К книге
Разрушая заклятиеГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. Что же нам теперь делать?
65%
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. Что же нам теперь делать?
15

1 Всего лишь теория

Вы, философы, — счастливые люди. Вы пишете на бумаге, а мне, бедной императрице, приходится писать на чувствительной человеческой коже.

— Екатерина Великая — Дидро (который давал ей советы по поводу земельной реформы)

С 2002 года школы в округе Кобб, штат Джорджия, наклеивали на некоторые учебники по биологии стикеры с надписью: «Эволюция — это теория, а не факт», однако недавно судья постановил удалить их, поскольку они могут восприниматься как одобрение религии «в нарушение Первой поправки об отделении церкви от государства и запрета Конституции штата Джорджия на использование государственных средств для поддержки религии» (New York Times, 14 января 2005 года). Это вполне логично, поскольку единственные мотивы выделять эволюцию подобным образом — религиозные. Никто ведь не наклеивает на учебники по химии или геологии стикеры, предупреждающие, что изложенные там теории — это лишь теории, а не факты. В химии и геологии по-прежнему хватает спорных вопросов, но эти соперничающие теории обсуждаются в рамках надежно обоснованных базовых теорий соответствующих областей науки, которые являются не просто теориями, а установленными фактами. В биологии тоже немало спорных теорий, но базовая теория, которая не оспаривается, — это эволюция. Существуют соперничающие теории полета позвоночных, роли миграции в видообразовании и, если говорить о более близких человеку вещах, теории эволюции языка, прямохождения, скрытой овуляции и шизофрении — и это лишь несколько примеров наиболее оживленных дискуссий. В конце концов все эти вопросы прояснятся, и некоторые теории окажутся не просто теориями, а фактами.

Мое описание эволюции различных сторон религии в главах 4–8 — это, безусловно, «всего лишь теория», точнее, семейство прототеорий, нуждающихся в дальнейшей разработке. Если вкратце, суть сводится к следующему: религия возникла в процессе эволюции, но ей вовсе не обязательно быть полезной для нас, чтобы эволюционировать. (Табак не приносит нам пользы, но прекрасно выживает.) Мы учимся языку вовсе не потому, что считаем его полезным для себя; мы все овладеваем языком просто потому, что не можем иначе (если у нас здоровая нервная система). В случае с религией гораздо больше обучения и муштры, гораздо больше осознанного социального давления, чем при усвоении языка. В этом отношении религия больше похожа на чтение, чем на устную речь. Умение читать приносит огромную пользу, и, возможно, религиозность дает схожие или даже большие преимущества. Однако люди вполне могут любить религию безотносительно какой-либо пользы, которую она им приносит. (Я рад узнать, что красное вино в умеренных количествах полезно для здоровья, поскольку, независимо от того, полезно оно для меня или нет, оно мне нравится, и я хочу продолжать его пить. С религией может быть так же.) Нет ничего удивительного в том, что религия выживает. Ее обрезали, перерабатывали и редактировали на протяжении тысяч лет, и в этом процессе канули в небытие миллионы вариантов; поэтому сейчас она обладает множеством притягательных для людей черт, а также множеством механизмов сохранения структуры «рецептов» этих самых черт — механизмов, которые отваживают или сбивают с толку врагов и конкурентов и обеспечивают верность последователей. Лишь постепенно люди начали приходить к пониманию причин — дотоле «свободно парящих обоснований» — этих свойств. Религия для разных людей означает разное. Для одних религиозные мемы выступают в роли мутуалистов, принося неоспоримую пользу такого рода, какую больше нигде не найти. Сама жизнь этих людей может зависеть от религии так же, как жизнь каждого из нас зависит от бактерий в кишечнике, помогающих переваривать пищу. Кому-то религия дает мотивированную организацию для совершения великих дел — борьбы за социальную справедливость, просвещение, политическую активность, экономические реформы и так далее. Для других же мемы религии более токсичны: они эксплуатируют менее привлекательные стороны их психологии, играя на чувстве вины, одиночестве, жажде самоуважения и собственной значимости. Только тогда, когда мы сможем составить целостное представление о многочисленных аспектах религии, мы сумеем сформулировать взвешенную стратегию того, как относиться к ней в будущем.

