Вот я и пошел. А с того повалились на меня всякие чужие грехи…

Помолчав, добавил хмуро:

– От своих грехов не открещиваюсь. Казакам грамотность моя понадобилась. Писцовые книги вел, писал челобитные…

– Фальшивую грамоту, которую несли прикащику Атласову, ты писал?

– Я.

– И прикащика резал ты?

– Нет, резал Шибанко. А с ним Посников.

– А третий?

– Что третий?

– Кто третий был?

– Пыха… Будто не знаешь…

– Знаю, что Пыха, да не знаю, кто он.

Быстро переспросил:

– Ты?

Монах недоверчиво блеснул из тьмы болезненными глазами:

– Как это я? Почему я?

– А кто же?

– Я же сказал – Пыха.

Повторил удивленно:

– Да твой же Пыха. Он рядом с тобой ходил!

– Где?

– Да на Камчатке, – монах недоверчиво закашлялся.

– Значит, я встречал его?

– Как это, встречал? – еще больше удивился монах. – Он постоянно служил тебе. А потом мы выбросили его на острове. Вкопали в песок на отливе, чтоб впредь не изменял.

– Похабин?!

– Он.

– Ты что говоришь, монах?

– Он, он, – уверенно повторил. – Федька Похабин. Когда-то вместе служили, после убийства прикащиков испугался Пыха, сбежал. Куда, не знаю. Позже увидел его уже при тебе.

– Все лжешь, монах! Не боишься говорить такое?

– Не боюсь, – закашлялся монах. – Правду следует говорить тем людям, кому она нужна. Чувствую, тебе сейчас нужна правда. Нет на свете чистых людей, есть только страдающие. Какими бы ни были люди, все их поступки всегда направлены только в сторону ада.

– Как тебя понять?

– А так и понимай… Нет невинных, есть страдающие… Спроси Пыху, Похабина, он ответит… – Монах усмехнулся. – Правда, теперь не знаю, ответит ли? Мы его в песок вкопали. Наверное, накрыло с головой приливом. – Монах снова усмехнулся. – Я видел разных людей. Даниле Анцыферову говорил: поплыли на острова, сядем на каких островах. Свою, пусть маленькую, поставим державу. Дикующие понесут ясак, построим русские избы. В России о нас никто знать не будет, решат, что сгинули в море. Все отмолим грехи. Но Даниле нравилось другое. Ему Камчатка нравилась. И воля. Воля, известно, всем нравится. Думать не хотел Данила о том, что камчадалы его боятся и терпеть не могут. Пошел, дурак, к Большой реке. Вот там камчадалы и заманили Данилу хитростью в специальный балаган, от ненависти к нему сами зажглись вместе с ним в балагане. Говорят, когда камчадалы сверху кричали нижним, чтоб выметывались из балагана, нижние так отвечали верхним: вы-де живите, а мы тут сгорим с русскими! Так не полюбили Данилу. Ну, и государев прикащик Атласов был не лучше. Это все только говорят – ирой, ирой! А он маленького полоняника апонца научил пить, тот умер в беспутстве от безмерного пьянства. Я, может, потому постригся в монахи, что больше сил не было смотреть, как наполнены жесточью человеческие сердца. Думал, совсем уйду из мира. Думал, сяду в тихой келийке, буду слушать пчел, думать об островах, о море, о дальних краях, где солнце светит лишь косвенно. Со временем сам поставлю маленькую церковку. Войдешь, перед глазами алтарь, позади небольшие хоры, наполненные светлыми образами святых. Каждый образ отделен от другого золотистыми столбиками, образующими как бы окна, и все блестит золотом, а с других сторон стены окрашены голубым… Низкие деревянные потолки, свечи, лампадки, иконы разные… И нерукотворный Спас с омоченными власами, и святцы, и Отечество, на которой Бог Отец с младенцем Христом на руках. И все не простые, все уютные, намоленные, вобравшие в себя шепотки тысяч и тысяч раскаявшихся людей… А однажды, думал, уйду далеко… Уйду далеко, но не в сторону ада… Отмолив свое, с благословения настоятеля уйду в леса черные, в блата, а может, и в древний скит, срубленный людьми еще старой веры. А может, на острова. Поселюсь на каком острову у тихого озера, где рыба плещется, где гогочет на берегу дикий гусь…

Закончил горько:

– Не дал Господь…

3

Глаза привыкли ко тьме.

