1. Рождение религий
Всё таково, каково оно есть, потому что оно стало таким. — Д’Арси Томпсон
Среди индуистов нет единого мнения о том, кто является верховным Господом — Шива или Вишну, и за веру в этом вопросе погибло немало людей. ««Линга-пурана» обещает обитель Шивы всякому, кто убьет или вырвет язык тому, кто хулит Шиву» (Клостермайер, 1994).
У зулусов, когда беременная женщина вот-вот должна родить, иногда (по словам шаманов) во гневе является «змея-дух старухи», что указывает на необходимость принести в жертву предкам племени козу или другое животное, чтобы ребенок родился здоровым (Лоусон и Макколи, 1990, с. 116).
Эквадорские хиваро верят, что у человека три души: истинная душа, которая дается при рождении (после смерти человека она возвращается на место его рождения, затем превращается в демона, который, в свою очередь, умирая, становится гигантской бабочкой, а та после смерти превращается в туман); арутам — душа, обретаемая через пост, омовение под водопадом и употребление галлюциногенного сока (она делает человека непобедимым, но имеет досадное обыкновение покидать его в самую трудную минуту); и мусиак — мстительная душа, которая пытается вырваться из головы жертвы и убить ее убийцу. Именно поэтому вы должны высушивать голову своей жертвы (Харрис, 1993).
Эти любопытные верования и обычаи не существовали «всегда» — что бы ни утверждали их приверженцы. Марсель Гоше начинает свою книгу по политической истории религии с замечания: «Насколько нам известно, религия без исключения существовала во все времена и во всех местах» (1997, с. 22), но это ограниченный взгляд историка, и он попросту неверен. Было время, когда религиозные верования и практики еще никому не приходили в голову. В конце концов, было время, когда на планете вообще не существовало верующих, как не существовало и никаких представлений о чем бы то ни было. Некоторые религиозные убеждения действительно древние (по историческим меркам), а о возникновении других можно прочитать в газетных архивах. Как же все они возникли?
Иногда ответ кажется вполне очевидным, особенно когда в нашем распоряжении есть надежные исторические свидетельства из недавнего прошлого. Когда в XVIII веке европейцы на своих величественных парусных судах впервые посетили острова южной части Тихого океана, жившие там меланезийцы были потрясены этими кораблями и удивительными дарами, которые они получали от обитавших на них белых людей: стальными инструментами, рулонами ткани, прозрачным стеклом и прочим «карго» (грузами), выходившим за рамки их понимания. Они отреагировали примерно так же, как, вероятно, отреагировали бы сегодня мы, если бы к нам явились пришельцы из космоса, способные подчинить нас по своей воле и владеющие технологиями, о которых мы даже не мечтали: «Мы должны раздобыть немного этого карго и научиться использовать магическую силу этих пришельцев». И наши жалкие попытки использовать то немногое, что мы знаем, дабы взять ситуацию под контроль и вернуть себе чувство безопасности и силы, вероятно, позабавили бы этих технологически превосходящих нас инопланетян так же, как нас забавляет вывод меланезийцев о том, что европейцы — это, должно быть, их переодетые предки, вернувшиеся из царства мертвых с несметными богатствами, полубоги, которым нужно поклоняться. Когда в конце XIX века в Папуа — Новую Гвинею прибыли лютеранские миссионеры, чтобы попытаться обратить меланезийцев в христианство, они столкнулись с упрямым подозрением: почему эти прижимистые переодетые предки утаивают карго и заставляют их петь гимны?
Карго-культы возникали на Тихом океане снова и снова. Во время Второй мировой войны американские войска прибыли на остров Танна, чтобы набрать тысячу человек для помощи в строительстве аэродрома и военной базы на соседнем острове Эфате. Когда рабочие вернулись с рассказами о белых и черных людях, владевших вещами, которые жителям Танны и не снились, все общество погрузилось в смятение. Островитяне, многие из которых ранее были обращены в христианство британскими миссионерами,
перестали ходить в церковь и начали строить из бамбука взлетно-посадочные полосы, склады и радиомачты, веря, что если у американцев это сработало на Эфате, то сработает и у них на Танне. Из бамбука вырезали фигурки американских военных самолетов, касок и винтовок, используя их как религиозные иконы. Островитяне начали маршировать на парадах с надписью USA, нарисованной, вырезанной или вытатуированной на груди и спине. Имя Джон Фрум возникло как имя их мессии, хотя в документах нет никаких записей об американском солдате с таким именем.