Некоторые аспекты этого наброска теории обоснованы достаточно хорошо, но переход к конкретике и выдвижение новых проверяемых гипотез — это задача на будущее. Я хотел дать читателям ясное представление о том, как могла бы выглядеть проверяемая теория, какие вопросы она могла бы поставить и какие объяснительные принципы задействовать. Мой набросок теории вполне может оказаться ошибочным во многих отношениях, но если так, то это будет доказано подтверждением какой-то альтернативной теории того же рода. В науке принято выдвигать гипотезу, которую можно либо доработать, либо опровергнуть с помощью чего-то лучшего. Век назад возможность управляемого полета на аппарате с неподвижным крылом, оснащенном двигателем, была всего лишь теорией; сегодня это факт. Еще несколько десятилетий назад предположение, что причиной СПИДа является вирус, было всего лишь теорией, но сегодня реальность существования ВИЧ — далеко не просто теория.

Поскольку моя прототеория еще не подтверждена и может оказаться ошибочной, ее пока не следует использовать в качестве руководства для наших практических решений. Настаивая с самого начала на том, что нам необходимо провести гораздо больше исследований, дабы принимать обоснованные решения, я бы противоречил сам себе, если бы прямо сейчас принялся предписывать конкретные действия на основе своей первой вылазки на эту территорию. Вспомните вывод, который Таубс сделал в главе 3, описывая историю недальновидного активизма, приведшего к крестовому походу против жиров: «Это история о том, что происходит, когда требования политики в области общественного здравоохранения — и требования общественности, жаждущей простых советов, — сталкиваются с обескураживающей неоднозначностью реальной науки». На всех нас сегодня оказывается давление, побуждающее действовать решительно на основе тех крох, которые мы (как нам кажется) уже знаем, но я призываю к терпению. Нынешняя ситуация действительно пугает — в конце концов, то или иное проявление религиозного фанатизма способно спровоцировать глобальную катастрофу, — однако нам следует воздерживаться от опрометчивых «средств спасения» и прочих чрезмерных реакций. Тем не менее, сегодня вполне можно обсуждать варианты и размышлять гипотетически о том, какой была бы разумная политика, если мое описание религии хотя бы в общих чертах верно. Подобное рассмотрение возможных направлений политики может послужить стимулом для дальнейших исследований, давая нам веские причины выяснить, какие из гипотез действительно верны.

Если кто-то захочет наклеить на эту книгу стикер с надписью, что в ней представлена теория, а не факт, я с радостью соглашусь. «Осторожно! — должно быть написано на нем. — Принятие этих положений за истину без дальнейших исследований может привести к катастрофическим последствиям.» Но я буду настаивать на том, чтобы мы также наклеивали такие стикеры на любые книги или статьи, в которых утверждается или предполагается, будто религия — это спасательная шлюпка для всего мира, которую мы ни в коем случае не смеем опрокинуть. Утверждение о существовании Бога — это даже не теория, как мы видели в главе 8. Это заявление настолько невероятно двусмысленно, что выражает в лучшем случае беспорядочный набор из десятков, сотен или миллиардов совершенно разных возможных теорий, большинство из которых в любом случае не могут считаться теориями, поскольку они систематически защищены от подтверждения или опровержения. Опровержимые версии утверждения о существовании Бога имеют жизненный цикл поденок: они рождаются и умирают в течение нескольких недель, если не минут, по мере того как их предсказания не сбываются. (Каждый спортсмен, который молится Богу о победе в важном матче и побеждает, рад благодарить Бога за то, что Тот принял его сторону, и записывает это как «доказательство» в пользу своей теории Бога, — но без лишнего шума пересматривает свою теорию Бога всякий раз, когда проигрывает вопреки своим молитвам.) Даже светское и непредвзятое утверждение о том, что религия в целом приносит больше пользы, чем вреда — будь то для отдельного верующего или для общества в целом, — едва ли вообще начинали проверять должным образом, как мы видели в главах 9 и 10.

Поэтому вот единственное предписание, которое я сделаю категорично и безо всяких оговорок: проводите больше исследований. Существует альтернатива, и я уверен, что она по-прежнему чрезвычайно привлекательна для многих: давайте просто закроем глаза, доверимся традиции и будем действовать на авось. Давайте просто примем на веру, что религия — это ключ (или один из ключей) к нашему спасению. Но как я могу спорить с верой (ради всего святого)? Слепая вера? Ну помилуйте. Подумайте сами. С этого мы и начинали. Моя задача состояла в том, чтобы показать: существует достаточно причин подвергнуть сомнению традицию веры, так что с чистой совестью отвернуться от имеющихся или доступных для открытия фактов уже невозможно. Я вполне готов засучить рукава и приняться за изучение доказательств и рассмотрение альтернативных научных теорий религии, но мне кажется, я уже доказал, что было бы непростительным безрассудством не проводить этих исследований.

