Градов склонился над столом. Полированное поле покрывала затертая простыня рабочих чертежей, испещренная пометками, колонками цифр, расчетов. Смахнуть чертежи! Порвать в клочья — все равно ни черта не получается! Бросить, плюнуть на эту затею. Не вышел из него инженер-конструктор, изобретатель — разве плохо быть просто достойным офицером? С порученным делом справляется хорошо, благодарности получает, награды… Смог даже страх преодолеть, а это едва ли не самая лучшая победа из всех одержанных. Бросить, отказаться… От чего? Значит, пусть мучаются солдаты с ИФТом? Тратят силы, время… На значительной глубине ИФТ бессилен, бомбы останутся, приборы их не возьмут. А потом когда-нибудь это отзовется кровью…
Бросить — значит сдаться? Нет! Надо работать, медленно, кропотливо докапываться до ошибок, просчетов, разобраться в их сущности, устранить их и начать все заново. Но трудно будет — голова забита другим, сейчас не до изобретений…
Постучали. На пороге стоял Доценко в стареньком рабочем кителе, без орденских колодок, с цветными полосками, знаками ранений.
— Забрел на огонек. Не прогоните?
— Садитесь, Семен Михайлович. Сейчас чайник поставлю.
— Чаек — хорошо. Если можно, скомандуйте. А это что за машина?
Не хотел рассказывать, но пришлось. Доценко теребил усы.
— В теории я не дуже… Вы мне авиабомбу покажите, мину или снаряд. Это поковырять могу, разберу на шматочки. А чертежи… Вы, командир, на пальцах растолкуйте. А еще лучше, соберемся всем взводом. Колхозом и обсудим.
Пожалуй, Доценко прав. Зачем ломать голову одному? Ребята во взводе толковые. Сообща быстрее. Почему до сих пор он корпел над прибором один?
Градов достал хлеб, колбасу, печенье.
— Давно собираюсь спросить. Почему вы ордена надеваете по праздникам, а нашивки за ранения — всегда? Их же никто не носит.
— Эти полоски — самая высокая награда. Выше Золотой Звезды. Это кровь…
— И все-таки в наше время архаизм. Пережиток…
— А я ношу. Пусть помнят, во что обошлась война.
— Не забудут. Двадцать миллионов потеряли. По всей стране обелиски.
— Могилы. А я живой напоминаю. Живой! — Доценко расправил плечи, стал похож на оживший монумент.
— Есть еще порох в пороховницах, Семен Михайлович?
— А як же! Не дуже богато того пороха. Но есть… И вот что. Вы, командир, не сумуйте из-за хлопцев. Они сами переживают. Разберемся. Собрание в одиннадцать ноль-ноль.
— Помню, — горько вздохнул Градов. Эх, недостаточно твоего пороха, старшина…
В зале не слышно привычного веселого шума, смеха — пиротехники подавленно молчат. В президиуме Доценко, Гай, Прищемихин, Бычков. В последнем ряду осунувшийся, похудевший Градов. Впереди, отдельно, будто отгороженный невидимой стенкой, сутулится, уронив на колени тяжелые руки, Солёнов.
Доценко встряхнул колокольчик.
— Разрешите начать общее собрание взвода. На повестке один вопрос: чрезвычайное происшествие и состояние дисциплины во взводе. Необходимо обсудить поведение рядового Солёнова. Обстоятельства дела вам известны. Рядовой Солёнов Василий Андреевич во время минувшей боевой операции отнесся к своим обязанностям преступно халатно, пренебрег инструкциями, предусматривающими полную проверку всех машин, механизмов, приборов и оборудования непосредственно перед выездом на задание. В результате чего двигатель спецмашины заглох в самый ответственный момент, когда осуществлялась транспортировка боеприпаса с работающим часовым механизмом. Только самоотверженные, дружные действия личного состава отделения, командир взвода предотвратили катастрофу. Последующая проверка машины в гараже зафиксировала неисправность двигателя, что подтверждается актом комиссии, назначенной командованием. Вина рядового Солёнова доказана полностью. Есть предложение разобрать этот вопиющий факт на сегодняшнем собрании и первым заслушать рядового Солёнова. Возражений, других предложений нет? Солёнов, вам слово.
— Много говорить не стану, да и незачем. Моя вина. Все понимаю и сознаю. Машина новая, понадеялся — не подведет, а вон куда повернуло. Никто другой не повинен, виноват я и жду наказания. Приму его, как справедливое, за свою небрежность и дурость…
— Всё?! Вопросы к Солёнову будут? Кто желает высказаться?
Пиротехники уставились в пол. Капитан Гай заволновался:
— Как же так, товарищи! Произошло самое настоящее ЧП, а вы пассивны и не хотите разобраться и обсудить происшедшее. Ведь из-за головотяпства, безответственного отношения к своим обязанностям Солёнов чуть не отправил вас на тот свет, едва не вызвал катастрофу. Не надо обладать особой фантазией, чтобы представить, что могло произойти в городе. За это следует отдавать под трибунал!
— Надо, — эхом откликнулся Солёнов. — Достоин.
— Кто возьмет слово? — Доценко оглядел притихших пиротехников.
Поднял руку Бычков:
— Есть предложение. Очевидно, судьба Солёнова будет решаться не только на собрании. Предлагаю просить командира взвода дать Солёнову характеристику с учетом всей его службы.
— Вот и проявился твой Сереженька, — шепнул Бурочкину Коркин. — Сейчас припомнит историю с бутылками и окончательно утопит Ваську.
Неприязненно взглянул на Бычкова и Градов.
— Я имею в виду, — продолжал Бычков, — те благодарности и поощрения, которые получал Солёнов за выполнение заданий. Делал он немало, помогал всегда охотно расчетам, грузил и транспортировал боеприпасы. Сколько рейсов сделал с опасным грузом! Работал хорошо, и сбрасывать все это со счетов нельзя. Прошу собрание учесть.
