На плацдарме было тесно. Капитан Лыков, командир батальона 14-й гвардейской, понял это, когда переправился через Двину ночью третьего сентября и увидел, что творится на южном берегу. Плацдарм, четыре километра в ширину и три в глубину, был набит людьми, как вагон в эвакуацию: две дивизии, стоявшие здесь с июня, плюс три свежие, переброшенные за последнюю неделю, плюс артиллерийская дивизия прорыва, которая переправляла орудия поштучно, на понтонах, по ночам, и каждое утро маскировала их ветками и сетями так, что с воздуха они выглядели как кусты, а немецкий разведчик, прилетавший каждый день в одиннадцать, делал снимки и не видел ничего, кроме кустов.
Двина здесь была широкая — двести метров, серая, с быстрым течением, и мосты — два: один деревянный, наведённый в июне, грузоподъёмностью двадцать тонн, и второй, понтонный, в июле, на тонну меньше. Оба стояли ниже по течению от плацдарма, прикрытые зенитными батареями с обоих берегов. Немцы пытались разбить их четырежды: три раза артиллерией и один раз с воздуха. Артиллерия не попала: мосты были низкие, вровень с водой, с закрытых позиций не видны. Авиация попробовала в августе: девятка «юнкерсов» зашла с запада на бреющем, над лесом, и первые три сбросили бомбы точно: два попадания в воду, одно в берег в десяти метрах от понтона. Мост качнуло, но он держал. Остальные шесть не успели: с северного берега поднялась пара Яков, дежуривших на полевом аэродроме за рощей. Капитан из гарнизона, рассказывавший это Лыкову в первую ночь, щурился от удовольствия: два маленьких самолёта вынырнули из-за деревьев и врезались в строй бомбардировщиков, «юнкерсы» посыпались в стороны, бомбы легли в лес, один задымил и потянул на запад, Як шёл за ним, вся траншея кричала «давай!», и «юнкерс» упал за лесом, и столб дыма стоял до вечера. После этого бомбить мосты немцы не пробовали.
Лыков переправлялся на понтоне, с первой ротой, и понтон шёл тихо, на вёслах, без мотора, и течение сносило его на сто метров вниз, и сапёр на корме правил шестом, и шест скрёб по дну, и звук этот, скрежет дерева по гальке, был единственным звуком, потому что двести человек на четырёх понтонах переправлялись молча — инстинкт, не дисциплина. Немцы на том берегу были в семистах метрах, и любой звук мог вызвать осветительную ракету, а за ракетой пулемёт, а пулемёт по понтону это конец.
Не было. Переправились. Южный берег, мокрая глина, запах речной воды и гнилых водорослей. Лыков спрыгнул с понтона и увидел то, что увидеть не ожидал: землю, изрытую окопами так густо, что пройти между ними было негде. Траншеи первой линии, второй, третьей — одна за другой, с ходами сообщения, с блиндажами, с накатами из брёвен, и в траншеях сидели люди: молчаливые, загорелые, обросшие, в выцветших гимнастёрках, — те, кто держал этот клочок южного берега три месяца, и за три месяца окопал его так, что он стал не плацдармом, а крепостью.
— Четырнадцатая гвардейская? — спросил капитан из траншеи, в пилотке, с перебинтованной шеей.
— Она.
— Вам — в третью линию. Ходом сообщения налево, двести метров, потом направо. Там свободно, мы потеснились. Курить нельзя, огонь разводить нельзя, в полный рост не ходить. Немец видит.
Лыков повёл батальон. Ход сообщения был узкий, в два плеча, с дощатым настилом, мокрым и скользким, и стены пахли глиной и человеческим потом, трёхмесячным, застоявшимся, тем потом, от которого одежда становится второй кожей и перестаёт пахнуть, человек привыкает к себе. Батальон шёл по ходу сообщения колонной по одному, восемьсот человек, и хвост колонны был ещё у понтонов, когда голова уже дошла до третьей линии, и промежуток между головой и хвостом, семьсот метров по траншеям, был всем пространством, которое имелось.
Третья линия. Ниша в стене, обтянутая плащ-палаткой, — командный пункт батальона. Лыков влез, сел на ящик, развернул карту. Карта была свежая, вчерашняя, с отметками немецких позиций: первая линия в семистах метрах от плацдарма, вторая в полутора километрах, третья в трёх. Между первой и второй минное поле, проволока в четыре кола. Между второй и третьей противотанковый ров. За третьей артиллерийские позиции, засечённые по звуку. 32-я пехотная, кадровая, воюет с сорок первого. Не новобранцы.