Мой обзор осветил лишь малую часть уже проделанной работы; на ее основе я изложил один из возможных вариантов того, как религия стала тем, чем она является сегодня, оставив другие версии без внимания. Я изложил то, что считаю лучшей на сегодняшний день версией, но, возможно, упустил из виду чьи-то труды, которые со временем — при взгляде в прошлое — будут признаны более важными. Таков риск подобных проектов: если, привлекая внимание к одному направлению исследований, я тем самым поспособствую преданию забвению какого-то более перспективного пути, то окажу медвежью услугу. Я прекрасно осознаю эту опасность, поэтому делился черновиками этой книги с исследователями, у которых есть свое видение того, как двигаться вперед в этой области. Однако круг моих информаторов неизбежно имеет свои предубеждения, и я больше всего хотел бы, чтобы эта книга спровоцировала вызов — аргументированный и опирающийся на богатую доказательную базу научный вызов со стороны исследователей с противоположными взглядами.1

Я предвижу, что одно из возражений последует со стороны тех представителей академической среды, на которых не произвело впечатления мое обсуждение «академической дымовой завесы» в главе 9, и которые твердо убеждены: единственные ученые, способные заниматься этой темой, — это те, кто приступает к изучению религии с «должным почтением» к священному, с глубоким стремлением свято чтить традиции, если не принимать саму веру. Они станут утверждать, что те эмпирические, основанные на биологии исследования, которые я защищаю, со всеми их математическими моделями, использованием статистики и прочим, неизбежно окажутся прискорбно поверхностными, нечуткими и лишенными подлинного понимания.

Недавняя история показывает, что к этому опасению стоит отнестись серьезно. Несколько десятилетий назад родилась область «исследований науки» (science studies): к историкам и философам науки присоединились социологи и антропологи, решившие применить свои методы, отточенные на изучении племенных культур, изолированных в далеких джунглях и на архипелагах, к самой науке — например, к субкультурам физиков-ядерщиков, молекулярных биологов или математиков. Некоторые из первых попыток благонамеренных групп социологов изучить эти явления «в дикой природе» (лабораторий и семинарских аудиторий) привели к публикации работ, которые встретили — причем вполне заслуженно — насмешки со стороны ученых, ставших объектом исследования. Какими бы искушенными антропологами ни были эти исследователи, они оставались наивными наблюдателями, практически ничего не смыслившими в технических тонкостях науки, свидетелями которой становились, а потому часто предлагали комично неверные интерпретации увиденного. Если вы не понимаете во всех деталях суть дела, которым заняты изучаемые вами люди, у вас ничтожно мало шансов понять их взаимодействия и реакции на человеческом уровне. То же самое правило должно применяться и к изучению религиозного дискурса и практик.

Специалистам по исследованиям науки пришлось изрядно потрудиться, чтобы преодолеть дурную репутацию, которую эта область снискала на первых порах, и до сих пор многие ученые не дают себе труда скрывать презрение к ней. Однако ошибочные работы к настоящему времени с лихвой компенсированы глубокими и осмысленными исследованиями, авторы которых действительно сумели открыть ученым глаза на закономерности и слабости в их собственной практике. Секрет этого недавнего успеха прост: делайте домашнее задание. Любому, кто надеется разобраться в какой-то высокотехнологичной и сложной сфере человеческой деятельности, необходимо стать в ней почти экспертом вдобавок к профессиональной подготовке в своей собственной области. В применении к изучению религии это предписание предельно ясно: ученым, намеревающимся объяснить религиозные феномены, придется глубоко и добросовестно погрузиться в предания и практики, тексты и контексты, повседневную жизнь и проблемы людей, которых они изучают.

