К книге
Степные миражиРАССКАЗЫ. На охоте
94%
РАССКАЗЫ. На охоте
16

У него была звучная фамилия — Градополов. Лев Трофимович Градополов. И сам он важный, представительный мужчина, в красивых белоснежных бурках, роскошной боренке, крытой тонким черным сукном. Шапка — бобровая, воротник — бобровый, брови, усы — тоже словно бобровые. Длинные, пышные, аккуратно расчесанные. Глянешь на этого человека и сразу проникаешься к нему уважением.

Когда Лев Трофимович начинал говорить, то сначала либо загадочно улыбался, либо строго хмурился, либо огорченно морщился. Все зависело от того, что собирался сказать. Человек знал себе цену, понимал, что от его слова зависит многое. Даже судьбы людские. Поэтому в решениях был нетороплив, с плеча не рубил. За это его уважали люди.

Чин у Градополова большой: директор леспромхоза. Крупнейшего в горнозаводской части Урала. В леспромхозе наряду со сплошными рубками велась заготовка ценнейшей древесины, шедшей на изготовление военных седел, авиационных пропеллеров, лыж, прикладов для автоматов и винтовок, станин для разного рода приборов и приспособлений. Каждое изделие или черновая заготовка носили особые названия. Артиллерийский дрючок, авиадощечка, слиппера, пропсы, баланс.

Работал Градополов в леспромхозе лет семь, поэтому не было, пожалуй, ни одного человека в районе, который не слышал бы его фамилии. О нас, работниках леспромхоза, и говорить не приходится.

Стоял февраль. Холодный, буранный, он все наши расчеты перевернул. Из-за заносов тысячи ценных стволов березы, липы, резонансовой ели, мелкослойной сосны остались в лесу. Их можно будет отыскать лишь после таяния снега. План вывозки спецдревесины затрещал по всем швам. Чтобы избежать провала, Градополов сам пожаловал на наш лесопункт.

По лесным складам, растянувшимся на добрых две версты вдоль Чусовой, лесосекам, лесопильным цехам Лев Трофимович ходил мрачнее тучи и ругал зиму. Вообще, все было не по нему.

Я тогда работал конторщиком. Градополова видел в третий раз. Знал, что я для него просто мальчишка, и он не обратит на меня ни малейшего внимания, но когда он переступал порог конторы, невольно съеживался. Видно, это передалось мне от нашего главного бухгалтера — Марии Егоровны, она здорово побаивалась его. Но когда я, проявляя независимость суждений, однажды сказал о Градополове «артист», она обиделась.

— Зачем ты так? Это только внешне, а так он человек одинаковый.

Одинаковый, так одинаковый. Спорить я не стал. Для себя отметил, что наш начальник лесопункта Евгений Михеевич Еретнов относился к Градополову как к знакомому товарищу, волею обстоятельств обязанному причинять людям неприятности. Возможно, это потому, что Евгений Михеевич вообще человек смелый, не раз в одиночку ходил на медведя, а может быть, потому, что он давно подал заявление об увольнении. Еретнов все время носится с мыслью уехать на Сахалин. Там родился, там вырос, там получил специальность. После окончания института направили работать на Урал. Срок вышел, он волен вернуться в родные края. Что ему Градополов?

О чем директор и начальник два часа беседовали, закрывшись в кабинете, стало известно в тот же день. Потерянные кряжи и стволы мы больше разыскивать не будем. Пусть лежат под снегом до весны. Лесорубы, возчики переводятся в новый квартал. Там лесорубы будут валить нужные деревья, распиливать на бревна, возчики прямо из-под топора стаскивать к дороге, а потом на склады. План будет спасен!

Из кабинета вышли оба веселые — видно, довольные друг другом. Пропуская впереди себя Градополова, Еретнов сказал:

— А берлога… километров десять отсюда. Обложена. За сутки обернемся. Ничего не случится.

Градополов нахмурился, сказал:

— Ладно. Считай, уговорил.

Выходная дверь захлопнулась. Градополов и Еретнов прошли под окнами конторы.

Бухгалтерша сказала:

— Собери бумаги.

— Разноску материального учета не закончил.

— Потом. Беги домой и подготовься. Ты же слышал: на медведя едут.

Я быстренько рассовал бумаги по папкам, спрятал в шкаф. Так уж у нас заведено. На глухаря ли, на рябчиков ехал охотиться Евгений Михеевич, он всегда брал меня с собой. Бухгалтерша заранее отпускала меня с работы. Приедем с Еретновым в нужное место, я распрягу лошадь, задам корм, а потом сопровождаю начальника. Мне казалось, что ему доставляло большое удовольствие видеть мои восхищенные глаза после каждого удачного его выстрела. А стрелял он здорово. Сидит рябчик в самой гущине ели. Его и не разглядишь. А Евгений Михеевич небрежно вскинет свою бескурковку — бах! — и птица, сбивая снег с веток, падает к нашим ногам.

Только много лет спустя я понял: не восторг мой, не восхищение мое заставляли Евгения Михеевича брать меня с собой. Он хотел пробудить во мне любовь к тому, без чего не мог жить сам: к тайге, к охоте, ко всему, что являет красоту и романтику леса — всегда разного, неповторимого, полного таинства и загадочности.

Недели через две после того, как меня назначили конторщиком, Евгений Михеевич спросил:

— Нравится тебе здесь?

— Нет, — откровенно признался я.

— Как не нравится? Почему?

— Что же тут хорошего? У нас степь… Выйдешь утром — за сто километров видно. А тут…

— Да, — неопределенно протянул Еретнов, пригладил ладонью русый ежик на своей голове. — Насчет ста километров ты загнул. Но ничего. Как-нибудь я покажу тебе тайгу изнутри.

Вскоре он взял меня с собой на охоту. Бродили по глухим ельникам, борам-беломошникам, по берегам маленьких речушек, а вокруг — глубокая тишина. Стояли по команде «смирно» в темно-зеленых шубах островерхие пирамиды елей и пихт, медноствольные сосны, оранжевого оттенка лиственницы, о чем-то перезванивались промерзшими тонкими ветками чопорные березки и зеленоватые осинки. И все деревья так высоко уносили вверх свои вершины, что, казалось, небо опирается на них. Не будь леса, не будь тайги, небо легло бы на землю. Кричали кедровки, сорили нам на головы белки. А когда раздавался выстрел — звук долго катился вдаль. Потом замирал. Я ждал отзвука, но в тайге эхо назад не возвращается. Для меня это было открытием.

Бежали дни, шли недели, постепенно я начал понимать тайгу. Есть в ней что-то завораживающее, подкупающее небудничной красотой. И лишь где-то в подсознании еще шевелилось убеждение, что степь — открытая, бескрайняя, с ковылью и типчаком, круглыми шарами курая, запахами буркуна и полыни, дикого чеснока и шалфея, парящими в небе беркутами — лучше. Там, если выпустишь лошадь на выгон и она уйдет от села даже километров за пять, сразу отыщешь. Стоит только выглянуть в окно. А здесь… Отошла на полсотни шагов — уже не знаешь, в какой стороне искать. Вот и приходится вешать на шею лошади ботало. Гремит оно, звук разносится далеко окрест. Но и ботало не всегда выручает. Напасется лошадь, встанет под кустом и спит. Ботало молчит. Тогда пойди найди лошадь. Хорошо, что лошади благоразумные. Днем спокойно бродят по тайге, а начнут спускаться сумерки, тянутся к человеческому жилью. Мало ли что может случиться в этой глухомани! Волки, медведи… Нет, уж лучше на бедной траве провести ночь, но рядом с хозяином, хотя он и спит, и окна черными глазницами смотрят на темную, молчаливую тайгу.

В последнюю вылазку на рябчиков Евгений Михеевич спросил меня:

— Ну и как?