Когда в конце войны последний американский солдат покинул остров, островитяне предсказали возвращение Джона Фрума. Движение продолжало процветать, и 15 февраля 1957 года в бухте Салфер был поднят американский флаг в ознаменование провозглашения религии Джона Фрума. Именно в этот день ежегодно празднуется День Джона Фрума. Они верят, что Джон Фрум ждет в вулкане Ясур вместе со своими воинами, чтобы доставить карго жителям Танны. Во время празднеств старейшины маршируют в составе подобия армии — это своего рода военная строевая подготовка, смешанная с традиционными танцами. Некоторые несут бутафорские винтовки из бамбука и носят американскую армейскую атрибутику вроде кепок, футболок и курток. Они верят, что ежегодные ритуалы привлекут бога Джона Фрума, он спустится с вулкана и доставит карго процветания всем островитянам. [MotDoc, 2004]
Еще позже, около 1960 года, на острове Новая Британия в Папуа — Новой Гвинее был основан культ Помио Кивунг. Он процветает и по сей день.
Доктрина Помио Кивунг гласит, что соблюдение Десяти законов (измененной версии Декалога [Десяти заповедей]) и верное исполнение обширного свода ритуалов, включая уплату штрафов с целью получения отпущения грехов, необходимы для нравственного и духовного совершенствования, требующегося для того, чтобы ускорить возвращение предков. Самый важный из этих ритуалов направлен на умилостивление предков, составляющих так называемое «Деревенское правительство». Возглавляемое Богом Деревенское правительство включает в себя тех предков, которых Бог простил и довел до совершенства.
Духовными лидерами Помио Кивунг были его основатель Кориам, его главный помощник Бернард и преемник Кориама Колман. Последователи считали всех троих уже вошедшими в Деревенское правительство и, следовательно, божествами. Все трое физически пребывали на земле (конкретно в регионе Помио этой провинции), но их души все это время обитали с предками.
Достижение достаточного коллективного очищения является решающим условием для возвращения предков и начала «Периода компаний». Период компаний станет эрой беспрецедентного процветания, которое наступит благодаря передаче знаний и промышленной инфраструктуры для производства технологических чудес и материальных благ, подобных тем, что есть в западном мире. [Lawson and McCauley, 2002, p. 90]
Эти случаи могут быть исключительными. Вы можете верить, что ваша религия возникла тогда, когда ее фундаментальная истина была открыта Богом кому-то, кто затем передал ее остальным. Она процветает сегодня, потому что вы и другие приверженцы вашей веры знаете, что это истина, а Бог благословил вас и укрепил вашу верность. Для вас все просто. Но почему же тогда существуют все остальные религии? Если те люди просто заблуждаются, почему их верования не рушатся так же легко, как ложные представления о земледелии или устаревшие методы строительства? Вы можете думать, что со временем они рухнут, оставив стоять лишь истинную религию — вашу. Конечно, есть определенные основания так полагать. Помимо нескольких десятков крупных религий в сегодняшнем мире — тех, число приверженцев которых исчисляется сотнями тысяч или миллионами, — признаны тысячи менее многочисленных религий. Каждый день возникает две или три религии, и типичная продолжительность их жизни составляет менее десятилетия.1 Невозможно узнать, сколько отдельных религий процветало какое-то время за последние десять, пятьдесят или сто тысяч лет, но их число может достигать даже миллионов, и все их следы теперь утеряны навсегда.
Некоторые религии имеют подтвержденную историю, насчитывающую несколько тысячелетий, — но только если мы будем достаточно великодушны при определении их границ. Мормонской церкви менее двухсот лет, о чем напоминает нам ее официальное название: Церковь Иисуса Христа Святых последних дней. Протестантизму менее пятисот лет, исламу — менее полутора тысяч, христианству — менее двух тысяч лет. Иудаизм не насчитывает и вдвое большего возраста, к тому же современные формы иудаизма значительно эволюционировали по сравнению с самым ранним из поддающихся идентификации иудаизмом, хотя разновидности иудаизма — ничто по сравнению с буйным расцветом вариаций, порожденных христианством за последние два тысячелетия.
С биологической точки зрения это короткие промежутки времени. Они не кажутся долгими даже по сравнению с возрастом других элементов человеческой культуры. Письменности более пяти тысяч лет, земледелию — более десяти тысяч, а языку — кто знает? — может быть, «всего» сорок тысяч лет, а может быть, в десять или двадцать раз больше. Это спорная тема для исследований, и поскольку общепринято, что полноценные естественные языки должны были развиться из неких праязыков (которые могли эволюционировать сотни тысяч лет), не существует единого мнения о том, что вообще считать датой рождения языка. Язык старше религии? Как бы мы ни датировали его зарождение, язык намного, намного старше любой из ныне существующих религий или даже любой религии, о которой мы имеем хоть какие-то исторические или археологические сведения. Самым ранним впечатляющим археологическим свидетельством религии являются сложные кроманьонские захоронения в Чешской Республике, их возраст составляет около двадцати пяти тысяч лет.2 Трудно сказать наверняка, однако нечто подобное религии вполне могло существовать с первых дней появления языка или даже раньше. Какими были наши предки до того, как появилось хоть что-то похожее на религию? Были ли они похожи на группы шимпанзе? О чем они — если вообще о чем-то — разговаривали, помимо еды, хищников и брачных игр? О погоде? Сплетничали? Какова была психологическая и культурная почва, на которой религия впервые пустила корни?