Там, где ничтожный свет лампадки хоть как-то освещал мрачные плоскости, Крестинин, вглядываясь, рассмотрел странные линии, прочерченные прямо по сырости.

И странные овалы.

И странные невнятные пятна.

Может, монах, задиковав, в отчаянии рисовал на сырой тюремной стене лица врагов, чтобы плевать в гнусные глаза, чтобы колотить по гнусным харям кулаками, чтобы бряцанье цепей заполнило мертвую камеру? Что еще рисовать в тюремном подвале?..

Ноги у Ивана затекли, он шевельнулся. Тотчас в дрогнувшем свете лампадки, в колыхнувшемся ее пламени волшебно вспыхнули на стене темные капли влаги. И вся стена, исчерканная пальцем монаха, показалась Крестинину маппой.

Он наклонился. Блеснули капли влаги, плесень, кажущаяся черной. Длинные линии, изгибающиеся вниз, к югу…

Маппа?..

Свет лампадки.

Свет колеблющийся, печальный.

Мысленно увидел катящиеся морские валы, а над ними, сквозь тонкий, как бы размытый туман, неясные очертания островов…

Задохнулся.

Путь в Апонию!

На север, как дикий рог, выгнулась земля, кончающаяся мысом, названным Святой Нос. Иван привычно упал взглядом вниз, на Камчатку, похожую на елку, так густо зарисовал ее палец монаха реками. Некоторые реки бежали столь близко друг от друга, что уже и не имели берегов – капли слились, сплошь покрывая стену сыростью.

Тюремная маппа…

Волшебно вспыхивали темные капли влаги, тускло высвечивался в углах лед. Маппа как бы оплывала, таяла, покрывалась сыростью испарений и все равно оставалась таинственной. И длинная цепочка островов уходила вниз – к югу.

– Видишь, Шумчю… – хрипло выговорил монах и, громыхнув цепью, жадно вытянул палец к стене. – Это остров Шумчю… Я с Данилой и с его людьми на байдарах ходил на остров за три часа с Камчатки… А это Пурумушир… Дикующие ткут холсты кропивные, а к ним приходят апонцы… Но редко… Чаще их просто волной выметывает…

– Там продал дикующим неукротимого маиора?

– А чего ж? – смиренно согласился монах. – Иль лучше было зарезать?

Перекрестился. Сказал совсем непонятно:

– Сам видишь, страдаю за доброту.

Добавил:

– Дикующие говорят, что приходят к ним иногда апонцы.

– По делу?

– Больше по несчастью, – смиренно объяснил монах. – Их Господь не пускает к нашей земле, а они плывут. Тогда Господь насылает на апонцев бурю. А они все равно плывут. Везут лаковую посуду и шелк. Сам брал у дикующих такие необычные вещи. А еще золотые пластинки брал у дикующих. По тем пластинкам всякие хитрые письмена, будто птицы, прыгая, наследили. Называются – апонские гиероглифы.

– А дальше?

– За полдня при тихой погоде можно дойти до другого острова.

– Онникутан?

– Ну… – кивнул монах. – Бьют на том острове морских бобров…

С тоской провел пальцем по влажной стене:

– Сам видишь, как много островов…

Перечислил жадно:

– Кукумива… Сияскутан… Мотого… Ушишир…

– А дальше? – жадно спросил Крестинин. Вдруг вылетело из головы, зачем явился в тюремный подвал. Забыл, что за стеной прислушивается к тишине тюремная стража. Как когда-то на Камчатке, опустился на корточки рядом с монахом, жадно всмотрелся в оплывающую сыростью стену. Не спускал глаз с мерцающих капель, с темных пятен обозначенных монахом островов, нежно протянувшихся цепочкой по всей стене до самого пола.