— Ничего… Нравится.

— Не надоело быть мальчиком на побегушках?

Я растерялся. На какой-то миг потерял дар речи. Наконец, собрался с духом, выдавил:

— Я же не на побегушках… Вы же только один раз доверили мне нести глухаря. Того… Большого… Мошника. И никуда не посылаете.

— Рад бы послать, да тут, брат, некуда. Тайга.

Я повеселел.

— А что первым поднимаю убитую птицу, так вы всегда долго копаетесь после выстрела. И для меня это удовольствие.

— Вот что, парень, — строго сказал Еретнов. — Нужно скопировать шесть планов… Для каждого мастерского участка по одному. У тебя рука твердая. Сносно нарисовал диаграммы, неплохо вычертил графики. Думаю, что и с этим делом справишься. Если, конечно, постараешься.

— Чего же? Раз надо, сделаю.

— Работу надо выполнить в неурочное время. У тебя своей прямой работы предостаточно. Разноска, учет, переписка ведомостей… За планы мы начислим тебе соответствующую плату.

— Я и так…

— «Так» мне не нужно. Мне нужно за плату. Получишь деньги, пойдем к Шадрину… Старый промысловик. У него четыре ружья. Бельгийское, тулка, ижевка, одностволка. Чьего производства — не знаю. Купил он ее для сына. Сын теперь большой, в армию призвали. Ружье висит без дела. Вот и купишь себе эту пушку. Двенадцатый калибр. Захочешь промазать — не сможешь. На семьдесят шагов накроет цель.

— Я? Ружье? У меня будет ружье? Да я десять планов…

— Десять не надо. Только шесть для нового участка. За шесть вечеров управишься.

«Шесть вечеров! Тоже сказал… Я за две ночи управлюсь», — подумал я, но промолчал.

Вернулись домой поздно вечером. Пока жена Еретнова, — беленькая, маленькая, в красном цветастом халатике, — собирала для нас ужин, мы ощипали рябчиков, потом похлебали щей, съели по две котлеты из медвежатины. До чего же вкусная штука эти котлеты! А кофе? Десять чашек можно выпить за один присест!

В свою каморку, отгороженную в углу общего барака, попал часов в десять вечера. Хотелось спать. Находились в тайге досыта. Но я пересилил себя, сел чертить планы. На каждый лист уходило часа полтора. К утру у меня было три готовых схемы. Можно было полностью окончить, но у меня не нашлось синей туши, — ручьи и речки оставались ненанесенными, — но то пустяк. Потрачу еще минут пятнадцать на каждый лист, и можно сдавать. На другую ночь я скопировал остальные, нанес все детали, свернул кальки в рулон, лег спать. Было около двух часов ночи. Настроение приподнятое. Сон не шел. Зажмуривал глаза, старался думать о чем-нибудь скучном, обыденном, чтобы сморило меня, а перед глазами — одностволка. Пушка двенадцатого калибра! Вот бабахнет, так бабахнет! Тайга — и мы с Евгением Михеевичем. То рябчика подстреливаю, то глухаря, то белку. Если всерьез заняться охотой, то на белке можно немножко подработать. Костюм купить. В магазин привозят. Хлопчатобумажные, черные в белую полоску. Восемнадцать рублей пара!

Утром постучался в кабинет Евгения Михеевича.

— Можно?

— Можно. А, это ты! Заходи. Что у тебя?

— Планы…

— Не получается?

— Все сделал. Две ночи не поспал, и…

— Как «все сделал»?

— Тушью. И ручьи, и речонки нанес. Чусовую тоже. Схематично.

— Покажи.

— Пожалуйста, — и я развернул рулон.

Еретнов встал, внимательно окинул взглядом каждый лист. По выражению его глаз я так и не понял, остался он доволен или нет. Не планами, а мной. Все-таки две ночи!

— Добре! Сойдет, — сказал Евгений Михеевич. — Напиши заявление: «Прошу оплатить за шесть выкопировок мастерских участков». Впрочем, нет… Скажи от моего имени мастеру Холмогорову, чтоб выписал наряд. На сорок два рубля. Расход отнесем на производство.

Я вышел, не чуя себя. Сорок два рубля! Это не шутка. А ружье Шадрин отдаст за полста. Восемь рублей как-нибудь сэкономлю. Правда, немного неприятно, что Евгений Михеевич сказал «сойдет». Значит, выкопировки не очень-то ему приглянулись, что-то, видно, не так. Указал бы. Можно переделать, а то скопировать заново. Впрочем, Еретнов человек со странностями. Когда мы на охоте, он внимателен, заботлив. И чай пить усадит рядом с собой, и проследит за тем, чтобы я не стеснялся, накалывал на вилку куски мяса, брал хлеб, шаньги.

— В твоем возрасте главное — поесть, — говорил он, улыбаясь. — Остальное приложится.

А вернемся домой — есть я или нет, ему никакого дела. Вечно занят планом, людьми, лошадьми, фуражом для них, машинами. Вышел из строя движок, так он целый день возился с ним. И рад был, как ребенок, когда моторчик заработал и в домах появился свет.

Евгений Михеевич любил иногда, как мне тогда казалось, и прихвастнуть. Урал, мол, интересный край, а до Сахалина ему далеко. Там экзотика на каждом шагу. Начнется рунный ход лосося, так реки из берегов выходят. Горбушу, кету, чавычу люди голыми руками ловят. После икрометания вся рыба погибает. До одной! Такова биологическая особенность этих пород рыб.

Я только улыбался. Так я и поверил! С чего бы это рыба взяла да и подохла?! И где это видно, чтобы рыбу — живую, быструю, скользкую — можно было вытащить из ее родной стихии голыми руками!

Но ни возражать, ни сомневаться вслух — такой роскоши я не позволял себе. Еретнов может обидеться, тогда не видать мне охоты. Придется в воскресные дни сидеть в своей каморке и скучать от безделья.

— Не делай наивно-восторженных глаз, — сказал мне Евгений Михеевич. — Вижу же — не веришь.

Сказать, что верю, побоялся. Евгения Михеевича не проведешь. Я неопределенно пожал плечами.

— Ничего. Поверишь. Когда-нибудь, — сказал Еретнов.

И я поверил. Поверил двенадцать лет спустя, когда сам побывал на Дальнем Востоке, Камчатке, Чукотке. Все верно. Никакого хвастовства, никакого преувеличения. Рыба, действительно, идет на нерест густыми косяками. Я сам вилами выбрасывал на берег пудовых чавыч. И все лососи после нереста погибают. Трупы сносит в океан. Одни плывут поверху, других вода катит по дну. Вид лососей жалок. От радужного брачного наряда — ни следа. Бледные, с измочаленными плавниками, куцыми махалками. Ткнешь пальцем в такую рыбину — ее зовут снуткой — кожа расползается.

Однако я отклонился от главного. У меня теперь есть ружье. Старенькое, но вполне надежное. Бой — лучшего и желать не надо. Мы пристреливали. На сорок шагов. В тетрадном листе насчитали полста пробоин. И уж если наш начальник пригласил Градополова на медведя, то меня обязательно возьмет. Иначе зачем было помогать мне приобрести эту пушку двенадцатого калибра? Тогда уж лучше бы я истратил деньги на что-нибудь другое.

Прибежал я в свою каморку, насовал в патронташ патронов, достал из чемодана новые шерстяные чулки, новенькие портянки. На работу я ходил в валенках, на босу ногу, а когда Евгений Михеевич приглашал охотиться — обязательно обувал сапоги. Целый день бродишь по колено в снегу, валенки намокают, и за голенища попадает снег. Ноги зябнут. В сапогах лучше. Особенно если навернешь толстые портянки, подденешь носки.