Градов, расстроенный, раздосадованный, взял слово:
— Присоединяюсь к сказанному капитаном. Поражен инертностью комсомольцев. Решается судьба члена коллектива, солдата, товарища, а глубокого анализа существа дела нет. Как командир, отвечающий за взвод, как коммунист, скажу: комсорг сейчас просил собрание учесть положительные факты в послужном списке Солёнова. Обидно такое слушать! Иначе я и не мыслю любую характеристику — она должна объективно отразить все стороны службы солдата.
Позвольте высказать свое мнение о случившемся.
Позорный, неслыханный факт! Но не один Солёнов в этом виноват. Есть доля и моей вины. Я — командир и должен был лично убедиться в исправности машины. Солёнов виноват и заслуживает наказания. Я не берусь определять точно степень его вины и меру наказания, материал поступил на рассмотрение командира части, туда же будет направлено решение нашего сегодняшнего собрания. Однако одно мне ясно уже сейчас: к вождению пиротехнической машины Солёнов больше допущен не будет. Доверия он не оправдал, верить ему в дальнейшем я не могу. Таково мое мнение. У меня пока все.
— Есть желающие выступить? Горбач, ты? Прищемихин?
— У меня вопрос. Не к Солёнову, к Коркину. Как ты, Коркин, оцениваешь поступок Солёнова?
Коркин помедлил — не ждал вопроса. Встал, опираясь на палку.
— Стоит ли повторяться? Достаточно сказано, что я могу добавить? Почему, собственно, ты меня спрашиваешь?
— Хочу знать твое мнение.
Коркин пожал плечами. Прищемихин взглянул на понурого Солёнова.
— В таком случае буду выступать. Вот сегодня у нас Солёнов вроде именинника, все внимание ему, весь огонь на нем сосредоточен. Это неправильно! Не одного нужно разбирать, а двоих, Коркин виноват не меньше водителя. Постараюсь не быть голословным.
— Постарайся! — повысил голос Коркин, — Иначе ответишь за клевету!
— Не пугай, ответственности не боюсь. Я, товарищи, все продумал и пришел к выводу, что младший сержант Коркин уклонился от выполнения боевого задания.
— Что ты мелешь?!
— Прищемихин, ты в уме?
— В здравом. Не мешайте. Да, Коркин виновен, и не в меньшей степени. Он, как и Солёнов, оказался в сторонке. Ребята везли боеприпас, а Коркин, видите ли, вдруг отстал и чудесным образом оказался в безопасности. Довольно странно, не правда ли? В самый критический момент. Честно говоря, я не рассчитывал выбраться из этой передряги, и вы все наверняка тоже… Разница в действиях Солёнова и Коркина в том, что Василий попросту поленился, схалтурил, но не ставил перед собой обдуманной цели, а Михаил…
— А я нарочно ногу подвернул, растянул сухожилия! Товарищи! Что здесь происходит? Семен Михайлович, вы, как председательствующий, примите меры, оградите меня от грязных обвинений, оскорбляющих мое человеческое достоинство. Клевета! Где у тебя доказательства, Прищемихин? Где?!
— Я бы просил вас, старший сержант, — вмешался Доценко, — мотивировать. Есть доказательства?
— К сожалению, нет…
Вздох пронесся по залу. Ропот.
— Видите?! Оболгал человека, облил грязью — и в кусты! Это же черт знает что такое! — Коркин застучал палкой в пол. Доценко встряхнул колокольчик:
— Ты, Прищемихин, того… Давай по существу. Если не располагаешь фактами, садись и думай, прежде чем выступать на собрании. Ты что тут наговорил? Возводишь серьезные обвинения на человека… Бросаться такими словами нельзя. Недопустимо! Будешь конкретизировать?
— Попытаюсь. Я знаю, Коркин был в больнице и нога у него действительно болит. Но как он мог оставить товарищей? Настоящий солдат на одной ноге, на руках пополз бы, только бы не оторваться от отделения, помог бы морально. Сколько примеров дала Отечественная война! Боец, умирая, вел танк, самолет, стрелял, дрался! Бился до конца! А Коркин ножку подвернул — и сразу из строя выбыл. Не верю я ему, ребята, не верю. Обманывает он нас! Все. Я кончил, выступай теперь ты, Коркин.
— Зачем?! Опровергать твои бредни? Занятие абсолютно бессмысленное, никому не нужное, глупое, унижающее достоинство того, кто оправдывается. И в чем я должен оправдываться?! Выступать я отказываюсь, не думал, Костя, что ты такой!
— А я знал, что ты — такой!
— Можно мне? — попросил Юрский. — Друзья! Так не годится. Обмен колкостями, двусмысленности, намеки… Не комсомольский разговор. Как ты смел, Прищемихин, без всяких доказательств, не располагая ничем, кроме весьма и весьма сомнительных предположений, чернить товарища? Кто дал тебе такое право? Я считаю, Михаил Коркин сейчас продемонстрировал настоящую выдержку и хладнокровие. Он промолчал, не ответил на твои нападки, и правильно сделал — зачем доказывать, что ты не верблюд? Нет, Прищемихин, на одних эмоциях обвинение не строят. Мотивируй, убеждай. Я однажды видел у тебя журнал «Человек и закон». Это хорошо, что ты кругозор расширяешь. Если тебя волнуют юридические проблемы, возможно, ты слышал о презумпции невиновности? Преступление должно быть доказано обвинением. Доказано, понял? Вот и займись этим, доказывай, собирай крупицы, создавай целое. Орудуй фактами, а не махай руками! А у тебя, кроме благих намерений, никаких убедительных аргументов нет. Так что мой тебе добрый совет, старший сержант: вылези из лужи, в которую сам, по своей воле, забрался, и сейчас же извинись перед Михаилом! И впредь такие вещи не допускай, не то можешь здорово поплатиться. В общем, помни правило пешеходов: переходя улицу, оглянись по сторонам!..