Как можно было бы это гарантировать? Религиозные эксперты — священники, имамы, раввины, пасторы, теологи, историки религии, — которые скептически относятся к квалификации ученых, собирающихся их изучать, могли бы разработать и проводить вступительный экзамен! Любой, кто не сможет сдать придуманный ими вступительный экзамен, будет вполне справедливо признан недостаточно компетентным, чтобы понять исследуемые явления, и ему может быть отказано в доступе и сотрудничестве. Пусть эксперты сделают этот экзамен настолько требовательным, насколько им угодно, и получат полное право его оценивать, но при условии, что некоторые из их собственных экспертов тоже сдадут этот экзамен, а его проверка будет «слепой», чтобы проверяющие не знали имен кандидатов. Это дало бы религиозным экспертам способ подтвердить взаимное уважение, одновременно отсеивая невежд из собственных рядов и сертифицируя квалифицированных исследователей.2

2 Некоторые направления для исследования: как нам подступиться к религиозным убеждениям?

Анкет вовек не заполняй

И тестов про дела Земли,

И с послушаньем

Проверок не терпи. Не смей

Со статистиками сесть, не совершай

Наук общественных греха.

— У. Х. Оден, «Реакционный памфлет на злобу дня»

Какое же исследование необходимо? Рассмотрим некоторые из оставшихся без ответа эмпирических вопросов, которые я уже поднимал в этой книге:

Глава 4: Какими были наши предки до того, как появилось нечто похожее на религию? Походили ли они на стада шимпанзе? О чем они вообще разговаривали, если разговаривали, помимо еды, хищников и брачных игр? Доказывают ли погребальные обряды неандертальцев, что у них обязательно должна была быть полноценная членораздельная речь?

Глава 5: Могла ли обезьяна (не владеющая языком) выдумать такое противоречащее интуиции сочетание, как ходячее дерево или невидимый банан? Почему у других видов нет искусства? Почему мы, люди, так упорно фокусируем свои фантазии на предках? Работает ли импровизированный гипноз столь же эффективно, если гипнотизер не является родителем? Насколько хорошо бесписьменные культуры сохраняли свои ритуалы и верования из поколения в поколение? Как возникли исцеляющие ритуалы? Обязательно ли должен быть кто-то, кто запустит этот процесс? (Какова роль харизматичных новаторов в возникновении религиозных групп?)

Глава 6: Как долго народная религия могла сохраняться у наших предков, прежде чем рефлексия начала ее трансформировать? Как и почему народные религии превратились в религии организованные?

Глава 7: Почему люди объединяются в группы? Похожа ли жизнеспособность религии на жизнеспособность муравейника или корпорации? Является ли религия продуктом слепого эволюционного инстинкта или рационального выбора? Или существует какая-то другая возможность? Правы ли Старк и Финке относительно главной причины резкого сокращения числа католиков, ищущих церковного призвания после Второго Ватиканского собора?

Глава 8: Какой процент (приблизительно) среди всех тех, кто верит в веру в Бога, также действительно верит в Бога? На первый взгляд кажется, что мы могли бы просто предложить людям опросный лист с вопросом множественного выбора:

Я верю в Бога: _____Да _____Нет _____Не знаю

Или вопрос должен звучать так:

Бог существует: _____Да _____Нет _____Не знаю

Изменилось бы что-нибудь от того, как именно мы сформулируем эти вопросы?

Вы, вероятно, заметили, что почти ни один из этих вопросов даже косвенно не касается ни мозга, ни генов. Почему так? Да потому, что наличие религиозных убеждений мало похоже как на эпилептические припадки, так и на голубые глаза. Мы уже сейчас можем быть вполне уверены, что никакого «гена Бога» или даже гена «духовности» не обнаружится, равно как не обнаружится в мозге католиков центра католицизма или хотя бы центра «религиозного опыта». Да, разумеется, всякий раз, когда вы думаете об Иисусе, одни участки вашего мозга будут более активны, чем другие, но это справедливо и тогда, когда вы думаете о чем угодно. Прежде чем мы начнем раскрашивать вашу индивидуальную карту мозга для мыслей об играх, ипподромах и изумрудахиудеях), следует принять во внимание свидетельства того, что подобные «горячие точки» подвижны и многочисленны, сильно зависят от контекста — и, разумеется, вовсе не выстроены в коре головного мозга по алфавиту! На самом деле вероятность того, что участки, которые загораются сегодня, когда вы думаете об Иисусе, окажутся теми же самыми, что загорятся на следующей неделе, когда вы будете думать о нем, не очень высока. Всё еще возможно, что мы обнаружим специализированные нейронные механизмы для некоторых аспектов религиозного опыта и убеждений, но первые шаги в подобных исследованиях не выглядят убедительными.3