Охотник-промысловик часто охотится в валенках, но он поступает хитро: утром, когда морозец резок, окунает головки обуви в воду. Валенок покрывается тонкой корочкой льда. Потом уж ходи целый день — внутри будет сухо. Возвратившись в зимовье, валенки в тепло не заносят, оставляют снаружи. Утром снова в поход, и та же тонкая пленка льда защищает валенки от намокания. Мне окунать валенки в воду ни к чему. Всего-то на день едем, но и черпать снег голенищами не хочется, потому-то я и предпочитаю сапоги. Они верно служат мне. Нога у меня тридцать девятого размера, а сапоги достались по распределению — сорок второго. На ногу можно намотать крапивный мешок — и то войдет.

Все готово. Можно ехать, а за мной Евгений Михеевич никого не присылает. Может быть, еще не управились с делами?

Сбегал в магазин, получил на два дня полагающийся мне по карточке хлеб — кило двести. Пришел, сунул в котомку. Туда же отправил два куска сахара.

У конторы прозвенел звонок. Он у нас особенный. Евгений Михеевич из города привез кусок буфера, повесил на ель, теперь он звонким голосом говорит всем, когда идти на работу, когда перерыв, когда конец смены.

Сейчас — четыре часа дня. На лесопилке и лесоскладах пересмена. Можно уже и ехать, но… Забыл про меня Евгений Михеевич, что ли?

Побежал в контору. Там одна бухгалтерша — Мария Егоровна. Взглянула на меня, сказала:

— Еретнов спрашивал тебя… Я сказала, что ты пошел собираться.

— А он что?

— Ничего. Пошли на конный двор. Лошадь запрягать. Может, за тобой заедут.

Нет уж! Ждать, пока меня пригласят? Не такая важная птица. Могут забыть, а то и взять кучера, тогда я вообще окажусь лишним. Со всех ног бегу на конюшни. Прибежал, когда Еретнов и Градополов усаживались в пошевни. Подошел, сказал:

— А вот и я!..

— Прекрасно, — сказал Евгений Михеевич, повернулся к заведующему конным отрядом. — Тогда кучера не надо, с нами поедет пацан.

Последнее слова резануло слух. Пацан! И скажет же человек. Да мне скоро семнадцать. Усы растут. Вот возьму и обижусь и не поеду. Наплюю и на медведя, и на пушку, и на все вообще. Пацан! Самого-то люди за глаза Женечкой зовут.

— Чего стоишь? — спросил Еретнов.

Молча сажусь на облучок. Кучер снял с себя тулуп, подал мне. Я оделся. Огромнейшая одежина. Я весь утонул в ней. Рукава длинные, вожжи не могу разобрать. Пришлось выпростать руки из рукавов, тулуп просто накинуть на плечи и запахнуть полы. Так лучше. И тепло, и руки свободны.

— Но, Серко!

* * *

Дорога торная. По ней всю зиму возят сено на участок. Лежит дорога глубоко. Если посмотреть на нас со стороны, то ни лошади, ни пошевней не увидишь, одна дуга будет перемещаться перед глазами.

Тайга темно-синяя. Небо темное, мохнатое. Лошадь тоже темная. Смотрел на нее и глазам своим не верил: полчаса назад шустрый мерин был серым, светлым, а сейчас — пожалуйста! — гнедой.

Бежит Серый легко, селезенка екает в его чреве. Странно. Летом у многих лошадей селезенки екают, ничего удивительного, но зимой! Впервые встречаю.

Откинул воротник тулупа, обернулся назад, сказал: — Селезенка екает.

— Екает, — буркнул Градополов.

— Чтоб зимой, да еще у непритомившейся лошади екала?

— Ты, парень, прав… И помолчи. Красотища-то кругом какая, а ты с разговорами… — сказал Градополов.

Ну, что ж, можно и помолчать. Нетрудно. Но красот особых нет. Темные деревья, темная глубокая дорога, призрачные полосы света где-то в вышине. Видно, всходит луна. На поворотах лежат охапки сена. Мельком взглянешь, и кажется, что-то живое притаилось. А по округе катится все тот же звук екающей селезенки.

— Йок! Йок! Йок!

От этого звука зябко на душе.

На раскате нас основательно встряхнуло. Еретнов вывалился из пошевней. Я остановил лошадь. Евгений Михеевич встал, отряхнул шубу от снега, сказал:

— Куда это мы едем?

— На охоту, — ответил я.

— Мы же проскочили свертку в поселок.

Градополов мрачно и строго пробасил:

— Куда же ты, парень, смотрел? Или уснул?

— Не… Я не уснул.

— Он ни при чем, — вступился за меня Еретнов. — Я не сказал ему, куда ехать.

— Тогда сам и разворачивайся.

Развернуться непросто. С обеих сторон дороги — сугробы в полтора метра высоты.

Что делать? Ехать туда, где берут сено, и там развернуться — не с руки. Это километра три лишних, если не больше, туда да назад столько же. Потеряем не меньше часа.

Еретнов стоял без шапки, озадаченно гладил рукой свой ежик и тихо чертыхался. Потом решительно сбросил тулуп, приказал:

— Распрягай!

Я распряг лошадь, отвел вперед. Еретнов и Градополов развернули пошевни оглоблями в обратную сторону, поставили на раскрылок. Лошадь свободно прошла между полозьями и сугробом. Снова запрягли, уселись, поехали назад. Градополов сказал:

— С тобой, Женя, всегда с приключениями.

— Ну уж и всегда…

— А чего же? На рыбалку ездили — забыли неводок, пришлось твоими брюками рыбу ловить… Хорошо, что в омуте много было рыбы, на ушицу добыли…

— Вспомнил…

— Теперь вот…

— Четверть часа потеряли. Эка важность!

— Смотри, чтобы при охоте на медведя мы не заехали оглоблями в берлогу, там некогда будет разворачиваться.

— Егерь опытный. Дело знает. Я на него, как на каменную гору…

Дорога в поселок едва приметна. Высокая, раскатанная. Пошевни заносит то вправо, то влево. Седоки наваливаются друг на друга. Лошадь то и дело сбивается с шага, несколько раз проваливается задними ногами, а потом с трудом, собачьими прыжками, выбирается на твердый путь. Пошевни дергает. Градополов мычит что-то невразумительное. Еретнов благодушно посмеивается.

— Это тебе, Лев Трофимович, не на главной базе на своих выездных снежную пыль поднимать.

— Я на таких дорогах вырос… Меня не удивишь, но швыряет знатно. Бока болят.

Показался огонек. Второй, третий. И вот уже перед нами сияет окнами весь поселок. Кто-то когда-то назвал его Оторвановкой. Так это название и осталось за ним, хотя по книге учета он числится Пионерским. Окна в домах широкие, так называемые венецианские, свет от них широкими полосами льется на единственную улочку. Снег, дорога кажутся сине-желтыми. Телефонные столбы, бегущие куда-то в конец поселка, тоже как бы синие. И только вверху, там, где изоляторы, столбы густо-фиолетовые. И собака, бросившаяся прямо под ноги лошади, тоже синяя, с фиолетовыми пятнами на хребтине.

— Тпру! Останови! — скомандовал Еретнов. — Приехали. Бобер! Бобер! Перестань. Свои…

Услышав свою кличку, собака умолкла, с минуту наблюдала, как из пошевней выбираются Еретнов и Градополов, а потом бросилась к Евгению Михеевичу ласкаться.

— Не узнал? Ага! Теперь прощения просишь, обормот ты эдакий, — и потрепал собаку по загривку.

Скрипнула калитка. К пошевням подошел мужчина в накинутом на плечи ватнике и большом мохнатом треухе.

— Я уж и ждать перестал. Думал, не приедете. Идите в избу, лошадь я сам отведу на конюшню.