Вот ты усомнился в том, что случилось с Коркиным. Но разве человек не оступается на ровном месте? Еще как! Даже ноги ломает, не только сухожилия растягивает. Может оступиться человек, может! Почему не позвал на помощь? Но Коркин говорил об этом. Рассказывал. А ты бы позвал? Стал бы вопить, взывать: помогите, люди добренькие, ножка бо-бо? А бомба с часовым механизмом подождет. Что же тебе еще нужно? В поликлинике Коркин был или в больнице — толком не знаю, в общем, у врачей! Первую помощь ему оказали, гипс наложили. Что-то я не слыхал, чтобы врачи по пустякам гипс накладывали, а Коркину ногу загипсовали, значит, были на то веские причины! Пусть нет перелома, как говорится, слава богу, но можно ли сделать вывод, что Коркин — симулянт? Нелогичен ты, Прищемихин, не по-мужски себя ведешь. Кухонной бабьей сплетней отдает от того, что ты здесь наплел!..
Доценко постучал карандашом по графину. Юрский поклонился.
— Извините. Возмущен я до предела. Но где-то я понимаю Прищемихина: Коркин далеко не безупречен, у него есть недостатки, и серьезные. Правда, они не имеют отношения ко всей этой неприглядной истории и, пожалуй, к его службе вообще. Михаил служит исправно. Характер у него заковыристый, но мы не характеры сегодня обсуждаем… В общем, недоволен я собранием, оно совершенно не подготовлено и проходит несерьезно, сумбурно.
Градов попросил слово для справки.
— Скажу насчет больницы. Я интересовался, запрашивал. Главный врач подтвердил — оказана первая помощь. Диагноз — растяжение связок. Попутно замечу, что младший сержант Коркин службу несет добросовестно, хорошо. За отличное выполнение боевых заданий командования приказом командира части ему неоднократно объявлялись благодарности, он был назначен командиром отделения, удостоен звания «младший сержант». Замечаний по службе не имеет.
— А как вы относитесь к тому факту с оружием? — спросил Прищемихин. Градов потер лоб.
— С карабином? Нервы у Коркина сдали, а у любого военнослужащего, тем более у командира, они должны быть стальными. Хочу добавить, что Дисциплинарный Устав Вооруженных Сил СССР подтверждает в случаях исключительных, не терпящих отлагательств, правомерность применения оружия. Позвольте процитировать. — Градов достал из полевой сумки Устав. — Вот. «Когда действия того, против кого применяется оружие, направлены к срыву боевой задачи либо создают реальную угрозу жизни военнослужащих и гражданских лиц…» А чем могла обернуться безответственность Солёнова, если бы двигатель заглох не на окраине, а в центре города? Тем не менее в данном конкретном случае Коркин не прав. В этом случае крайние меры вовсе не требовались, они практически были не нужны. Ведь Солёнов не отказывался выполнять приказ, а Коркин вознамерился его застрелить из мести за угрозу своей жизни. Коркин не сдержался, разгулялись нервы, и я его за это осуждаю. Позор! У бойца должны быть нервы стальные. Однако в принципе, если того требуют обстоятельства, я за применение оружия!
К трибуне подошел Бурочкин. Он долго не мог начать:
— Я буду говорить в развитие сказанного Прищемихиным. Я тоже не верю Коркину. Более того, не считаю его порядочным человеком!
Поднялся страшный шум. Горбач заорал:
— Ты же с ним дружишь?!
— Такой у меня друг, — печально улыбнулся Коркин. — Запахло жареным — и переметнулся.
Бурочкин выпил воды. За ним следили настороженно, недоброжелательно. Бурочкин поставил стакан.
— Коркин человек не откровенный. Говорит одно, а думает — другое. Здесь подчеркивали, что он к службе относится добросовестно…
— Скажешь — нет?
— Скажу — да. Да, добросовестно. Но почему? Лишь потому, что надеется с помощью армии сделать карьеру. Все и вся он оценивает исключительно с одной позиции: выгодно или невыгодно, что я с этого буду иметь? Такой потребительский подход у него ко всему, даже к самому святому. Когда старшина разминировал «ловушки», — помните, тогда ребят отослал под благовидным предлогом и сам все проделал? — Коркин впоследствии утверждал, что Семен Михайлович рисковал, чтобы заработать характеристику к пенсии. Этот пример характерен, в нем весь Михаил. В любом явлении, событии он прежде всего старается определить цену, ищет его стоимость и кому оно выгодно.
Так же он относится и к людям. Все мы внаем, что Коркин не любит Тимашука, это не секрет. И вот однажды, чтобы насолить Анатолию, Коркин совершил подлость, рассказал девушке Тимашука, что у того судимость. И сделал так ловко, будто нечаянно проговорился. Но цель у него была — навредить, напортить, поссорить Тимашука с Наташей. Ты, Толя, конечно, не догадываешься, но устроил тебе это Коркин!
— Да знаю я! Кто тебя, Витек, за язык тянет?! — Тимашук сделал досадливый жест. — Зачем на собрании об этом говорить?
— Знаешь?! Наташа рассказала?
— Коркин сказал.
Бурочкин ахнул, зал угрожающе загудел. Коркин поглаживал больную ногу, озлобленный, насмешливый. Бурочкин заторопился.
— Ничего не понимаю! Как же так, Толя?! Расскажи собранию.
— Нечего рассказывать. Ничего особенного не случилось. Морочишь ты, Бурочкин, головы всем. Экий ты… Ну, сказал мне Мишка, повинился сто раз. Бывает. Никаких претензий к Коркину у меня нет. Ошибся парень, потом осознал, что поступил плохо. Что было, то прошло и быльем поросло, зачем ворошить?
— Понятно, ребята? Вот до чего докатился наш король карабина! — прокричал Горбач.