Мы можем попытаться двигаться в обратном направлении, экстраполируя данные под руководством нашего фундаментального биологического ограничения: каждый инновационный шаг должен был каким-то образом «окупать себя» в той существующей среде, в которой он впервые возник, независимо от того, какой могла стать его роль в последующих условиях. Что же тогда могло бы объяснить как разнообразие, так и сходство религиозных идей, которые мы наблюдаем по всему миру? Обусловлены ли эти сходства тем, что все религиозные идеи происходят от одной идеи-предка, передававшейся из поколения в поколение по мере расселения людей по земному шару, или же подобные идеи самостоятельно открывались заново практически в каждой культуре просто потому, что они являются истиной, достаточно очевидной, чтобы со временем прийти людям в голову? Это, безусловно, наивные упрощения, но по крайней мере они представляют собой попытки поставить прямые вопросы и ответить на них — вопросы, которые часто остаются без внимания со стороны тех, кто теряет к ним интерес, как только находит для религии некую цель или функцию, кажущуюся им правдоподобной: например, удовлетворение некой достаточно великой «человеческой потребности», оправдывающей очевидные затраты времени и сил, которых требует религия. Три излюбленные цели, или смысла существования, религии состоят в том, чтобы
утешать нас в наших страданиях и облегчать страх смерти
объяснять вещи, которые мы никак иначе объяснить не можем
способствовать групповому сотрудничеству перед лицом испытаний и врагов
В защиту этих утверждений были написаны тысячи книг и статей, и столь убедительные и знакомые идеи, вероятно, хотя бы отчасти верны, но если вы остановитесь на какой-то одной из них или даже на всех трех вместе взятых, вы поддадитесь недугу, часто встречающемуся в гуманитарных и социальных науках: преждевременному удовлетворению любопытства. Ведь спросить и понять можно еще очень многое. Почему именно эти идеи должны утешать людей? (И почему именно они утешают? Может быть, найдутся идеи получше, дающие больше утешения?) Почему именно эти идеи привлекают людей в качестве объяснений загадочных событий? (И как они вообще могли возникнуть? Неужели какой-нибудь доморощенный «протоученый» наткнулся на сверхъестественную теорию и с энтузиазмом принялся обращать в нее соседей?) Каким образом эти идеи действительно ухитряются укреплять сотрудничество перед лицом подозрений и предательства? (И опять же, как они могли возникнуть? Разве некий мудрый вождь племени изобрел религию, чтобы дать своему племени преимущество в командной работе над соперничающими племенами?)
Некоторые полагают, что мы никогда не сможем подняться выше подобных простых умозрений о процессах и результатах из далекого прошлого. Некоторые на этом прямо-таки настаивают, и их горячность выдает то, что они боятся оказаться неправыми. И они действительно неправы. Сегодня, благодаря достижениям самых разных наук, мы можем точнее сформулировать вопросы и начать отвечать на них. В этой и следующих четырех главах я попытаюсь изложить лучшую на сегодняшний день версию той истории, которую наука способна рассказать о том, как религии стали такими, какие они есть. Я вовсе не утверждаю, будто наука уже окончательно установила все это в отношении религии. Главная мысль этой книги — настаивать на том, что мы еще не знаем ответов на эти важные вопросы — но можем их узнать, если приложим совместные усилия. Вероятно, со временем обнаружится, что некоторые детали моей истории ошибочны. Может быть, ошибочны многие из них. Смысл попытки набросать целостную картину прямо сейчас состоит в том, чтобы предложить нечто такое, что можно проверить и что заслуживает проверки. Обычно легче исправить то, в чем есть изъяны, чем строить что-то с нуля. Попытка заполнить пробелы в наших знаниях заставляет нас формулировать вопросы, которых мы не задавали раньше, и представляет проблемы в таком ракурсе, который позволяет ставить новые вопросы и отвечать на них. А это само по себе способно подорвать пораженческие заявления о том, будто все это — тайны за пределами человеческого понимания. Возможно, многим хотелось бы, чтобы эти вопросы оставались неразрешимыми. Давайте посмотрим, что произойдет, если мы бросим вызов их оборонительному пессимизму и попробуем во всем разобраться.