— Пожалуйста… Парень-то впервой. Не найдет.

Комната, куда мы вошли в своих громадных доспехах, большая, неестественно длинная, с двумя громадными окнами. Правый угол занимала русская печь. От нее, во всю длину комнаты, под самым потолком — полати. На них — четыре стриженых рябячьих головы. Во взглядах неподдельное любопытство. Раздеваясь, я украдкой посматривал на ребят и видел, что сейчас я для них здесь самая главная персона. Не всякого возьмут директор и начальник на охоту. У меня и шуба, и сумка с провизией, и ружье. Пусть одноствольное, но настоящее, а не какая-нибудь там допотопная берданка.

Снял патронташ, повесил на гвоздь, потом взял ружье, раскрыл замок, заглянул в казенник: нет ли там случайно патрона? Я знал, что казенник пуст, но так уж заведено: пришел к людям или домой — проверь. Еретнов и Градополов поступили так, а мне сам бог велел. Закрыл замок, поставил свою пушку в угол. Там ее место. Жаль, что ремень старенький, потрескавшийся, узкий. Если бы широкий, ружье выглядело бы солиднее. Но ничего, куплю когда-нибудь новый.

В комнату — не то из кухни, не то из второй половины дома — вошла хозяйка, звонко поздоровалась.

— Здравствуйте, дорогие гости!

— Здравствуйте, Антонина Степановна, — за всех ответил Еретнов. — Знакомьтесь… Наш директор. Лев Трофимович.

— Мы с ним знакомы, — подавая руку Градополову, сказала Антонина Степановна. — В позапрошлом году мы маленько поругались с ним.

— Что-то не припомню.

— Из-за этих вот окон. Венецианских.

— Да, да… Вспомнил! Мы же хотели, чтоб больше света.

— Света хватает. Летом оно и ничего, а как зима — холодище от них тянет. И некрасиво. Всегда и везде испокон веков окна стоймя ставили, а тут боком… Чтоб не заморозить ребят, пришлось полати сладить. Там, вверху, теплее. Из-за этих громадин дров не напасешься. Ну, вы не замерзнете, укроетесь тулупами.

Градополов посмотрел на Еретнова, виновато улыбнулся.

— Беда мне с этими окнами. Думал, как лучше, а вышло наоборот.

— Внуки у меня учатся. Так в одной книге прописано про этих самых венецианских купцов. Там, выходит, и зимы-то нет. У них окна всякие сойдут, а здесь по обычаю надо.

— Больше мы таких широких не прорубаем.

— А то! Стал бы рубить, так за это тебя и уважать перестали бы.

— Спасибо хоть за это. Что еще уважают.

— Я еще молодой была, девчонка девчонкой. Отец на золото меня взял. Осенью поставили избушку, печку железную сладили. Так отец только для вида прорубил окошко. Всю осень прожили мы там, и оно так нам ни разу и не потребовалось. С утра до вечера на промывке, а ночью… Кто же ночью в окно смотрит? Ничего не увидишь. Да и смотреть некуда. Придешь, ни рук, ни ног не чуешь. Похлебаешь чего-нибудь горячего, а то кружку чаю изопьешь и — спать. А утром снова за лоток. Вода холодная, золотишко бедное. И тебе холодно и бедно. А моешь…

— Трудно пришлось?

— Когда ведь это было? Давно, забылось. Еще при Демидове. Тут он правил и за себя, и за царя, и за бога, и за богородицу-заступницу. Почитай, при каждом заводе башни темные… Провинился человек, сажали туда на цепь… А потом забывали, и люди умирали с голоду. Помню, как-то мы с моим… С Дорофеичем… на развалины пошли. Тогда мы оба на Куренной домне робили. Он на шихте, а я разнорабочей. Ходим по развалинам, смотрим, в подвал заглянули. Каменный свод, темнища. Привыкли глаза не сразу. А там… Верите? Человеческие кости. Череп, ребра… И кандалы на ногах. Я после этого случая целую неделю спать не могла. Лягу, укроюсь с головой, только забудусь, а перед глазами шкелет… И ржавая-прержавая цепь. К кольцу в камне намертво приварена.

— Интересно, — сказал Градополов. Он весь внимание. По глазам видно, что на эту тему он готов говорить хоть всю ночь. Лишь бы не про злополучные венецианские окна, вставленные не стоймя, а боком, от которых идет холод и потребовалось соорудить для ребят полати.

— Можно бы интереснее. Потом, когда царя скинули, ученые приехали, наткнулись на скелет… Камень с кольцом выпилили, кости упаковали, с собой увезли. Чтоб людям показывать. А зачем людей стращать? Они и так про старое знают.

Градополов и Еретнов переглянулись. Как объяснить этой женщине, для чего нужны экспонаты подобного рода. Евгений Михеевич мягко улыбнулся, сказал:

— Никто не хочет стращать людей. Это, Антонина Степановна, собирается для того, чтобы молодое поколение на фактах видело…

— Оно что же — глупое, не понимает?

— Кто?

— Да поколение твое.

— Понимать понимает, но ведь лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать.

— Не доводилось никому видеть то, что видели мы. Правда, стерлось из памяти, а все одно помнится…

— То-то и оно. А когда человек ничего не пережил, то как он отличит старое от нового?

Антонина Степановна вздохнула. С минуту помолчали. Потом спросила:

— А чего это вы кавалера на зверя тащите?

— За кучера он у нас, — ответил Еретнов. — Но раз приобрел пушку, то пусть сходит, посмотрит, что такое медведь.

— Не приведи бог, — тихо сказала Антонина Степановна.

— Не беспокойтесь, все обойдется в лучшем виде, — успокоил хозяйку Еретнов. — Он у нас молодец.

— Это и я могу подтвердить, — улыбнулся Градополов. — Даже не замерз, когда сюда ехали.

— Шуба собачья, воротник бараний, — сказал я. — Разве замерзнешь?

— Верно! Очень верно! Вот если бы наоборот — шуба овчинная, а воротник собачий, тогда можно бы и замерзнуть, — прогудел Градополов и звонко расхохотался.

Улыбнулась и Антонина Степановна.

Лев Трофимович похлопал меня по плечу, сказал: — Да ты не обижайся… Мы шутим…

— А я и не обижаюсь.

Антонина Степановна повернулась к двери, сказала:

— Ну ладно. Гостей баснями не кормят. Пойду посмотрю самовар.

Еретнов и Градополов запротестовали. Они сыты, перед самым отъездом съели по миске борща и по доброй тарелке каши.

— С дороги-то?… Для чашки-другой место найдется, — возразила Антонина Степановна и удалилась.

Градополов встал, прошелся по комнате, увидел ребячьи головы на полатях, повернулся к Еретнову.

— Евгений Михеевич… Там у тебя что-то есть…

— Да, конечно, — спохватился Еретнов, раскрыл баул, достал два бумажных кулька, подал на полати…

— Держите, это вам лисичка прислала…

С полатей свесилась худенькая рука в коротеньком пестром рукаве, приняла гостинец.

— Знаем. Не омманите. В магазине купили.

— Ну да! Стали бы мы толкаться там.

— Вам всегда без очереди.

— Тут ты, братец, не прав. Жена всегда стоит… Даже если ее пропускают, она не пользуется этим.

— Знаем.

— А говоришь?

— Так то ж ваша жена, а то вы вдвоем. «Пожалуйста, проходите, берите!»

Градополов пришел в восторг.

— Так его! Пусть не обюрокрачивается. Что касается конфет… Вправду нам их лисичка подарила. Может быть, заяц. Ночь, темень, ладом не разглядели.

— Не маленькие, понимаем.

— Раз понимаешь, то раздели на всех. Чтоб никому обиды…

— А то как же! Сам слопаю, что ль?