Двое суток ждали. На плацдарме это были самые длинные двое суток: двадцать тысяч человек на двенадцати квадратных километрах — это толпа, которая не может двигаться, не может шуметь, не может жечь костры, и может только сидеть в траншеях и ждать, и ожидание в траншее хуже боя, потому что в бою тело занято, а в ожидании — голова, и голова думает то, что тело запретило бы думать, если бы было занято.
Пятого сентября, в четыре ноль-ноль, ударила артиллерия.
Артиллерийская дивизия прорыва — сто сорок четыре ствола, от семидесятишестимиллиметровых полковых до стопятидесятидвухмиллиметровых гаубиц-пушек, переправленных на плацдарм за неделю, по одной за ночь, и каждая была вкопана, замаскирована и пристреляна заранее. Сто сорок четыре ствола ударили одновременно, и звук этот был не гулом и не громом, а чем-то, для чего у Лыкова не было слова: земля задрожала вся, не толчками, а непрерывно, как дрожит палуба парохода на полном ходу, и воздух стал плотным, и дышать стало трудно не от дыма, а от давления — сто сорок четыре ствола, стреляя одновременно с площади в четыре квадратных километра, сжимали воздух до состояния, в котором уши закладывало, а грудь сдавливало изнутри.
Двадцать минут.
Лыков стоял в траншее, и траншея вибрировала, и стены осыпались, и с наката блиндажа сыпался песок, и связной рядом зажал уши ладонями и открыл рот — так учили, чтобы не лопнули барабанные перепонки, — и все восемьсот человек его батальона стояли в траншеях и ждали конца двадцати минут, и каждая минута была длинной, и каждая минута работала на них, потому что каждый снаряд, упавший на немецкую первую линию, убивал или контузил кого-то, кто через двадцать минут должен был стрелять по ним.
В четыре двадцать артиллерия перенесла огонь вглубь, на вторую линию. Это был сигнал.
— Батальон! За мной!
Лыков перелез через бруствер и побежал.
Семьсот метров. Но эти семьсот метров были не степью, а лесом, редким, с соснами, с кустарником, с мхом под ногами, и мох пружинил, и бежать по нему было легче, чем по степи, но видно было хуже, для обеих сторон, и пулемёт, который стреляет в лесу, стреляет в стволы, а не в людей, и каждое дерево щит, а между щитами просветы, в которых можно умереть, но можно и проскочить.
Батальон бежал через лес. Не цепью — невозможно в лесу, — а отделениями, каждое за своим сержантом, каждый сержант знал направление, и направление было одно: вперёд, к траншее, которую двадцать минут назад молотила артиллерия и в которой сейчас поднимались те, кто выжил.
Немцы открыли огонь на четырёхстах метрах. Не пулемётный, автоматный: короткие очереди из леса, из-за деревьев, и каждая очередь из другого места, и понять, где стреляют, было нельзя: в лесу звук отражается от стволов и приходит отовсюду. Лыков упал за сосну, толстую, в два обхвата, и кора брызнула щепой от пуль, и щепа была белая, как кость, и пахла смолой.
— Первая рота! Огонь по фронту! Вторая — обход справа!
Первая рота легла и открыла огонь — сплошной, на подавление, не целясь, а поливая лес впереди свинцом, чтобы немцы пригнулись и перестали стрелять прицельно. Вторая рота ушла вправо, по лощине, заросшей ольхой, и ольха скрывала, и через три минуты справа загрохотало — вторая рота вышла во фланг немецкой позиции и ударила.
Немцы побежали. Не все — часть. Человек пятнадцать-двадцать поднялись из траншеи и побежали назад, к второй линии, не оборачиваясь: обернуться — замедлиться, а замедлиться — значит умереть. Остальные остались: кто контужен, кто ранен, кто поднял руки. Лыков насчитал одиннадцать пленных, троих раненых и четверых убитых. Траншея была разбита: стенки обрушены, пулемётное гнездо завалено бревном от наката, миномётная позиция, воронка на месте, где был миномёт.
— Потери? — крикнул Лыков.
— Девять убитых, семнадцать раненых! — крикнул ротный первой, лейтенант Сазонов, из-за поворота траншеи.
Девять. Из восьмисот. Лес спас. В степи было бы пятьдесят.
Впереди, за полосой леса, начиналось поле, открытое, метров четыреста, и за полем вторая линия, по которой артиллерия ещё работала: разрывы, дым, комья земли, летящие вверх. Артиллерия перенесёт огонь через десять минут, и через десять минут нужно быть на этом поле, на полпути ко второй линии, чтобы успеть до того, как немцы вылезут из блиндажей.
— Сазонов! Готовность!
— Готов!
— Третья рота, на линию! Маслаков, миномёты — на позицию, работать по второй линии, когда артиллерия перенесёт!