2 Исходные материалы религии
Таким образом, мы можем заключить, что у всех народов, принявших политеизм, первые идеи религии возникли не из созерцания творений природы, а из заботы о жизненных событиях и из непрестанных надежд и страхов, движущих человеческим разумом.
— Давид Юм, Естественная история религии
Моими проводниками служат ученые-первопроходцы, которые начали подступаться к этим вопросам с воображением и научной дисциплиной. Эволюционный биолог или психолог, который по-настоящему хорошо знает лишь какую-то одну религию, имея лишь поверхностные (и зачастую ложные) сведения о других (как и большинство из нас), при формулировании вопросов почти наверняка станет делать чрезмерные обобщения, опираясь лишь на свое специфическое знакомство с предметом. Историк общества или антрополог, который прекрасно разбирается в верованиях и обычаях народов всего мира, но наивен в вопросах эволюции, с такой же малой вероятностью сможет правильно поставить эти проблемы. К счастью, в последнее время несколько хорошо информированных исследователей начали объединять эти столь далекие друг от друга подходы, и результаты оказались интригующими. Их книги и статьи определенно заслуживают прочтения целиком, в чем, надеюсь, я смогу вас убедить, представив здесь несколько ключевых моментов.
Книга Джареда Даймонда «Ружья, микробы и сталь» (1997) — это открывающее глаза исследование весьма специфического влияния географии и биологии на раннее развитие сельского хозяйства в разных частях света и в разные эпохи. Когда первые земледельцы одомашнили животных, они, естественно, стали жить в тесном контакте с ними, а это увеличило вероятность межвидового перехода паразитов животных на человека. Самые опасные инфекционные заболевания, известные человечеству, такие как оспа и грипп, ведут свое происхождение от домашних животных, и наши предки-земледельцы пережили ужасающий «отсев», в ходе которого бесчисленные миллионы людей пали жертвами ранних версий этих болезней, оставив возможность размножаться лишь тем немногим счастливчикам, которые обладали естественным иммунитетом. Смена многих поколений в условиях этого эволюционного «бутылочного горлышка» гарантировала, что их последующие потомки будут относительно невосприимчивы к потомкам этих вирулентных штаммов паразитов или будут обладать высокой устойчивостью к ним. Когда эти далекие потомки, жившие в основном в Европе, освоили технологии, позволяющие пересекать океаны, они привезли свои микробы с собой, и именно эти микробы, в гораздо большей степени, чем ружья и сталь, уничтожили значительную часть коренного населения, с которым они столкнулись. Роль сельского хозяйства в возникновении инфекционных заболеваний и относительный иммунитет к ним, сформировавшийся у народов, переживших опустошительные эпидемии на ранних этапах его развития, сегодня можно изучать с высокой точностью, поскольку мы можем экстраполировать в прошлое данные геномов существующих видов растений, животных и микробов. Географические случайности дали европейским народам преимущество на старте, что во многом объясняет, почему в последующие века именно они стали колонизаторами, а не колонизируемыми.
Удостоенная Пулитцеровской премии книга Даймонда заслуженно известна, но она не одинока. Существует новое поколение междисциплинарных исследователей, которые работают над объединением биологии с данными, собранными за века работы историками, антропологами и археологами. Паскаль Буайе и Скотт Атран — антропологи, проводившие обширные полевые исследования в Африке и Азии, но также получившие подготовку в области эволюционной теории и когнитивной психологии. В своих недавних книгах, «Объясняя религию: Природа религиозного мышления» (Буайе, 2001) и «В богов мы веруем» (Атран, 2002), они выстраивают во многом согласующиеся друг с другом описания первых важных шагов на ту «трясину», в которую они и другие исследователи отважились вступить. Кроме того, есть Дэвид Слоун Уилсон, эволюционный биолог, который в последние годы посвятил себя анализу, систематически использующему Картотеку ареалов человеческих отношений (Human Relations Area File) — базу данных по всем культурам мира, составленную антропологами. Его недавняя книга «Кафедральный собор Дарвина: Эволюция, религия и природа общества» (2002) представляет собой наиболее сильный на сегодняшний день аргумент в пользу гипотезы о том, что религия — это социальный феномен, созданный (эволюцией) для улучшения сотрудничества внутри (но не между!) человеческих групп. По мнению Уилсона, религия возникла в процессе группового отбора — спорного аспекта эволюционной теории, который многие эволюционисты отвергают как в лучшем случае маргинальный процесс, условия для успеха которого вряд ли возникнут и сохранятся надолго. Существуют глубокие причины для скептического отношения к групповому отбору, особенно у нашего вида, и именно потому, что тезис Уилсона — религия как стимулятор сотрудничества — чрезвычайно привлекателен для многих людей, нам нужно взять себя в руки, чтобы избежать принятия желаемого за действительное. Его критики в целом согласны с тем, что ему (пока) не удалось доказать свой радикальный тезис о групповом отборе, но даже наголову опровергнутая научная теория может внести весомый вклад в неуклонное накопление научных знаний, если доказательства за и против нее собирались скрупулезно. (Подробнее об этом см. в приложении Б.) Здесь я представлю основные точки согласия, а также признаю сохраняющиеся спорные моменты, отложив большинство дискуссионных деталей в примечания и приложения, где те, у кого есть к этому вкус, смогут (для начала) углубиться в их самостоятельное изучение.