— Серьезный ты мужик. В каком классе учишься?

— В пятом.

— Зовут-то как?

— Степшей.

— И вы что — проходите про венецианских купцов?

— Не… Книжку в библиотеке брал. Там написано про купцов. Как в Индию ходили, в Китай, дорогой посудой торговали… Чашками, тарелками, всякими блюдцами…

— Учишься где?

— В Судаках.

— Далековато. Это же километров пять?

— Наверное. Кто их мерил?

— А если метель разгуляется?

— В Судаках у нас бабушка… Остаемся у нее ночевать.

— Молодцы, — сказал Лев Трофимович, сел рядом с Еретновым, положив руки на стол, помолчал, поглядывая на полати, потом тихо спросил:

— Нельзя ли дать им квартиру в Судаках?

— Говорил я с Дорофеичем. Не захотел. Тут им легче жить. И удобнее… Дочка — мать ребятишек — работает у меня на участке в столовой. Раздатчицей. Частенько навещает пацанов. А в Судаки запросто не сбегаешь.

— Но пять километров! В оба-то конца — уже десять.

— Туда каждый день подводы идут… Ребятишки и увязываются… Морозец посильнее ударит — специальный транспорт выделяем… Ничего, терпимо.

— Смотри, тебе тут виднее… Но чтоб хорошо было.

— Стараемся.

— Жалко ребят… Опытные люди, и такой промах…

— Это с каждым может случиться. В тайгу пошли вдвоем. Наткнулись на медведицу с медвежатами, а у Ивана Дорофеича и его зятя патроны только с дробью. Зять не выдержал, пальнул. По глупости. А что дробь? Только поранил. Медведица озверела. Старику лицо исковеркала, плечо изувечила, а зятя… Громаднейшая зверина была. Вцепилась зубами в голову и — как орех…

— Могла и Дорофеича прикончить?

— Конечно. Он мертвым прикинулся. Так медведица на него кучу хвороста натаскала и ушла. Дорофеич подождал, выбрался из-под завала, домой поплелся, людей шумнул… Те в тайгу. Нашли матуху. Все-таки рана оказалась тяжелой… При последнем издыхании была. Добили, медвежат тоже прикончили, да что толку-то? Человека не оживишь, — Евгений Михеевич посмотрел на полати, шепотом добавил:

— Хорошие ребятишки. Старшего-то после семилетки надо бы куда-нибудь определить. На учебу. В техникум хотя бы…

— Сколько еще ждать!.. Только в пятом учится. Окончит, кто это должен сделать?

— Я, ты.

— Странный ты человек, Женя. Сам собираешься на свой Сахалин бежать, а про меня… Если еще три года продержусь, то не забуду, а если снимут? Придут новые люди, для них Голованов…

— А ты, Лев Трофимович, занеси Голованова на Доску почета. Навечно. Приказом. Такого работника, такого лесоруба поискать надо. Я, во всяком случае, не встречал. За сезон вдвоем заготовляли до десяти тысяч кубометров. Мастер, герой труда.

— А что ты думаешь? В твоем предложении есть резон. Надо будет посоветоваться.

— Бумага для кадровиков много значит, так что следы ребят после такого приказа не потеряются.

Я слушал, присматривался к Градополову. Сейчас он не казался мне грозным и страшным. Просто человек. Большой, красивый. Выражение лица совсем не такое, какое мне приходилось видеть при решении им деловых вопросов. И Евгений Михеевич тоже как бы другой. Говорит тихо, грустно. Будто он виноват в том, что случилось такое несчастье на его участке.

Открылась дверь. В комнату ворвался клуб белого морозного воздуха, а потом уж вырос и сам хозяин дома — Иван Дорофеевич. Грузный седой старик. Лицо сдвинуто набок. Видны два следа от медвежьих когтей — от волос на голове до подбородка. Нижняя губа оттянута вниз, проглядывают два нижних зуба. Верхнее веко наполовину закрывает зрачок. Я невольно отвел взгляд в сторону. Иван Дорофеевич подошел к столу, спросил:

— Заждались?

— Да нет… Сидим, беседуем, — ответил Евгений Михеевич. — А вообще, минут сорок ушло. Дежурного по конюшне не было?

— За лыжами ходил. У меня только три пары. Достал для молодого человека. Ну, и насчет собачек свернулся к друзьям. С одной собакой на зверя не пойдешь…

— С одной, конечно, не охота, — согласились Еретнов и Градополов.

Директор с минуту подумал, добавил:

— Хотя… Четыре лба, семь стволов…

— Вы первый раз не зверя идете? — спросил Иван Дорофеевич.

— Почему так решили?

— Да по тому самому… «Четыре лба, семь стволов». Медведь — животное редкого проворства. Выскочит из берлоги, успевай поворачиваться… Промедлил — и поминай как звали. А собаки… Те враз его зубами за гаши, ну, он и садится. Бережет свой зад.

— Впервые, Иван Дорофеевич. Все как-то не приходилось… Шадрин приглашал один раз, да времени не сумел выбрать…

— Не будь этого снегопада, так и нынче не нашли бы свободной поры…

— Нет худа без добра.

— Выходит, так, — согласился Иван Дорофеевич. — А сейчас чаевать станем. Есть грузди, рыжики, волнушки. Кому что?

— Кто же пьет чай с грибами?

— Я ендову бражки припас.

— Ендову? И, наверное, полную?

— Ну ладно. Пусть не ендову, пусть по-твоему — жбан.

— Это другое дело, — сказал Лев Трофимович. — Ты уж, Иван Дорофеич, постарайся — накачай своего начальника… Чтоб помнил уральский напиток, не сбежал от нас на свой расчудесный Сахалин.

— Он и так не сбежит. Блажь одна. И себя баламутит, и людям покою не дает.

— Прекрасно сказано, — обрадовался Градополов. — Я ему то же самое толкую.

— Урал, — сказал Иван Дорофеевич, — притяжительный край. Кто прожил здесь год-два — считай присох.

Евгений Михеевич не возражал. Он сидел, посматривал на егеря, директора, добродушно улыбался, хотя, если судить по глазам, еще не отошел от того, о чем только что разговаривал с Градополовым. Нет-нет, да и кинет взгляд на полати. Там о чем-то ребятишки азартно шептались. Прислушался и я.

«Кому?» — уловил я. — «Мне». «Кому?» «Саньке». «Кому?» «Тебе». «Ну, а это тебе осталось, Гавря».

«Конфеты делят, — подумал я. — Сироты».

Я готов был молиться, чтобы не уехал на Сахалин Еретнов, чтобы никому не пришло в голову снять с работы Градополова.

Антонина Степановна внесла самовар. Самовар сиял. В него можно было смотреться, как в зеркало. Изо всех отверстий весело поднимался пар. Самовар был как живой. Он словно понимал, что в центр стола его поставили неспроста, что он сейчас поилец и кормилец, потому-то он важно и значительно ворковал. Даже крышечка на чайнике с заваркой чуточку приплясывала, и легкий звон разносился по комнате. Вслед за самоваром на столе появились грибы, миска картофеля в мундире, кусок вяленой медвежатины. Ее по цвету сразу узнаешь. Черная. Ну, а хлеб у каждого свой. Отрезал и я ломоть от своей пайки, положил на угол столешницы, постоял, подумал, достал кусок сахару, кусачками расколол надвое. Одну половину спрятал в сумку, другую, положил на хлеб. Вприкуску на десяток чашек чаю хватит. Завязывая сумку, оглянулся назад. Над полатями опять четыре стриженые головки. У каждого оттопырена щека, будто ее раздул флюс. Конфеты сосут. Я про себя подумал: «Надолго ребятишкам хватит конфет, что привезли от лисички Еретнов и Градополов, но… я-то ничего не привез. Пусть уж у них сегодня будет настоящий праздник!» — достал второй кусок сахару и, как Евгений Михеевич, подал на полати:

— Лисичка вам еще и сахару кусок переслала.