Председательствующий погрозил пальцем: не нарушай порядок!
Бурочкин совсем растерялся: Тимашук начисто подорвал его позиции, разрушил стройное сооружение. Смущенный, красный, как ошпаренный рак, вернулся он в зал.
Слово взял Горбач:
— Сумбурное сегодня собрание и довольно противное. Никакого настроения присутствовать нет. Не люблю в чужих делах ковыряться и не умею, но приходится, потому что много тут неясного и туманного. В отношении Солёнова — согласен. Крепко наказать! Всыпать, чтоб всю жизнь чесался. А с Коркиным не ясно, мы еще как следует не разобрались. Я о нем по-разному думал — и так, и эдак. Сегодня Бурочкин начал интересный разговор, вернее, начал его Прищемихин, а Бурочкин продолжил, но сел в лужу, и вопрос скомкали. А о Коркине надо нам хорошенько покумекать. Выползень он!
— Горбач! Ты на собрании, не забывайся.
— Слушаюсь. Выползень он, скользкий-скользкий. Не ухватишь. Вьюн. Но схватить его нужно, большой эгоист. Бурочкин здесь правильно излагал, только не с того начал, и его сбили…
— Ты же сам ему мешал!
— Дурень был, что мешал! Теперь понял. Конечно, Тимашук мог бы выступить, но не хочет, замешано личное. А почему комсорг молчит, непонятно. Я считаю, что Коркина надо обязательно обсудить, душа у меня к нему не лежит. Выползок…
Горбач шумно высморкался. Предложение его прошло большинством голосов.
Собрание затянулось, выступить пожелали многие, и каждый, воздав должное Солёнову, обрушивался на Коркина. На трибуну вышел Градов.
— Сегодня много говорили о рядовом Солёнове и младшем сержанте Коркине. Я хотел бы остановиться на другом, сказать о взводе в целом. Думается, мы все страдаем заболеванием, которого могли бы избежать, если бы методы подготовки солдат у нас несколько изменились…
Зал насторожился.
— Не стану затрагивать систему боевой подготовки моряков, танкистов, ракетчиков, она мне известна лишь в общих чертах, хотя убежден, что у нас есть немало общего. Хочу сказать о другом. В Вооруженных Силах делается все, чтобы готовить солдата в условиях, максимально близких к боевым. У нас в подразделении наблюдается некоторая, я бы сказал, снисходительность. Занимаемся на учебных боеприпасах, ищем приборами болванки, всякие железки, разбираем макеты взрывателей, то есть играем в интересные игрушки…
— По-твоему, учиться надо на боевых?! — не выдержал Гай.
— Я этого не говорю. Учиться надо на макетах, но это должен быть лишь этап, после которого, подчеркиваю: не сразу, а впоследствии нужно переходить к учебной работе с настоящими боеприпасами.
— Вот это да!
— Утопия, — заметил Юрский. — Притом опасная.
— Да, дело сложное и опасное. Но опасность оправдала. Учить солдат должны люди опытные, знающие, и пользы будет значительно больше, а главное, никакие неожиданности не застанут нас врасплох, солдаты будут готовы в любую минуту выполнить приказ Родины. Повышение боеготовности — вот чего мы добьемся! Боеготовность — это основной показатель силы и возможности армии.
— Слушая вас, командир, можно подумать, что сейчас положение иное, — заметил Доценко. — Она ведь и сейчас есть, наша повседневная боеготовность.
— Есть, конечно. Но боеготовность будет постоянно повышаться. Именно в этом направлении и надо работать. Помнится, кто-то из великих русских полководцев на учениях на каждые сто холостых патронов приказывал выдавать один боевой, и нерадивые, легкомысленные солдаты, которые раньше окапывались по принципу «лишь бы отделаться», вынуждены были отрывать окопы полного профиля и выполнять свой маневр в полном соответствии с уставами.
— Так то было за царя Тымка, когда земля была тонка, — засмеялся Доценко.
Градов не принял шутку:
— В том-то и дело, Семен Михайлович. А сейчас все должно быть в духе времени. Все подчинить одному — боеготовности. Между прочим, один западный военный теоретик сказал: «Тот, кто думает, что противник — дурак, пусть сам займет ума». И еще одно высказывание, на мой взгляд, весьма поучительное: «Человек на войне делает то, к чему привык в мирное время». Очень верные, точные слова!
Вот мы и должны в мирное время, хотя, как вам хорошо известно, у нас, пиротехников, его практически нет, делать все! Уверен, что это имеет непосредственное отношение и к другим видам Вооруженных Сил.
— Совершенно верно! — воскликнул Прищемихин. — Десантники как готовятся? Каждый прыжок с парашютом — риск. И не плачут, считают, что так и должно быть. Все в порядке вещей, естественно. А парашют может не раскрыться…
Прищемихин с достоинством сел, подвешенная к клиновидному знаку парашютиста серебряная табличка в цифрой «100» качнулась.
Градов благодарно улыбнулся.
— Согласен. Так и должно быть. Вооруженные Силы не имеют права перестраиваться после начала военных действий. Они — как меч, отточенный и закаленный. В нужный момент меч выхватывают из ножен и в ту же секунду обрушивают на голову врага!
Я уверен в правомерности подобного положения, и жаль, если меня не все поймут правильно… — Градов выразительно посмотрел на Доценко.
Молодой, красивый капитан Гай говорил, будто читал лекцию. Сказал о славных традициях части, воинском долге. Обидно, когда некоторые люди перестают с этим считаться и своими поступками роняют честь подразделения и всего коллектива.
— Сегодня лейтенант Градов затронул важную проблему — проблему боевой подготовки солдата. Разрешите высказать по этому вопросу некоторые соображения. Я согласен, что готовить бойцов нужно и должно всесторонне. Наши солдаты не могут быть приравнены к военнослужащим любой другой армии, они обладают большой партийной убежденностью, они патриоты, любят Родину, свой народ. Высока их внутренняя прочность, психологическая устойчивость. Активная боевая подготовка, безусловно, способствует укреплению психологической устойчивости бойца.