И Буайе, и Атран излагают результаты работы небольшого, но растущего сообщества исследователей в относительно доступной форме.3 Их центральный тезис заключается в том, что для объяснения той власти, которую различные религиозные идеи и практики имеют над людьми, нам необходимо понять эволюцию человеческого разума. На протяжении многих веков большинство философов и теологов утверждали, что человеческий разум (или душа) — это нематериальная, бестелесная сущность, то, что Рене Декарт называл res cogitans (мыслящая вещь). В некотором смысле она была бесконечной, бессмертной и совершенно необъяснимой материальными средствами. Сегодня мы понимаем, что разум не находится, как ошибочно полагал Декарт, в контакте с мозгом каким-то чудесным образом; он и есть мозг, или, точнее, система или организация внутри мозга, которая эволюционировала примерно так же, как эволюционировала наша иммунная, дыхательная или пищеварительная система. Подобно многим другим чудесам природы, человеческий разум — это своего рода «мешок с фокусами», собранный за миллионы лет лишенным предвидения процессом эволюции путем естественного отбора. Подгоняемый требованиями опасного мира, он глубоко предвзят в пользу подмечания вещей, которые имели наибольшее значение для репродуктивного успеха наших предков.4
Некоторые особенности нашего разума — это наследие, которое мы разделяем с гораздо более простыми существами, в то время как другие специфичны для нашей эволюционной ветви и, следовательно, сформировались гораздо позже. Эти особенности иногда заходят слишком далеко, иногда дают любопытные побочные эффекты, а иногда оказываются легкой добычей для использования другими репликаторами. Из всех причудливых эффектов, порождаемых всем этим «мешком с фокусами» — нашим набором «приспособлений», как называет их Буайе, — некоторые случайно взаимодействуют друг с другом, взаимно усиливая себя и создавая паттерны, наблюдаемые во всех культурах с интересными вариациями. Некоторые из этих паттернов очень похожи на религии, псевдорелигии или проторелигии. Побочные продукты различных приспособлений Буайе называет концептами:
Некоторые концепты случайно связываются с системами логического вывода в мозге таким образом, что это облегчает их запоминание и передачу. Некоторые концепты особым образом запускают наши эмоциональные программы. Некоторые концепты связываются с нашим социальным разумом. Некоторые из них представлены таким образом, что вскоре начинают казаться правдоподобными и направляют поведение. Те из них, которые делают всё это, и есть религиозные концепты, которые мы реально наблюдаем в человеческих обществах. [с. 50]
Буайе перечисляет более полудюжины различных когнитивных систем, поставляющих ингредиенты для этого рецепта религии: детектор агентов, менеджер памяти, детектор обманщиков, генератор моральной интуиции, слабость к историям и рассказыванию историй, различные системы тревоги и то, что я называю интенциональной установкой. По его утверждению, любой разум, обладающий этим конкретным набором инструментов мышления и предвзятостей, рано или поздно неизбежно придет к чему-то вроде религии. Атран и другие предлагают во многом схожие описания, и их детали определенно заслуживают изучения, но я собираюсь лишь набросать общую картину, чтобы мы могли увидеть общий контур теории, а не оценивать ее (пока) на предмет истинности. Потребуются десятилетия исследований, чтобы надежно обосновать эту теорию, но прямо сейчас мы можем получить представление о существующих возможностях и, следовательно, о том, на какие вопросы нам следует попытаться ответить.
3 Как Природа решает проблему других сознаний
Мы видим человеческие лица на Луне, армии в облаках и в силу естественной склонности, если она не исправлена опытом и размышлением, приписываем злонамеренность или благожелательность всему, что вредит нам или приносит удовольствие.
— Давид Юм, Естественная история религии
«Я видел, ты приняла его поцелуй!» — «Да, это так».
«О скромность!» — «Она соблюдена вполне.
Он думал, я сплю; по крайней мере, было ведомо мне:
Он думал, что я думаю, будто он думает, что я сплю».