– Араумакутан… – хрипло откашлялся монах. – Сам не видел, но дикующие говорят, что есть на острове Араумакутан огнедышащая гора. Иногда так дышит, что не видно солнца. На остров Араумакутан дикующие не ездят, а если ездят, то с осторожностью, как на опасную охоту. И добрых духов сильно просят помочь… Дальше – Сияскутан. Там у дикующих ярмарка, сходятся на Сияскутан со всех островов… А рядом малые – Икарма, Машауч, Игакту. На них не бывал, пронесло бусу стороной. Ветер столь сильно дул, что вершины волн срывало, несло горизонтально. Все даже не в тумане, а как бы в настоящей воде, только рыба в снастях не плавала… А дальше… – сказал монах, почему-то крепко зажмуриваясь, почему-то странно отворачиваясь от руки Крестинина, которой тот вел вслед за рукой монаха. – А дальше Шикоки… И Кетой… И Симусир…

– Почему бросил на Симусире? – не отрываясь от волшебной карты, спросил Крестинин. – Почему оставил нас на верную смерть?

– Стремился в Апонию.

– А нас на смерть оставил.

– А с вами был господин Чепесюк. Он бы в Апонию не пошел, я по глазам видел. А за вас я и не опасался. С таким, как господин Чепесюк, не погибают.

– Он первый погиб.

– Значит, так суждено было.

– Гореть тебе в аду, монах, – без ненависти пробормотал Крестинин. – В аду тебе гореть. Проси Бога о милости.

Брат Игнатий оглянулся в колеблющуюся тьму, будто почувствовал там кого-то, потом снова уставился на руку Крестинина, на которой не хватало указательного пальца:

– Ничего не надо просить. Особенно у Бога. Он лучше знает, в чем мы нуждаемся. – Зашептал глухо, невнятно: – Я днем вопию и ночью. Душа насытилась бедствиями. Жизнь приблизилась к преисподней. Сравнялся с нисходящими в могилу…

Шептал, перевирая, псалмы, растягивал слова, как в песнопении, а взгляд не отрывался от сырой стены-маппы, по которой путешествовала рука Крестинина.

– Нет во мне ярости… Вот как сильно звал Данилу Анцыферова – плывем на острова, отделимся от России! Нет, побоялся Данила. За страх Господь и покарал Данилу огнем… И прикащик Атласов остановился на полпути. За то Господь покарал и Атласова…

Удивился вслух:

– Но я-то! Всегда стремился! Знал путь к Апонии! Почему же сижу в цепях, в сыром подвале? Разве сюда шел?

– Доброе дело грехом не делается.

– Молчи! – Монах стремительно обернулся к Крестинину, глаза по волчьи сверкнули во тьме. – Кто ты, чтобы судить меня?

– Сам знаешь – кто. И сам без крови, столь обильно тобою пролитой, почти дошел до Апонии.

– Молчи! – В глазах монаха зажглась желтая ненависть, ледяная, как звезды в морозную ночь. – «Почти дошел!..» Если почти и дошел, то благодаря моим трудам, благодаря моей утерянной в Санкт-Петербурхе маппе. За все спасибо мне должен сказать. Даже за то должен сказать спасибо, что оставил тебя на острове. Не оставил бы, рано или поздно ужасный господин Чепесюк все равно спросил бы тебя: а ну, говори, кто учинил ту маппу? Господин Чепесюк многое хорошо знал…

Усмехнулся:

– Ты жизнь прожил чужую…

– Как ты сказал, монах?

– Жизнь прожил чужую…

– Я путь искал в Апонию!

– Может, и так… По чужой маппе…

Вот оно, без отчаяния, даже с некоторым равнодушием, даже с неким странным холодком, подумал Крестинин. Жизнь прожил чужую! Прав был старик-шептун. Сбылись все его предсказания.

Но ведь сам шел! Почему чужую?

Пусть не по собственной воле, пусть сначала подтолкнули, но сам, сам шел!

И чугунный господин Чепесюк это видел. Какая ж чужая жизнь?..