Иногда говорят: зачем сейчас приближать максимальна условия учений к боевым? Если возникнут военные действия, любой наш солдат, сержант, офицер, генерал выполнит с честью долг перед Родиной. Да, это так. Но нужно понять, что одного желания выполнить долг, решить боевую задачу, еще не достаточно.
В бою человек меняется. Если в мирное время он отличник боевой и политической подготовки, но недостаточно устойчив психологически, в бою может дрогнуть — обостряется чувство самосохранения, может произойти душевный надлом.
Солдат должен ясно представлять боевую обстановку, с которой он столкнется на войне. Все неожиданное доставляет человеку сильные переживания, будоражит, волнует. Что в таком случае происходит? Резкое повышение возбужденности, напряженности приводит к психологической неустойчивости, к торопливости. Оружие бойца не будет использовано эффективно, а у вас, пиротехников, подобное состояние приведет к непоправимым последствиям.
Солдаты должны получать правильную, правдивую информацию о войне: вся война — это нехватка исчерпывающих данных об обстановке. Если мы добьемся того, чтобы каждый боец знал, с чем может столкнуться, знал обстановку, умел уверенно в ней ориентироваться, активно действовать, принимать самостоятельные решения, не теряться — значит, мы сумели солдата всесторонне подготовить… Похвально, что взвод лейтенанта Градова стремится к этому. И в первую очередь, командир…
Перед сном, как водится, шумели в курилке. Пришел старшина, Бурочкин атаковал его: почему не выступил? Вместо Доценко ответил Горбач:
— Кое-кто мог подумать, что Семен Михайлович обозлился на Коркина за те слова о пенсии. Верно?
— Цепкий ты, хлопчик. Репей. Чего зараз толковать? «Коркин, Коркин». Щось в том Коркине е. Таке-эдаке. А ты, Бурочкин, замахнулся, як богатырь, а ударил, как курица. Только замах пропал…
С этого момента Коркин для взвода исчез, растворился в воздухе, словно никогда не существовал. Солдаты его не замечали, никто с ним не разговаривал, а если он появлялся в курительной перед отбоем, солдаты тотчас умолкали и спешили уйти.
От службы Коркина не отстранили, «дело» его решалось в «инстанциях», командование требовало доказательств, фактов, а именно этого и недоставало. Волей-неволей пиротехники вынуждены были терпеть Коркина. Градов и Доценко внешне свое отношение к нему ни в чем не проявляли, но командир взвода старался давать ему задания попроще, третьестепенные, а старшина теперь обращался к нему на «вы» вместо излюбленного «хлопчик». Только Прищемихин относился к Коркину, словно ничего не произошло, и это удивляло — солдаты отлично знали непримиримость и требовательность замкомвзвода, редкое, завидное упорство в достижении цели. Нетерпеливый Бурочкин однажды прямо сказал Прищемихину:
— Как ты можешь общаться с таким человеком?
— Тебя это удивляет? Но Коркин такой же солдат, как и ты.
— Такой же?! Ребята, слышите?!
Солдатам слова Прищемихина явно пришлись не по душе, но замкомвзвода внимания не обратил, сидел на койке, неторопливо пришивал пуговицу. Коркин в наряде на кухне, говорили не таясь.
— Значит, ты меня с Коркиным на одну доску ставишь?
— Выходит, так.
— Ай да Константин! — укоризненно сказал Юрский. — В одну телегу запряг лебедя и щуку. Черное, белое для тебя — одно?
— Дальтонизмом не страдаю.
— Как ты можешь, Прищемихин? — вмешался Бычков. — Ты командир, комсомолец, разве ты не видишь, с кем дело имеешь? Это же чуждый нам элемент, инородное тело, а ты позволяешь себе сравнивать его с нашим товарищем, с Бурочкиным.
— Да, сравниваю.
— На каком основании? Почему?
— Ему голову напекло, — подал голос Горбач. — Жара. Мозги расплавились.
— Почему? — Прищемихин отмахнулся от Горбача, как от назойливого комара. — Очень просто. Мы военную форму носим, и с Коркина ее никто не снимал. Он солдат.
— Да какой он, к чертовой бабушке, солдат? — кипятился Бурочкин. — Он самый настоящий…
— Пока носит форму, не разжаловали — он военнослужащий, равноправный член нашего воинского коллектива. А коли так, всякие разговорчики чтобы я больше не слышал. Ясно?
— Вот оно что?! — присвистнул Юрский. — Но если память мне не изменяет, ты сам не раз высказывался о Коркине довольно резко, а сейчас повернул на сто восемьдесят градусов. Быстро, замкомвзвода, меняешь убеждения; я тебя считал человеком принципиальным, а ты, оказывается, флюгер. Подул ветерок — вертись, флюгерок. Удобная позиция для комсомольца!
— Не спеши с выводами, Олег. Я и сейчас от своих слов не отказываюсь, мнения своего о Коркине не изменил. Больше скажу: случись это в боевой обстановке — сам бы его застрелил. Теперь тебе ясно, что я думаю о Коркине? Сделай соответствующий вывод. Но это мое личное мнение, в данном случае оно роли не играет. Коркин служит в нашем взводе, судьбу его решит командование, но пока он солдат. Другой разговор, доверяю я ему или нет, взял бы я его, как говорится, в разведку или нет — это другая сторона медали. Раз уж зашел такой разговор, кстати, давайте условимся, чтобы больше подобных дискуссий не было; раз зашел разговор, прямо скажу — в том, что сделал Коркин, прежде всего виноват другой человек.
— Вон ты куда! — засмеялся Юрский. — Мама его виновата. Законы наследственности. Гены.