—Coventry Patmore, “The Kiss”
Первое, что нам необходимо понять о человеческом разуме как о подходящем пристанище для религии, — это то, как наш разум понимает другие сознания! Всему движущемуся необходимо нечто вроде разума, чтобы уберечься от беды и помочь себе найти то, что полезно; даже у скромного моллюска, который обычно остается на одном месте, есть одно из ключевых свойств разума — избегающее опасности втягивание кормящей «ноги» в раковину при обнаружении чего-то тревожного. Любое колебание или толчок способны его спровоцировать, и большинство из них, вероятно, безвредны, но лучше перестраховаться — вот девиз моллюска (свободно парящее обоснование его сигнальной системы). Более подвижные животные выработали в ходе эволюции более избирательные методы; в частности, они, как правило, способны делить обнаруженное движение на банальное (шелест листьев, колыхание водорослей) и потенциально жизненно важное: «одушевленное движение» (или «биологическое движение») другого агента, другого животного, обладающего разумом, которое может оказаться хищником, добычей, брачным партнером или соперником того же вида. Разумеется, в этом есть экономический смысл. Если вы будете вздрагивать от каждого замеченного движения, вы никогда не найдете ужин, а если не будете вздрагивать при опасных движениях, то вскоре сами станете чьим-то ужином. Это еще один Хороший Трюк, эволюционное нововведение — подобно самому зрению или полету, — которое настолько полезно для самых разных образов жизни, что возникает снова и снова у множества различных видов. Иногда этого Хорошего Трюка оказывается слишком много; тогда возникает то, что Джастин Барретт (2000) называет гиперактивным устройством обнаружения агентов, или HADD. Этот избыток реакции присущ не только людям. Когда ваша собака вскакивает и рычит, услышав, как с крыши с глухим стуком падает снег, пробуждающий ее от сна, она демонстрирует «ложноположительную» ориентировочную реакцию, запущенную ее HADD.
Недавние исследования интеллекта животных (Whiten and Byrne, 1988, 1997; Hauser, 2000; Sterelny, 2003; см. также Dennett, 1996) показали, что некоторые млекопитающие и птицы, а возможно, и некоторые другие существа, выводят подобное распознавание агентов на более сложный уровень. Данные показывают, что они не только отличают одушевленные движущиеся объекты от остальных, но и разграничивают вероятные типы движений, которых стоит ожидать от этих живых существ: нападет оно на меня или убежит, двинется влево или вправо, отступит ли, если я пригрожу, видит ли оно меня уже, хочет ли съесть меня или предпочтет поохотиться на моего соседа? Эти более разумные животные открыли для себя следующий Хороший Трюк — принятие интенциональной установки (Dennett, 1971, 1983, 1987): они относятся к некоторым другим вещам в мире как к
• агентам, обладающим
• ограниченными убеждениями о мире,
• конкретными желаниями, и
• достаточным здравым смыслом, чтобы совершать рациональные поступки с учетом этих убеждений и желаний.
Как только животные начали принимать интенциональную установку, началась своего рода гонка вооружений с уловками и контруловками, обманными маневрами и разумным распознаванием обмана, что привело разум животных к еще большей утонченности и силе. Если вы когда-нибудь пытались поймать дикое животное или поставить на него капкан, вы имеете некоторое представление о том, какая хитрость выработалась у них в процессе эволюции. (Сбор моллюсков, напротив, — детская забава. Моллюски не развили в себе интенциональную установку, хотя у них и есть простые, мгновенно срабатывающие HADD.)
Полезность интенциональной установки для описания и прогнозирования поведения животных неоспорима, но это не значит, что сами животные понимают, что именно они делают. Когда птица, гнездящаяся на земле, уводит хищника от своих птенцов, используя отвлекающую демонстрацию, она убедительно изображает сломанное крыло, создавая заманчивую иллюзию легкого ужина для наблюдающего хищника, однако ей самой вовсе не обязательно понимать эту хитрую уловку. Ей действительно необходимо понимать условия вероятного успеха, чтобы лучше приспосабливать свое поведение к меняющимся обстоятельствам, но ей нужно осознавать глубокий смысл своих действий ничуть не больше, чем кукушонку — понимать, зачем он выталкивает чужие яйца из гнезда, чтобы максимизировать количество пищи, которую он получит от приемных родителей.