Десять минут. Лыков пил воду из фляжки, тёплую, с привкусом металла. Руки не дрожали. Первая линия взята, потери малые, батальон цел. Но вторая линия — минное поле, проволока в четыре кола. Сапёры должны пройти первыми, проделать проходы, и сапёрам нужно время, а время — это прикрытие огнём, без которого сапёр на минном поле не проживёт и минуты.
Артиллерия замолкла.
Лыков посмотрел на часы. Четыре тридцать восемь. Восемнадцать минут с начала. Первая линия за спиной. Впереди поле, проволока, мины, вторая траншея, и за ней ещё одна, и ещё, и где-то там, за линиями и полями, за реками и лесами, — Полоцк, фланг группы армий «Центр», тот самый фланг, ради которого три дивизии сидели две недели в эшелонах и двое суток в тесных траншеях плацдарма.
— Батальон! Вперёд!
Восемьсот человек — минус девять — выскочили из траншеи на поле.
Поле встретило их тишиной. Секунду, две, три — тишина, в которой слышно только дыхание, топот, звяканье снаряжения. Четвёртая секунда — пулемёт. Один. С левого фланга, из бетонного колпака, который артиллерия не взяла. Пятая секунда — второй, из центра. Шестая — третий, справа.
Лыков упал в воронку. Земля была горячая от разрывов, и пахла тротилом, и в воронке лежал кто-то, и кто-то этот не двигался, и Лыков не стал проверять, некогда.
— Сапёры! Проход!
Трое сапёров — с миноискателями, с ножницами для проволоки, с мешком толовых шашек — побежали вперёд, пригнувшись, и пулемёт ударил по ним, и один упал, и двое продолжили, и первый добежал до проволоки и начал резать, и ножницы хрустели, и проволока пружинила, и колья качались, и пулемёт бил по нему, но бил мимо, потому что сапёр лежал и проволока была на уровне его спины, и пули шли выше, на десять сантиметров выше, и десять сантиметров — это жизнь.
Проход. Шириной в три метра, через четыре ряда проволоки. Сапёр откатился в сторону, второй полез в проход с миноискателем — щуп, шаг, щуп, шаг, и каждый шаг мог быть последним, и каждый шаг не был, и мины лежали правее, и левее, и под щупом, и сапёр их находил и отмечал колышками, и проход рос, метр за метром.
— Первая рота, в проход! По одному! Бегом!
Побежали. По одному, через три метра проволочного коридора, мимо колышков, отмечающих мины, и каждый бежал так, как бегут по канату над пропастью: не дыша, не думая, только ноги, только вперёд, только не наступить, и не наступали, и проскакивали, и за проволокой падали в траву и ползли к траншее, и траншея была в ста метрах, и сто метров после минного поля казались пустяком.
Вторая линия была взята к пяти часам. Стоила дороже: двадцать шесть убитых, сорок три раненых. Минное поле, проволока, три пулемёта из бетонных колпаков. Но батальон прошёл, и за батальоном шли другие батальоны, и к полудню плацдарм расширился с четырёх километров до двенадцати, и в глубину — с трёх до семи, и в эти семь километров южного берега Двины вливались войска, как вливается вода в трещину: сначала струйка, потом ручей, потом поток, и поток этот остановить уже не сможет ни 32-я пехотная, ни полк 253-й, ни все резервы Клюге, которых у Клюге нет.
Лыков сидел на дне немецкой траншеи, во второй линии, и ел хлеб. Хлеб был из вещмешка, чёрствый, вчерашний, и крошился, и крошки падали на китель, и Лыков стряхивал их машинально, и рука при этом не дрожала, хотя час назад дрожала, а два часа назад нет. Ритм, знакомый по прошлым боям: тело отпустило, и следующие два часа будут спокойными, а потом — снова вперёд, и снова дрожь, и снова покой.
Рядом сапёр, тот, что резал проволоку, сидел и смотрел на свои руки. Руки были в порезах от проволоки, и порезы кровоточили, и сапёр не перевязывал их, а просто смотрел, как кровь стекает по пальцам и капает на немецкие доски немецкого настила.
— Перевяжись, — сказал Лыков.
— Потом, — сказал сапёр. — Там ещё третья линия. Ещё резать.
Лыков доел хлеб. Допил воду. Встал.
Третья линия через полтора километра. За ней противотанковый ров. За рвом открытая дорога на юго-запад, к Полоцку. До Полоцка семьдесят километров. Но это были уже не его семьдесят километров; его были полтора — до третьей линии, до рва, и если он пройдёт эти полтора, другие пройдут остальные, и если не пройдёт — другие всё равно пройдут, потому что на плацдарме двадцать тысяч человек, и двадцать тысяч пройдут, даже если этих восьмисот не станет.
— Батальон! Построение через десять минут. Третья линия — наша.