Но обожгло душу холодом. Все, все так, как говорит монах! Каяться надо. Не окажись при мне маппы Козыря, Усатый не обратил бы внимания на мелкого секретного дьяка. Не окажись рядом со мной тайного господина Чепесюка, не дошел бы и до Якуцка…

Жизнь прожил чужую..

Прислушался к шепоту монаха:

– Разве во мраке познают чудеса?..

Но монах, кажется, забыл уже о своей вспышке.

Успокаиваясь, нехорошо покашливая, монах снова вглядывался в причудливо вспыхивающие капли влаги, в темную слизь плесени, будто правда катились по морю зеленовато-черные валы, подернутые пеной, всклоченные ветром, ударившим от высоких берегов некоего острова, целиком состоящего из огнедышащей горы…

– А далее Итурпу. Там кых-курилы живут. О том рассказал мне апонец по имени Шитанай, он сам не раз бывал на острове Итурпу. Говорил, что там растут леса, что там много медведей, что ни у кого не состоит в подданстве местный простой народ кых-курилы…

Неожиданно слабым голосом выдохнул из тьмы:

– Вот хочу дойти до острова Итурпу, спасу нет. Знаю, живет там богатый народ. Все у них есть, никому не платят ясак, только души у них во тьме, тоскуют перед деревянными идолами…

Кенилля…

– Каждый в невежестве погибает, не зная, не ведая о спасении…

Кенилля…

– Хочу дойти до острова Итурпу, спасу нет. Готов нести любые лишения. Вот несчастен, истлеваю в подвале. Да почему, Господи, ярость Твоя меня сокрушает?

Шептал, жадно вглядываясь в сырую, исчерченную пятнами и линиями стену:

– А там дальше Матмай… Самый богатый остров…

– Почему так думаешь?

– Так рассказал апонец Санима. Там широкие берега. А на широких песчаных берегах – малые тапочки, все с одной ноги, и ломаная лаковая посуда, и всякая снасть. Что море отберет у апонцев, то, изломав, выбросит на широкие берега. Апонец Санима сам рассказал. Апонская обувь, обрывки платья, разбитые бусы, бамбуковая снасть… Откуда все это, если не с близкого острова?.. А он самый близкий в тех краях… Матмай… – Странно скосил желто по-волчьи сверкнувшие глаза на лишенную пальца руку Крестинина.

Крестинин усмехнулся:

– Боишься, монах?

– Чего?

– А того, что один уйду к островам. Не с капитан-командором Витезом Берингом, а сам, один уйду. И по своей собственной маппе. А ты здесь навсегда останешься. Понимаешь, монах? Навсегда. Будешь гнить в сырости да сочинять маппы на заплесневелой стене.

Наступило молчание.

Потом монах медленно поднял голову.

Его глаза горели желтым волчьим огнем.

Не держи его цепь, наверное, кинулся бы. Сказал с ненавистью:

– В жизни только одного человека боялся – тайного господина Чепесюка. Сразу, как увидел, испугался. В тайном господине Чепесюке смерть стояла, как вода в озере, я это с первого взгляда увидел. Но где сейчас тот господин Чепесюк? Кого мне теперь бояться?

– Меня, – твердо сказал Крестинин. – Я к робким иноземцам пойду, а тебя не будет на свете.

– Ты не пойдешь.

– Это почему?

– В деревеньках своих сопьешься!

– Никакого зелья давно не беру в рот. Многие годы не беру в рот никакого зелья.

– А я говорю, сопьешься!

Наступила тишина. Свет лампадки терялся в сырости. Негромко громыхнули железы. С неуловимою насмешкой монах спросил:

– Где палец потерял? – Он все еще смотрел на руку Крестинина.

– Зачем тебе знать?

– Всегда хотел об этом спросить.

– В Сибири…

– Когда шел к островам?

– Нет, раньше…

– Гораздо раньше?

– Гораздо… Еще мальчишкой был… Что тебе до того, монах?..

Монах перекрестился:

– А вижу тебя насквозь. Всего тебя вижу. Ты в детстве получил такое увечье, оно как особый знак.