У исследователей есть несколько других терминов для интенциональной установки. Некоторые называют её «моделью психического» (Premack and Woodruff, 1978; Leslie, 1987; Gopnik and Meltzoff, 1997), но с этой формулировкой связаны определенные проблемы, поэтому я буду придерживаться своей более нейтральной терминологии.5 Всякий раз, когда животное относится к чему-то как к агенту, обладающему убеждениями и желаниями (знаниями и целями), я говорю, что оно принимает интенциональную установку или относится к этому объекту как к интенциональной системе. Интенциональная установка — полезный ракурс для животного во враждебном мире (Sterelny, 2003), поскольку вокруг есть существа, которые могут хотеть его заполучить и могут иметь убеждения о том, где оно находится и куда направляется. Среди видов, у которых развилась интенциональная установка, наблюдается значительное разнообразие в степени её сложности. Столкнувшись с угрожающим соперником, многие животные способны принять информационно выверенное решение — отступить или ответить на блеф соперника, но существует крайне мало доказательств того, что они вообще понимают, что и зачем они делают. Существуют некоторые (спорные) свидетельства того, что шимпанзе может верить, будто другой агент — скажем, шимпанзе или человек — знает, что еда лежит в коробке, а не в корзине. Это интенциональность второго порядка (Dennett, 1983), включающая убеждения об убеждениях (или убеждения о желаниях, или желания об убеждениях и т. д.), но нет никаких доказательств (пока), что какое-либо животное, кроме человека, может хотеть, чтобы вы верили, будто оно думает, что вы прячетесь за деревом слева, а не справа (интенциональность третьего порядка). Но даже дети дошкольного возраста с удовольствием играют в игры, где один ребенок хочет от другого, чтобы тот притворился, будто не знает того, во что первый ребенок хочет заставить его поверить (интенциональность пятого порядка): «Ты будь шерифом и спроси меня, куда побежали разбойники!»
Как бы ни обстояли дела с животными — а эта тема является предметом активных и жарких научных споров6 — нет абсолютно никаких сомнений в том, что нормальных людей не нужно учить воспринимать мир как наполненный множеством агентов, которые, подобно им самим, обладают убеждениями и желаниями, а также убеждениями и желаниями относительно убеждений и желаний других, и убеждениями и желаниями относительно убеждений и желаний, которые другие имеют на их счет, и так далее. Это виртуозное использование интенциональной установки возникает само собой, естественным образом, и приводит к насыщению человеческой среды обыденной психологией (Dennett, 1981). Мы воспринимаем мир как наполненный не просто движущимися человеческими телами, но существами помнящими и забывающими, мыслящими и надеющимися, злодеями и простаками, нарушителями обещаний и источниками угроз, союзниками и врагами. Действительно, те люди, которым трудно воспринимать мир с этой точки зрения — наиболее изученной категорией здесь являются люди с аутизмом, — имеют гораздо более тяжелую инвалидность, чем те, кто родился слепым или глухим (Baron-Cohen, 1995; Dunbar, 2004).
Наша врожденная потребность принимать интенциональную установку настолько сильна, что нам действительно трудно отключить её, когда она перестает быть уместной. Когда умирает тот, кого мы любим или даже просто хорошо знаем, мы внезапно сталкиваемся с масштабной задачей когнитивного обновления: перестроить все наши мыслительные привычки так, чтобы они соответствовали миру, в котором стало на одну знакомую интенциональную систему меньше. «Интересно, понравилось бы ей...», «Знает ли она, что я...», «О, смотри, она всегда об этом мечтала...» Значительная часть боли и замешательства, которые мы испытываем при столкновении со смертью, вызвана частыми, даже навязчивыми напоминаниями, которые наши привычки, связанные с интенциональной установкой, подбрасывают нам — подобно назойливой всплывающей рекламе, только гораздо, гораздо хуже. Мы не можем просто удалить файл из нашей памяти, да и в любом случае нам не хотелось бы иметь такую возможность. Многие привычки сохраняются благодаря удовольствию, которое мы получаем, потакая им.7 И поэтому мы зацикливаемся на них, летя на них как мотыльки на пламя свечи. Мы сохраняем реликвии и другие вещи, напоминающие об ушедших, создаем их изображения и рассказываем о них истории, чтобы продлить эти привычки ума, даже когда они начинают угасать.
Но здесь возникает проблема: труп является мощным источником болезней, и в процессе эволюции у нас выработался сильный компенсаторный врожденный механизм отвращения, заставляющий нас держаться на расстоянии. Влекомые тоской и отторгаемые отвращением, мы пребываем в крайнем смятении, когда оказываемся перед трупом любимого человека. Неудивительно, что этот кризис играет столь центральную роль в зарождении религий по всему миру. Как подчеркивает Буайе (Boyer, 2001, p. 203), с трупом необходимо что-то делать, и это действие должно удовлетворять или утихомиривать конкурирующие врожденные порывы диктаторской силы. То, что, по-видимому, развилось повсеместно — «хороший трюк» для выхода из отчаянного положения, — это сложная церемония, удаляющая опасное тело из повседневного окружения путем погребения или сожжения, в сочетании с интерпретацией непрекращающегося срабатывания привычек интенциональной установки (общих для всех, кто знал усопшего) как невидимого присутствия этого агента в качестве духа, своего рода виртуальной личности, созданной смятенным состоянием ума выживших — личности почти столь же яркой и полнокровной, как живой человек.