— Бабка! Бабуля его виновата! Не училась минному делу, старая ведьма! — взвизгнул Горбач.
— Но бабка. — вздохнул Прищемихин. — Я виноват. Моя вина.
Не спеша надел гимнастерку и вышел из казармы.
В субботу, после ужина, все ушли в кино. Прищемихин сидел в казарме, писал письма. Это отнимало много времени, приходилось жертвовать развлечениями. Прищемихин писал письма регулярно раз в неделю и за все время службы установленных самим собою сроков не нарушал. Писал обычно по трем адресам. Матери — домой или в тот город, где она в данный момент находилась (солдатские письма уходили в Париж, Лондон, в далекую Австралию, где мать выступала с докладом на научном конгрессе. Иногда блестящие европейские, шумные восточные и азиатские столицы сменялись Ханты-Мансийском, Салехардом, безвестными поселками Сибири, Крайнего Севера, Дальнего Востока).
Матери Прищемихин писал письма ровные, с веселинкой, чуть-чуть покровительственные, терпеливо снисходя к женской неосведомленности в сложных ротных проблемах. Выходило, что службу он несет скромную, подчас связанную с командировками, но абсолютно безопасную, нечто вроде технической инспекции — проверка специальных приборов или установок. Мать понятия не имела о пиротехнике, ее жестоком смысле и жестокой сущности, и радовалась, что Костенька на тихой технической работе, а не летчик или моряк, где может всякое случиться. Сын исправно сообщал о здоровье, прочитанных книгах, фильмах; получая теплую весточку, золотоволосая русская красавица с гордой осанкой успокаивалась и веселела, письма сына живой теплой кровью вливались в материнские вены. Иначе быть не могло: крест, который она гордо и красиво несла вот уже треть века, слишком тяжел…
Из-за этого приходилось Прищемихину как-то выкручиваться перед товарищами на заводе. Опасаясь, что кто-нибудь из друзей проговорится матери о его профессии, Прищемихин был вынужден обманывать и их, стыдясь содеянного, — здоровый малый, а сумел «пристроиться». Пробелы восполнял за счет спорта — по этой части у Прищемихина были существенные достижения: второй год выигрывал окружные первенства по тяжелой атлетике. Получал кубки, грамоты, спортивные медали.
Но, если разобраться, и тут не все было гладко. Тренер Прищемихина был недоволен: способный спортсмен «примерз» к одной точке и вот уже год с нее не сдвинется. Подопечный не растет, над собой работает, но не в полную силу, не стремится к новым рекордам, лучшим результатам, приклеился к одному весу. Тут что-то не так.
Тренер прямо спросил об этом у Кости и услышал поразительный ответ.
— Не пойму я тебя, Прищемихин. Вялый ты какой-то, снулый. Как рыба на бережку. Сложен, как древнегреческий бога на весы становишься — прогибаются, а к штанге колец не добавляешь. Прошлыми достижениями живешь, рекорды не ставишь…
— Вас не устраивают мои результаты? — Прищемихин натирал ладони канифолью. — Кубков у меня целый набор.
— Это верно. Но почему вес не набираешь? Люди вперед идут, а ты на месте топчешься. В чем дело?
— А зачем вперед идти?
Тренер потер лоб.
— Как это? Люди растут, Сергученко уже за границей дважды выступал, а ты? Ты же сильнее, у него мышцы дутые, культуризмом накачал, а ты — литой. Теряешься, Прищемихин. Может, нарочно тянешь, чтобы мировой рекорд добыть?
— Не тяну я…
— Так в чем же дело?
— Видите ли, спорт для меня — не самоцель.
— Что?
— Не основное, не первостепенное…
Тренер усиленно растирал виски, широкие костистые скулы; глаза беспокойно бегали. Уж не собрался ли переметнуться? Скоро отслужит, в Москве спортивных обществ много, такого перспективного парня враз окрутят.
— Не главное?! Что же тогда? Может, в артисты метишь? В цирк? Данные, конечно, имеешь, только для этого опять же надо расти, систематически тренироваться, выкладываться…
— Я же сказал — спорт для меня не самоцель.
— Так что же для тебя самое-самое?.. Есть оно?
— Есть. Но вы не поймете. Да и другим не объяснишь.
Тренер обиделся.
Но отцу Прищемихин писал все как есть. Письма писались легко, рука бегала по бумаге, ровные, словно строки донесения, ложились строчки. Не утаивал малейшей подробности, единственное, что позволял себе, больше рассказывал о других, свою роль не преуменьшал, просто старался о себе говорить вскользь, значительно реже, чем о товарищах по расчету, отделению, взводу. Отец — солдат, поймет. Все поймет как надо! Он должен быть в курсе. Прищемихин подробно сообщал о всех операциях, в которых участвовала его рота, отец должен видеть, ЧТО делается сейчас в армии, знать тех, КТО в при служит. Подробно описывая схватку с бомбой или снарядом, Прищемихин характеризовал не только калибр и взрыватели, но и всесторонне оценивал каждого товарища, его отношение к делу, слабые и сильные стороны, удачи, успехи, достижения, победы. Письма старшего сержанта Прищемихина отцу, сложенные в единое целое, явили бы собой на редкость интересный документ — боевой журнал взвода с такой обстоятельной, подробной, любопытной информацией, что она представила бы немалую ценность для историка, журналиста или писателя: то был концентрированный, высокоэмоциональный, профессионально грамотный рассказ специалиста о работе маленького боевого коллектива, и как знать, не легли ли бы эти многочисленные письма — отец связывал их бечевкой, укладывал стопками по месяцам: октябрьские, ноябрьские, — в основу захватывающей повести или романа, который читали бы запоем, затаив дыхание, как необычный, остросюжетный детектив?
Но если найдется писатель или журналист, который написал бы подобную книгу, произведение это, на редкость, быть может, увлекательное, способное вызвать восторг у мальчишек, на деле оказалось бы очень односторонним.