— Сам-то с чем будешь пить? — возразили ребята в один голос.

— Оставил и для себя. И еще есть.

— Ино, ладно. — И мой сахар исчез на полатях.

Обернулся, чтобы сесть на свое место, а на меня — четыре пары глаз! Что они выражали, сказать не берусь, но от того, что они, эти глаза, враз, как по команде, опустились вниз, лицо Градополова приняло напряженно-непроницаемый вид, а меня бросило в жар. Может быть, не надо было соваться со своим гостинцем? Привез же Еретнов конфет, чего еще? Но уже ничего исправить нельзя. Поздно. Об этом следовало думать раньше. Молча сел за стол, пододвинул к себе хлеб и сахар. Антонина Степановна торопливо подставила чашку под самоварный краник, нацедила кипятку, из чайника добавила заварки, поставила передо мной, певуче сказала:

— Пей. На мужиков не смотри, они сперва по ковшику бражки осушат, а потом уж начнут чаевничать. Может, и ты выпьешь бражки?

Я отрицательно мотнул головой: нет!

— И хорошо. Выпьешь чайку, сам налей. Не обожгись, самовар горячий…

— Спасибо.

— На здоровье. Грибки бери. Сама мариновала. Чтоб тебе не скучно было… Ребята! Слезайте с полатей… Чаевничать.

— Вот это правильно, — воскликнул Градополов. — А ну, гренадеры, быстро занять места!

«Гренадеры» неторопливо слезли с полатей, чинно уселись рядом со мной. У всех важный, сосредоточенный вид. Будто не чай пить собрались, а священнодействовать. На всех одинаковые рубашки — серые, в голубой горошек, все одинаково подстрижены — под русский горшочек. По цвету самые черные волосы у старшего, самые светлые — у меньшего. Меньший весь в веснушках. На носу, на щеках, даже на лбу — мелкие коричневые пятнышки. Нос вздернут, от этого лицо добродушно и симпатично. Губы плотно сжаты. У него нет двух передних зубов, он старается пореже открывать рот, чтоб не показывать своего возрастного изъяна.

— Тебя Степаном зовут? — спросил я старшего.

— Степшей. По дедушке с маминой стороны.

— А…

— У нас и Ваньша был, да летось умер.

— Болел?

— Не… Осенью в тайге шишковал… Забрался на кедру — и сверзился.

— Насмерть?

— Два месяца маялся в больнице. Нутро отшиб.

— Жалко, — сказал я первое подвернувшееся слово.

— «Жалко»… Сказал тоже. Впору было белугой выть. Да ведь не поправишь. Дождемся осени, сами пойдем шишковать. Мы уж не ошибемся. Дедушка пообещал отковать такие скобы, что не сорвутся.

Разговаривая со мной, Степа наливал братьям чаю. Степенно, по-хозяйски. Потом взял кусачки, расколол сахар на четыре части, роздал братьям.

Чай пили молча. Степа строго посматривал на своих братьев. Чтоб вели себя аккуратно, не толкали друг друга под локти. За столом не одни. Гости. И важные.

Степа нагнулся ко мне, шепнул:

— У меня тоже есть ружье. От тяти осталось. Тулка. Осенью сорок три рябчика подстрелил. Тридцать сдали в лесрабкооп, остальных сами съели. На рубашки набрали материи, две банки пороху получили, три кило дроби. На весну хватит. Рябчик на рану хлипкий… Поманишь его манком, он отзывается, подлетает близко. Даже если плохо стреляешь, не промахнешься.

— Глухаря не приходилось брать?

— То птица строгая. Настоящих токов поблизости нет. На коих повыбили мошников, на коих пораспугали. А ходить далеко… Когда же? Прибежишь из школы — уроки надо приготовить, бабушке помочь… Дедушка весной больше в тайге…

Слушая Степу, я все больше и больше проникался к нему уважением. В каждом слове, жесте, взгляде чувствовалась степенность, умение уважать собеседника и заставить того внимательно слушать себя.

«Мужики» разговорились вовсю. Видно, виной тому бражка. Суровый на вид Дорофеич сейчас кажется благодушным и веселым.

Степа спросил:

— Где спать будешь?

— Где скажут.

— Идем с нами на полати.

— Если есть место, пожалуйста…

— Там десять человек улягутся — и просторно будет.

* * *

Уснул я быстро. Степа еще что-то говорил насчет того, что у дедушки есть панцирные пули, что было бы хорошо, если бы я набрался смелости и попросил хоть одну. Простой пулей медведя не свалишь. На рану он страсть крепкий. Бить надо в грудь либо в голову. Самое страшное, когда попадают в живот. Раненый зверь лют, обязательно кидается на человека. Чуть растерялся — и пропал. Сперва я отвечал, а потом как сквозь землю провалился. Иногда слышался отдаленный шепот, но не было сил ответить. Понимал, что не отвечать Степе невежливо, что надо бы хоть головою кивнуть — и не мог. Когда утром меня толкнули в плечо, я сказал:

— Да, да, Степа… Попрошу.

Поднял голову, раскрыл глаза. Перед полатями на табуретке стоял Евгений Михеевич, на полу, на разостланном тюфяке, сидел Лев Трофимович и натягивал на ноги свои белоснежные бурки. Рядом тихо посапывал Степа.

— Что ты попросишь? — спросил Еретнов.

— Это мне приснилось… Я со Степшей разговаривал… Он советовал попросить у Дорофеича панцирные пули… Простой медведя не свалишь…

— Дорофеич уже сам побеспокоился об этом. Вон два жакана на столе лежат… Где твой патронташ? Я сам перезаряжу… А ты вставай, одевайся.

— Сейчас, — сказал я и быстро слез с полатей.

Обуть сапоги, надеть фуфайку, нахлобучить на голову шапку — дело считанных минут. Евгений Михеевич осторожно выковырял швайкой пыжи, высыпал дробь, вместо нее втиснул в гильзу жакан. Потом перезарядил второй патрон, сказал:

— Два крайних справа… Запомнишь?

— Чего же? Запомню. Два крайних справа.

— Добре.

Встал с тюфяка Лев Трофимович, потянулся, снял с гвоздя свой темно-синий френч, оделся, застегнулся, сказал:

— Послушай, парень… Может быть, останешься здесь… Зверь же… Не шутка: А когда рассветет, со Степой приедете за добычей…

— Уж лучше тогда я сбегаю на участок, узнаю, какую кашу варят и будет ли на третье кисель…

— Он уж и обиделся… Я же как лучше…

— Ну, что я тебе говорил? — рассмеялся Еретнов.

— Ничего смешного, — сухо сказал, Градополов.

За окном послышался собачий лай и визг. Казалось, там целая свора сорвалась с цепей и учинила свалку.

Евгений Михеевич и Лев Трофимович заторопились, надели старые ватники, подпоясались патронташами. Еретнова я видел в ватнике не раз, привык, а вот Градополова в таком наряде видел впервые. Он не походил сам на себя. Даже бобровая шапка и щегольские бурки ничем не выделяли его. Разве что усы да брови говорили о том, что он директор.

Вышли на улицу. Ни света в домах, ни луны на небе. Снег не синий, а какой-то серый. Над деревьями ярко горит Полярная звезда, а ниже ее — Мицар и Алькор. «Конь» и «Всадник» в переводе с арабского. В древнем Египте по этим звездам проверяли зрение людей. Если ты возле Мицара обнаружишь всадника — радуйся, твои глаза превосходно видят. Я вижу обе. Значит, если в лесу будут сумерки, я разгляжу мушку, наведу ствол на зверя.