Какую роль в этом играет язык, если вообще играет? Являемся ли мы единственным видом млекопитающих, который хоронит своих мертвецов, просто потому, что мы единственный вид, способный говорить о том, что нас объединяет, когда мы сталкиваемся со свежим трупом? Свидетельствуют ли погребальные обряды неандертальцев о том, что у них обязательно должен был быть полноценный членораздельный язык? Вот лишь некоторые из вопросов, на которые нам следует попытаться ответить. Языки мира изобилуют глаголами для обозначения основных видов манипуляций с убеждениями и желаниями: мы, например, притворяемся и лжем, но также блефуем, подозреваем, льстим, хвастаемся, искушаем, отговариваем, приказываем, запрещаем и не повинуемся. Была ли наша виртуозность как естественных психологов предпосылкой для наших языковых способностей, или же всё обстояло наоборот: использование языка сделало возможным появление наших психологических талантов? Это еще одна спорная область современных исследований, и истина, скорее всего, как это часто бывает, заключается в том, что имел место процесс коэволюции, где каждая способность подпитывала другую. По всей видимости, сам акт вербального общения требует некоторого понимания интенциональности третьего порядка: я должен хотеть, чтобы вы осознали, что я пытаюсь вас информировать, дабы заставить вас поверить в то, что я говорю (Grice, 1957, 1969; Dennett, 1978; но см. также Sperber and Wilson, 1986). Но, подобно птенцу кукушки, ребенок может начать этот путь совершенно неосознанно, успешно общаясь без всякого рефлексивного осмысления структуры, лежащей в основе любого интенционального общения, и даже не понимая толком, что он вообще общается.
Как только вы начнете говорить (с другими людьми), вы окажетесь в потоке новых слов, некоторые из которых будете более или менее понимать; некоторые из этих объектов восприятия, такие как слова «притворяться», «хвастаться» и «искушать», помогут привлечь и сфокусировать ваше внимание на случаях притворства, хвастовства и искушения, предоставляя вам массу даровой практики в обыденной психологии. В то время как шимпанзе и некоторые другие млекопитающие также могут быть «естественными психологами» (как назвал их Николас Хамфри [Nicholas Humphrey, 1978]), поскольку они лишены языка, им никогда не удается обменяться наблюдениями или обсудить те или иные случаи с другими естественными психологами. Выражение интенциональной установки в вербальном общении не только повышает чувствительность, проницательность и гибкость отдельных обыденных психологов, но также увеличивает масштабы и усложняет те обыденно-психологические явления, на которые они обращают внимание. Лиса может быть хитрой, но у человека, способного польстить вам заявлением, что вы хитры как лиса, в арсенале имеется куда больше уловок, чем у самой лисы, причем с огромным отрывом.
Язык дал нам возможность напоминать себе о вещах, которые в данный момент не воспринимаются нашими органами чувств, подолгу размышлять о темах, которые иначе ускользали бы от нас, и это вывело на передний план виртуальный мир воображения, населенный наиболее важными для нас агентами — как живыми, но отсутствующими, так и умершими, которые ушли, но не были забыты. Избавленные от корректирующего давления последующих реальных встреч в физическом мире, эти виртуальные агенты могли свободно развиваться в наших умах, усиливая наши стремления или страхи. Разлука усиливает любовь — или же, если отсутствующий наяву внушал некоторый страх, делает его еще более ужасающим. Это все еще не приводит наших предков к религии, но подталкивает их к постоянному — даже навязчивому — воспроизведению и развитию некоторых своих мыслительных привычек.
Глава 4 Экстраполируя эти данные на предысторию человечества с помощью биологического мышления, мы можем предположить, как народные религии возникали без сознательного и преднамеренного замысла, точно так же, как возникали языки, — путем взаимозависимых процессов биологической и культурной эволюции. В основе человеческой веры в богов лежит инстинкт, срабатывающий от малейшего толчка: склонность приписывать агентность — убеждения, желания и другие ментальные состояния — любому сложному движущемуся объекту.
Глава 5 Ложные тревоги, порождаемые нашей гиперактивной склонностью искать агентов повсюду, где происходит какое-то действие, служат теми раздражителями, вокруг которых образуются жемчужины религии. Распространяются только лучшие, наиболее «дружественные разуму» варианты, удовлетворяя — или делая вид, что удовлетворяют — глубокие психологические и физические потребности, а затем они дополнительно шлифуются в результате непрекращающейся «обрезки» процессами отбора.