– Почему так думаешь?

– А потому, что вижу тебя насквозь, – угрюмо усмехнулся монах. – А еще думаю, что крест на груди носишь не свой.

Крестинин отпрянул:

– О чем ты?

– А то не знаешь?

– Как понять тебя? Говори ясней. Знаю, не раз ты видел крест на мне. Но почему думаешь, что не мой?

– А потому, что ты крест сорвал с одного мальчишки. А это я был. Под Якуцком. Давно…

Непонятно добавил:

– Ковчег в море и ковчег в тесном озере. Разве не видно разницы?

Зашептал быстро:

– Я тебя еще на Камчатке узнал. По кресту. И по искалеченной руке. Коли б тогда, в сендухе, когда вязали отца, не промахнулся ножом, все могло по-другому сложиться.

Сухо заключил: «Коль бьешь ножом, не промахивайся».

Крестинин задохнулся:

– Ты?

Монах закашлялся.

Потом негромко рассмеялся.

В глухом подвале, при незначительном свете, испускаемом лампадкой, этот его смех прозвучал угрожающе.

– Ты, наверное, написан мне на роду. Я всегда тебя помнил. Не знал, где ты, ничего не знал о тебе, из памяти выбросил, а все равно помнил. И в Якуцке сразу узнал. Долго присматривался. Потом решил, что Господь тебя специально послал мне навстречу. Так и решил, что как только построишь судно, так отниму его у тебя. Помнишь, на Камчатке твои люди исчезли? Наверное, догадываешься, что они не просто так исчезли? Если бы не тайный господин Чепесюк, ты бы тоже совсем исчез. Я тогда сразу решил, что как только выйдем в море, так высажу тебя на каком острову или просто брошу за борт. Что допустит Господь, то и будет. Только тайный господин Чепесюк все время мешал…

Монах зябко повел плечом, лишь угадываемым во тьме:

– Никого никогда не боялся. Собственного отца-убивцу не боялся. Государев прикащик Атласов в смыках меня держал, грозил пищалью, бил палкой, я и его не боялся. Данила Анцыферов при самой первой встрече хотел повесить меня, а я и его не боялся, стал при Даниле есаулом. Только тайный господин Чепесюк наводил на меня содрогание, как змея. А ты казался неумным… Пока не заговорил об Апонии…

Хрипло вздохнул:

– Сердце болит, как хочу в Апонию! Я вот всю жизнь всеми силами иду к ней, а ты легкой попрыгушкой – и почти там. По пьяному делу, по чужим маппам – и почти до Матмая… Мыслимо ль?.. – Голос монаха дрогнул. – Меня, наверное, казнят… А ты правда пойдешь в Апонию?

– Правда.

– Врешь! Сопьешься, собака!

Опять наступила влажная темная тишина.

Вспомнил Иван: Сибирь, сендуха, олешки мекают. Посреди пустой тундры ураса, крытая ровдугой, на пороге казак с пищалью в руках – лешак сендушный, отчаявшийся, убивца родной жены. «Вали его!» Крик, шум. Крестинин-старший, может, сразу скрутил бы убивцу, только жилистый мальчишка все бросался на него с ножом…

При бледном свете лампадки Иван изумленно вглядывался в лицо расстриги-монаха брата Игнатия. Да он ли? Как узнать? Крестинин-старший сапогом сперва отбрасывал дикого мальчишку, потом крикнул Ивану, тоже мальчишке: «Ударь его!» – но дикий мальчишка, злой, верткий, не давался, все бросался и бросался с ножом. Сцепились. Тогда Иван и сорвал с мальчишки крест, а мальчишка палец ему отсек…

Кровь.

Везде кровь.

Повязали отца, повязали мальчишку.

Уже связанный, мальчишка сверкал черными глазами: «Убью!»

А вечером вышел к костру старик-шептун. Жить будешь долго, предсказал Ивану странно. Обратишь на себя внимание царствующей особы, полюбишь дикующую, дойдешь до края земли, но жизнь проживешь чужую…

Предыдущая главаГлава 30 из 54Следующая глава