У Дорофеича на сворках четыре лайки. Собаки рвутся в разные стороны, нетерпеливо повизгивают. Понимают, что собрали их вместе не для выводки, а для охоты, опасной и захватывающей.

— Разбирайте лыжи, собак, и пошли, — сказал егерь.

Берем лыжи, вскидываем на плечи. У каждого на поводке собака. Трогаемся вдоль улицы. Скрипит под ногами снег. Мороз довольно крепок. Кожа на лице стягивается.

Идем цепочкой. Впереди Иван Дорофеевич, за ним Евгений Михеевич, Лев Трофимович, замыкаю шествие я. Собака у меня нервная, все время тянет поводок. Видно, честолюбивая, не нравится ей плестись в хвосте. Пришлось строго прикрикнуть:

— К ноге!

Собака глянула на меня, словно удивившись, вильнула хвостом, покорно пошла рядом. Мохнатая, приземистая, с большим белым пятном поперек тела. Будто кто ее перевязал полотенцем. Про себя я окрестил свою лайку «Перевязкой».

Позади остались дома поселка, лесной склад, овощехранилище, миновали цистерны с горючим. Вокруг тайга. Глухая, настороженная, притихшая. Лишь изредка с еловых лап падал снег да потрескивали от мороза березы.

Возле громадного и старого семенника лиственницы Иван Дорофеевич остановился, бросил на дорогу лыжи, сказал:

— Отсюда по целине.

Все стали на лыжи. Лыжи самодельные, широкие, подбитые конской шкурой. Идти легко. Собаки окончательно присмирели. Тут не до резвости, надо идти пружинистым шагом, чтоб не проваливаться.

Дорофеич шел быстро, широко, уверенно обходя кусты и валежины. Какими приметами руководствовался в выборе направления к берлоге — только ему известно. Коснись меня, я вряд ли нашел бы дорогу, даже если бы побывал там не однажды. Все вокруг одинаковое. И сосны, и ели, и купы осинника, и редкие рябины.

Небольшой подъем. Дорофеич выбрался на перевал, оглянулся, постоял, пока мы подтянулись поближе, покатил вниз. Собака споро бежала рядом с ним, радостно повизгивая. Быстрый бег для нее нужен, чтобы согреться. Морозец все больше дает себе знать. Я уже несколько раз останавливался, чтобы растереть варежкой щеки.

Скатились с перевала и мы. Я не совсем удачно: ушиб колено. Евгений Михеевич сказал:

— Осторожнее, Сергей. Так и напороться можно…

Идем равниной. Лес вокруг старый, замшелый. Много бурелома. Такие места любит медведь. Отыщет выворотень, заберется под него и спит.

Минут через пятнадцать Иван Дорофеевич вновь остановился, привязал собаку к сосне, сказал:

— Здесь…

— Что значит «здесь»? — спросил Лев Трофимович и оглянулся по сторонам. Я тоже повел глазами вокруг. Интересно же, где оно, какое из себя зимнее логово таежного владыки? Смогу ли сам, без подсказки, найти? Деревья, снег, купы шиповника и ничего такого, что напоминало бы берлогу. Дорофеич усмехнулся:

— Метров пятьдесят отсюда. Вот лыжня… Старая. Это мой обклад.

— Чего же ждем?

— Отсюда поведу на номера. Я давно разметил их. Покурим и пойдем.

Курили долго. Молча. Ночь отступала. Над лесом мягкое сияние. Поредел мрак и внизу. Сосны нежно-воскового цвета, ели — густо-зеленого, на стволах пепельно-седые пятна лишайников самых разных форм. Из снега торчат темные иголки опавшей хвои.

— Поставлю на номера, спустим собак — смотреть в оба. Не пороть горячку. Зря не палить, а то собак перестреляете.

— Это само собой разумеющееся, — сказал Градополов. Усы, брови у него заиндевели. Он походил на сказочного Деда Мороза. Не хватало только яркой шапки.

— Я про то ж… Про разумеющееся. Псов-то четыре. Встанет зверь, они такую карусель разведут, что и сплоховать недолго. Потом стыда не оберешься. Засмеют. Собирались убить медведя, а перестреляли собак.

— А если медведь задерет собаку? — спросил я.

— За то мы не ответчики. Собаку натаскали по зверю, она обязана знать, как вести себя в драке. Поставлю на номера, осмотрите внимательно свой сектор… Он заметен. От каждого пойдут веером две лыжни. Вот между ними и можно бить, а пересек зверь черту… Ни-ни! В человека можно угодить.

— Я что-то ничего не понял, — сказал я.

— Объясню. Слушай внимательно, — Дорофеич достал из-за пазухи карандаш, нагнулся, донышком начертил на снегу открытый угольник, в месте пересечения линий поставил крестик. — Здесь будешь стоять ты. Вообще стрелок. А в вилке — берлога. Пока зверь в твоей вилке — стреляй хоть из пулемета, а выскочил — уже не твой. Стой и смотри, что дальше будет.

— Теперь и я понял, — сказал Градополов.

— Раз поняли, тогда пошли. Только тихо.

— Веди же, так будет тебе за труды, аль бойся — недолго от нас до беды, — пропел Лев Трофимович.

Дорофеич возмутился.

— На лешака песню завел? Тут не театр.

Градополов смутился:

— Молчу. Молчу, Иван Дорофеич.

И вот мы стоим на отведенных местах. Иван Дорофеевич поднимает руку: внимание! Разом отпускаем собак. Утопая по брюхо в снегу, они в зловещем молчании побежали к трем елям. Там где-то спит медведь. Там его логово. Нижние ветки елей в инее. Зверь дышит, и теплый воздух просачивается наружу, застывает кристалликами на пушистых лапах, похожих на растопыренные пальцы исполинов.

Собаки у берлоги. Подняли остервенелый лай, но ни одна не решается сунуться в устье, чтобы потревожить сон хозяина берлоги. У всех лаек шерсть поднята дыбом.

— Взять! Ату! — крикнул Иван Дорофеевич.

— Кси, кси его! — вторят ему Градополов и Еретнов.

Я молчу. Не до команд. Мне бы ничего не упустить из этой осады, не проглядеть момент, когда зверь выберется на свет. Что он будет делать? Продирать спросонья глаза, драться с собаками, рычать? Или сразу же бросится на людей? Не растеряться бы.

Сердце бьется гулко и часто. На лбу выступила испарина. Жарко. Правая рука голая, а не мерзнет. И лицо почему-то горит.

Моей Перевязке, видно, надоело кружиться вокруг берлоги и лаять попусту до хрипоты. Она бросилась к устью, просунула туда голову. Другая собака цапнула ее за задние ноги. И понять это можно было так: лезь дальше! Не трусь! Если что — мы придем на выручку. Нас же много, а медведь один. И Перевязка поползла глубже. Снаружи только хвост. Он нервно вздрагивает. Собаки замолчали. Стоят, ждут, чем все кончится.

Перевязка выскакивает из берлоги как ошпаренная, мчится прочь. Значит, зверь разбужен. Что-то будет?

Вздымается снег. В седом снежном облаке вырастает черно-бурая громада зверя. Розовая пасть. Тонкий розовый язык. Над лесом плывет грозный рык. На голове у меня шевелятся волосы, приподымается шапка. Страшновато, а здорово!

Гремит выстрел. Поворачиваю голову на звук. Стрелял Градополов. Из ствола его ружья тоненькой ниточкой вьется дымок, медленно тает.

Морозный воздух снова вздрагивает. Это почти разом выстрелили Еретнов и Иван Дорофеевич. Я перевожу взгляд туда, где должен быть зверь. Его нет. Убежал, что ли?

Лев Трофимович рядом. Окликаю его.

— Где же медведь? Убежал?