Такое произведение, даже при наличии у автора таланта, умения, честного отношения к работе, невозможно было бы назвать настоящим произведением искусства, так как оно получилось бы показным и парадным, в нем недоставало бы одного и предельно важного — истины.
ВСЕХ солдат взвода Прищемихин рисовал умелыми, мужественными, стойкими и бесстрашными воинами. Это, конечно, правда. Но солдаты — люди, со всеми, присущими людям слабостями и недостатками. Им дано ошибаться, поступать подчас нелогично, неправильно (именно такое с ними неоднократно случалось), однако об этом не писал Прищемихин никогда. В его письмах солдаты выглядели слишком удачливыми, — нет, не эдакими суперменами рисовал их старший сержант, он просто безжалостно вымарывал все, что могло заронить у отца хоть каплю сомнения в правильности действий того или иного бойца, — отец должен видеть армию мощным орудием, предельно отлаженным, отшлифованным, идеально отрегулированным механизмом, машиной, не знающей поломок и дефектов. Костя тоже хотел видеть армию именно такой, к этому стремился, в этом заключалась его задача, цель, но он знал, что жизнь многогранна и постоянно корректирует любую программу. Но отец не должен видеть ошибок и погрешностей. Прищемихин в своих письмах идеализировал армию, не оставлял места безобидным «шероховатостям», присущим любой организации, бывающим в любом, пусть даже сверхответственном производстве. Делал это исключительно для отца, только для одного человека. Отец, получая подобную информацию из первых рук, видел армию именно такой, и именно это продлевало его жизнь, отданную армии, делало ее целесообразной.
Проклятое железо войны, рваные, вросшие в горячее живое тело дьяволы, треть века то чутко дремавшие, то пробуждавшиеся в искалеченном теле отца, делали свое подлое дело, даже когда дремали. Отец уже ходил с трудом, боль накатывалась ночами, тридцать с лишним лет он спал на доске — поражен позвоночник, и близится, близится час неподвижности. Полной — с позвоночником шутки плохи. Отца поддерживала и бодрила, заставляла жить, прикалывать к синему госпитальному халату в праздничные дни орденские планки армия. Ради нее он терпел, он жил.
Отец убыл из армии в сорок пятом, но не расставался с ней ни на один день, ни на час. Он продолжал служить, был, как и прежде, добровольцем; капитанские звездочки на погонах носили сегодня ребята, не знакомые с бритвой, а он ежегодно в День Победы надевал свою капитанскую форму, удивляя товарищей по палате. Он продолжал нести военную службу. Его не приглашали на торжественные вечера в учреждения и на заводы, Комитет ветеранов не поручал ему проводить беседы с молодежью, его не звали в школы на уроки мужества. Но гвардии капитан Прищемихин продолжал служить в Вооруженных Силах СССР, и Костя делал все, чтобы эта служба шла нормально. Вот почему не жалел Костя времени на письма, писал подробнейшие задорные отчеты, отправлял их с редкой аккуратностью — три письма в месяц. Но не знал старший сержант Прищемихин и никогда не узнает, что письма эти читаются в палате челюстно-лицевого госпиталя вечерами и вызывают не только шумное одобрение, радость, гордость, но и обстоятельные, обширные комментарии, которые, к вящему Костиному удивлению, делал не кто иной, как сам Костин отец. В первые годы войны он был минером, повидал такое, что Косте и не снилось. Только после второго ранения его направили в танковое училище. Поэтому, прочитывая сыновьи письма, он сразу видел, где допущены натяжки, где густо замешана «бодринка», где подробные донесения, мягко говоря, не соответствуют истинному положению вещей, и, втайне жестоко тревожась за сына, вместе с товарищами посмеивался над Костиной «дипломатией».
Отец тоже был «дипломатом» — жена и сын до сих пор не знали, кем он в действительности был на фронте в первые годы войны.
…Заклеив конверт, Прищемихин вышел в сад.
С летней эстрады доносилось, пулеметное хлопание боксерских перчаток, восторженный гул зрителей, — шел фильм о боксерах. С легким чувством сожаления он подумал о пропущенном фильме: наверное, интересный, надо посмотреть его в городе, последить за афишами.
Шагая к КПП, куда сносили письма из подразделений, Прищемихин с наслаждением вдыхал свежий ночной воздух. На посыпанной песком дорожке выстроился шпалерами белоголовый табак.
Сокращая расстояние, Прищемихин свернул в сад; на дальней скамейке звериным зрачком светился в темноте одинокий огонек сигареты. Кто это уединился? Прищемихин подошел ближе, узнал Коркина; тот с удивлением смотрел на замкомвзвода.
С памятного собрания Коркин резко изменился. Пожелтел, глаза потускнели, держался незаметно. Старался не встречаться взглядом с товарищами. В казарме укрывался с головой одеялом, вечерами подолгу просиживал в учебных кабинетах над книгами, хотя не понимал, что читает, делал вид, кто конспектирует, занимается.
Говорил мало. Когда спрашивали, скупо сцеживал слова. Товарищи его не замечали, а приходила нужда работать вместе — больше молчали или жестами показывали, что нужно делать. Вокруг Коркина образовалась пустота. Он будто находился внутри пустого шара. Жестоко страдая, он, однако, крепился, делал вид, будто ничего не происходит, все так и должно быть и подобное положение его совершенно не трогает, наоборот, ему так покойнее.
Завидев приближающегося Прищемихина, Коркин подумал, что замкомвзвода даст какое-либо поручение. Но Прищемихин приказаний не отдавал, похлопал себя по карманам.
— Спички есть?
— Что?!
— Спичку дай, в зуб что-то попало.
Прищемихин сел на скамейку, поковырял в зубах, сплюнул. Коркин весь напрягся, ждал; Прищемихин так же безразлично спросил:
— Маешься? — и удовлетворенно констатировал: — Маешься. Только не слишком переживай, не ты один виноват.