— Да где ему, сердечному, убежать! Назад, в яму свалился.

Собаки возятся в берлоге. Видны только их взъерошенные спины. Иван Дорофеевич срывается с места, бежит через полянку.

— Тубо! Тубо! — орет он на собак.

Собаки нехотя выбираются из ямы, отходят в сторонку. Морды в крови. Все алчно облизываются. Возбужденно горят глаза.

Иду к берлоге и я. Интересно же посмотреть, каков он, таежный хозяин, которому уступают дорогу все другие звери: волки, росомахи, лоси, не говоря уж о более мелких обитателях лесов. Меня догоняет Евгений Михеевич.

— Что же ты? Так и не выстрелил?

— Когда же? Разве успеешь? Все произошло так быстро, что я не успел опомниться. Был зверь — и нет. И собаки…

— Тут оглядываться некогда.

Медведь лежал, на левом боку, неловко подвернув под себя голову. Под ним розовое пятно. И вокруг темные сгустки крови.

Дернулся короткий хвост, по телу зверя пробежала судорога. Вздрогнул и я.

— Готов! — сказал Иван Дорофеевич, оглянулся. — Лев Трофимович! Чего же вы? Идите сюда. Зверь готов.

— Еще бы! Три жакана… Слона можно свалить, — хмуро ответил директор, продул ствол, вскинул ружье на плечо, медленно подошел к берлоге, глянул на убитого медведя, отвернулся.

— Любуетесь?

— Да ведь удача, — не понимая, чем недоволен директор, сказал егерь.

— Уда-а-ча, — сердито протянул Градополов. — Животное громадное. Только не охота это. Я понимаю так… Идешь по следу… Отмахаешь добрый десяток километров. Раза три вспотеешь. Потом меткий выстрел… Это спорт, охота. А тут? Пришли, подняли с постели, прикончили… И зачем я только дал тебе, Евгений Михеевич, уговорить себя? Теперь целую вечность будет сниться это злополучное утро. Розовая пасть, обиженный рык, и псы ваши с окровавленными мордами.

— Лев Трофимович! — изумился Еретнов. — Я не узнаю тебя.

— Да уж каков есть. Словом, я пошел. Сами управляйтесь.

Градополов поправил на плече ружье, развернулся, покатил прочь.

Еретнов и Дорофеич переглянулись. Вид растерянный и обескураженный. Как у провинившихся школьников. Директор снова стал директором, а не мальчишкой, на которого можно накричать: «На лешака песню завел?»

Первым пришел в себя Иван Дорофеич. Достал из сумки веревку, сказал:

— Да… Но делать нечего. Полезай, Сергей, в яму, набрось петлю на задние лапы… Надо все равно зверя вытащить.

Я с удивлением посмотрел на Дорофеича. Не шутит ли? Как это «полезай?» А вдруг зверь еще живой? Двинет лапой — и дух вон.

— Не бойся. Мертвый…

Воткнул ружье прикладом в снег, снял лыжи, полез в яму. Дотронулся рукой до зверя. Он уже коченел. Потом прошел к голове, осмотрел передние лапы.

— А лапы у него сухие, — сказал я.

— А с чего им быть мокрыми? — усмехнулся Дорофеич.

— Он же сосет их.

— То басни. То просто выражение такое. Когда он спит, лапами только нос закрывает. Нос у него боится холода.

— Как же он живет? Чем питается?

Дорофеич даже просветлел лицом. Он, казалось, обрадовался случаю, что можно поговорить, поделиться тем, что знает сам, что узнал от других за долгие годы жизни в тайге.

— Живет за счет жира, накопленного летом. Когда засыпает, у него в кишках образуется пробка. Желудок перестает работать. На обогрев, на то, чтобы сердце билось, уходит жира за зиму сантиметра два, иногда и того меньше. Выйдет из берлоги, хватит травки или муравейничек разорит, желудок и оживет… Пробка выскакивает. А пищи вокруг никакой. Вот тут он остаток жира расходует. А в спячку он ложится со слоем сантиметров в семь, бывает, что и десяток нагуливает. Так-то.

— Интересно.

— Конечно, интересно. Когда матуха малышей родит… Они появляются в январе. Махонькие, с рукавичку. Насосутся и тоже засыпают. И у них опять же пробка… А лапу… Лапу не сосет. Только нос закрывает.

Я накинул на задние лапы петлю-удавку, затянул потуже, потом выбрался из ямы. Медведь оказался тяжелым. Мы с трудом вытащили его. Дорофеич сразу же принялся мастерить волокушу. Можно было разделать медведя здесь, по частям вынести мясо к дороге, дождаться Степу с лошадью. Но почему-то не захотел возиться Еретнов. Он сказал, что раз ушел в поселок Лев Трофимович, то он скажет Степе, что все кончено, что можно ехать. Начнем зверя распластывать, заставим парнишку зря мерзнуть. Орудуя топориком, Дорофеич охотно отвечал на мои недоуменные вопросы.

— Как берлогу после себя чистит? А ему нечего чистить. У него же пробка, желудок не работает. А если случится такое, тогда он встает и уж до весны не ложится, по лесу бродит. Таких зверей шатунами зовут. Лют шатун. Зимой в тайге голодно. На людей бросается, в села наведывается. Бывает, и другая нужда заставляет зверя покидать берлогу. Скажем, мало жира накопил, не хватило на спячку. Что прикажешь делать? Тоже встает и шатается по тайге. Хитер! Ищет волчью стаю. Те, где овцу утащат, где оленя зарежут, тут и медведь в гости. Волки расступаются, медведь пирует. Наестся, остатки подбирают волки.

— Если медведица… И у нее маленькие, и жира не накопила… Тогда как?

— Чего не знаю, того не знаю. Не слыхал, чтоб медведица была шатуном. Что рано поднимается, это знаю, был такой случай, а вот чтоб зимой…

Я слушал, я ловил каждое слово егеря, и все не мог отделаться от некоторого недоумения: почему вдруг стал таким словоохотливым этот суровый на вид человек? Неужто его смутил директор своим поступком?

Волокуша готова. Взвалили медведя на нее, впряглись в лямки, поволокли к дороге по нашему лыжному следу.

Шли часа полтора, отдыхая через каждые сто — двести метров. С нас ручьями катился пот.

Еретнов оказался прав: нас уже ждал Степа. Погрузили на сани, поехали в Оторвановку. Прибыли в полдень. Градополова уже не было. Он уехал домой, оставив Еретнову и Ивану Дорофеевичу коротенькую записку:

«Иван Дорофеевич! Евгений Михеевич!

В леспромхозе есть вакантная должность ученика в бухгалтерии. Для Степши как раз. Днем будет работать, а вечером учиться. Жить станет у меня. Нас двое с женой. Места хватит. Жду Степу, если это не расходится с вашими планами.

Конторщика командировать завтра. Получена разнарядка в лесной техникум. А паренька или девчонку для своей бухгалтерии ты, Евгений Михеевич, найдешь.

Приятного аппетита. Пришлите рецепт бражки. Хороша! Большое спасибо Антонине Степановне.

Лев Градополов»

Много прошло с той поры годов. Уже нет в живых Дорофеича. Умер Градополов. Сложил голову под Берлином комиссар Еретнов. Сережа, — а вы догадались, что это я, стал лесоводом. Здравствует Степша. Он главный бухгалтер леспромхоза, крупнейшего в горнозаводской части Урала. Младшие Головановы — сыновья знатного лесоруба — Санька, Мишка и Гавря — разбрелись по свету. Все трое геологи. Раз в три года они приезжают в родные места, чтобы вместе отметить память старших своих друзей, чтобы повидать совсем старенькую Степановну, отведать грибов ее приготовления.

Предыдущая главаГлава 16 из 17Следующая глава