Коркин вскинулся, будто его кольнули иглой, но сдержался и промолчал. Прищемихин похлопал кулаком по пискнувшей скамейке.
— Я тоже виноват в том, что случилось. И больше тебя.
— Ты?!
— Да. Я не воспитал бойца, подчиненного, — значит, несу ответственность в полной мере, как комсомолец и как командир.
Коркину отнюдь не до смеха, но услышанное его позабавило. Чего добивается этот медведь? Прищемихин проговорил раздумчиво:
— Налицо явная недоработка. Что-то я проглядел.
У Коркина перехватило горло. Что ему надо? «Не воспитал»! Коркин уже воспитан раз и навсегда, его не переделаешь, не отшлифуешь. Какой педагог нашелся, новоявленный Макаренко! Впрочем, чего с него взять? Тяжелоатлет. Сила есть, ума не надо. Коркин вскочил:
— Ты, Прищемихин, свои виражи оставь! Меня голой рукой не возьмешь, и на откровенность вызвать не пробуй — нет у меня желания с тобой разговаривать да еще душу выливать. Вину на себя берешь? Сочувствуешь? Не нужно! Обойдусь. Во взводе меня считают трусом, проходимцем, — пусть думают как хотят, наплевать, я себя знаю, а это главное, чужое мнение меня не интересует.
— Подожди, Михаил…
— Не перебивай. Я все понимаю, не маленький. Ты, замкомвзвода, как и лейтенант, отвечаешь за моральное состояние личного состава. Потому и стараешься утихомирить бурю, успокоить — так и должно быть, тебя к тому служебное положение обязывает, ничего более. Ты, Прищемихин, в свои бицепсы да трицепсы, как в броню, закован, до сердца твоего не добраться, а может, и оно мышцами проросло… Так что свои подходцы, пожалуйста оставь. — Коркин дрожал. Не было у него в этот миг врага лютее Прищемихина, а тот терпеливо выжидал, словно на помосте перед зрителями один на один со штангой стоял, выключаясь из обстановки, мысли, волю сосредоточивал на одном: взять заданный вес. Взять!
Коркин выронил перекушенную сигарету. Торопливо достал другую, чиркнул спичкой, глубоко затянулся, готовый дать очередной «залп».
— А ведь ты прав, Миша.
Коркин так и сел, сунув коробок мимо кармана.
— Прав. Я действительно по долгу службы. Во взводе должен быть мир и лад. Так в армии заведено, а у нас, пиротехников, тем более. Правда, есть еще личное мнение. А оно у меня противоположное. Кривить душой не стану, мы солдаты, и расскажу тебе прямо, со всей откровенностью: плохой ты товарищ, Коркин. Негодный человек!
— Вот-вот, пользуясь властью, оскорбляй подчиненного. Давай, давай, Прищемихин, оправдывай свою редкую фамилию!
— Не паясничай, Михаил! Я вовсе не хочу тебя оскорбить, разве можно оскорбить правдой? Я объективен и констатирую факт. Наберись терпения, выслушай до конца. Я плохого мнения о тебе, но это еще ничего не значит. Мы с тобой военнослужащие, служим в одном подразделении.
— К сожалению!
— Да… А коли так, я должен сделать тебя порядочным человеком, достойным нашей армии, и я отмою тебя добела, как бы ты ни брыкался!
Коркин смотрел на Прищемихина с ненавистью. Какой тупой служака! Какой солдафон! Душеспасительные беседы ведет, воспитывает, терпит. Этого субъекта невозможно унизить, ни грамма собственного достоинства. Одна служба на уме, вытравлено все человеческое, готов на все, лишь бы взвод был на первом месте, лишь бы его считали примерным командиром, поощряли и награждали — вот ради чего он старается, лезет из кожи, готов на все, лишь бы не пострадало его реноме.
— Я тебя понял, Прищемихин. Далеко пойдешь. К золотым погонам тянешься, делаешь карьеру? Что ж, стремление разумное и похвальное, цель определена, сродства не играют никакой роли, главное — ее достигнуть. В этом мы с тобой сходимся, Прищемихин.
Волна ненависти откатывалась. Парень добивается определенных результатов — логично. Действия свои считает правильными, безразлично, нравится это другим или нет.
— Из тебя получится неплохой командир, ты на правильном пути, Прищемихин. Каждый идет к цели своим путем, ты шагаешь своим, со временем станешь лейтенантом, будешь шагать со ступеньки на ступеньку выше и выше.
— Нет, ты не понял…
— Погоди! Ты мне — честно, и я тебе — как на духу! Обоюдно откроем души. Понимаю, режет слух слово «карьера», но посмотри на вещи шире, глубже вникай в их сущность. Разве у нас это стремление осуждается? Карьеру делают все, плох тот солдат, который не стремится стать генералом, и так далее. Ты неприятен мне, Прищемихин, но я тебя не осуждаю.
Коркин говорил, говорил. Прищемихин слушал, но прерывать не пытался. Наконец Коркин умолк. Прищемихин долго смотрел на него, встал.
— Не понял ты меня, Михаил. Не для себя стараюсь, не во имя офицерских погон. Движет мной совсем другое. Стараюсь во имя тех, кому всем обязан.
Так вот что движет этим увальнем! Страшная фотография. Всегда старается быть первым, бесстрашно идет на любое задание. В зачерствевшей душе Коркина, душе эгоиста, шевельнулось что-то теплое к этому парню. Но Коркин вида не показал, привык держать оборону против всех, драться за себя, скривился в ехидной усмешке, понимающе подмигнул:
— Должок отрабатываешь и меня к этому призываешь? Я, дорогуша, никому ничего не задолжал. Скорее мне должны. Чао!
Коркин ушел. Прищемихин стоял, похрустывая пальцами.
— Редкая сволочь…