Пока мы не разработаем более совершенные общие теории когнитивной архитектуры для репрезентации содержания в мозге, использование нейровизуализации для изучения религиозных верований будет почти столь же безнадежным занятием, как использование вольтметра для изучения шахматного компьютера. Со временем мы, вероятно, сможем связать все наши открытия, сделанные иными путями, с тем, что происходит среди миллиардов нейронов в нашем мозге, но сейчас более плодотворные пути делают упор на методы психологии и других социальных наук.4

Что касается генов, сравните историю, которую я рассказал в предыдущих главах, со следующей упрощенной версией из недавней статьи с обложки журнала Time под заголовком «Есть ли Бог в наших генах?»:

Люди, у которых развилось духовное чувство, процветали и передавали это свойство своему потомству. Те же, у кого его не было, рисковали погибнуть в хаосе и междоусобицах. Эволюционное уравнение простое, но мощное. [Kluger, 2004, p. 65]

Мысль, скрывающаяся за этим смелым пассажем, состоит в том, что религия «полезна для вас», поскольку ее одобрила эволюция. Это как раз тот тип недалекого дарвинизма, от которого у серьезных ученых и теоретиков религии справедливо мурашки бегут по коже. На самом же деле, как мы убедились, все не так просто, и существуют более мощные эволюционные «уравнения». Гипотеза о существовании (генетически) наследуемого «духовного чувства», повышающего генетическую приспособленность человека, — одна из наименее вероятных и наименее интересных эволюционных возможностей. Вместо единого духовного чувства мы рассмотрели конвергенцию нескольких различных сверхактивных склонностей, восприимчивостей и других кооптированных адаптаций, не имеющих никакого отношения ни к Богу, ни к религии. Мы действительно рассмотрели одну из относительно простых генетических возможностей — ген повышенной гипнабельности. В прежние времена это могло приносить существенную пользу для здоровья и могло бы стать одним из способов серьезно отнестись к гипотезе Хамера о «гене Бога». Или же мы можем объединить это со старым предположением Уильяма Джеймса о том, что люди делятся на два типа: тех, кто нуждается в «острой» религии, и тех, чьи потребности носят «хронический» и более мягкий характер. Мы можем попытаться выяснить, действительно ли существуют существенные органические различия между глубоко религиозными людьми и теми, чей энтузиазм по отношению к религии умерен или вовсе отсутствует.

Предположим, нам улыбнулась удача и мы действительно обнаружили подобную закономерность. Каковы будут последствия — если они вообще будут — для общественной политики? Мы могли бы провести параллель с генетическими различиями, помогающими объяснить проблемы с алкоголем у некоторых азиатов и коренных американцев. Как и в случае с переносимостью лактозы, способность расщеплять алкоголь варьируется на генетическом уровне из-за разного присутствия ферментов, главным образом алкогольдегидрогеназы и альдегиддегидрогеназы.5 Разумеется, поскольку не по их собственной вине алкоголь для людей с такими генами ядовит — или превращает их в алкоголиков, — им настоятельно рекомендуется отказаться от алкоголя. Другую параллель можно провести с генетически обусловленным отвращением к брокколи, цветной капусте и кинзе, которое обнаруживают у себя многие люди; у них нет трудностей с усвоением этих продуктов, но они кажутся им неприятными на вкус из-за выявляемых различий во множестве генов, кодирующих обонятельные рецепторы. Им не нужно советовать избегать этой еды. Может ли существовать либо «непереносимость духовного опыта», либо «отвращение к духовному опыту»? Вполне возможно. Могут существовать психологические особенности на генетической основе, которые проявляются в различной реакции людей на религиозные стимулы (как бы мы ни сочли полезным их классифицировать). Уильям Джеймс приводит неформальные наблюдения, дающие нам определенные основания это подозревать. Некоторые люди кажутся невосприимчивыми к религиозным ритуалам и любым другим проявлениям религии, тогда как другие — например, я — глубоко тронуты церемониями, музыкой и искусством, но совершенно не убеждены догматами. Возможно, третьи жаждут этих стимулов и испытывают глубокую потребность интегрировать их в свою жизнь, но им было бы разумно держаться от них подальше, поскольку они не могут «усваивать» их так, как другие. (Они впадают в маниакальное состояние и теряют самоконтроль, либо погружаются в депрессию, впадают в истерику, приходят в замешательство или приобретают зависимость.)

Эти гипотезы определенно заслуживают детальной формулировки и проверки, если нам удастся выявить паттерны индивидуальных различий, независимо от того, являются ли они генетическими (в конце концов, они могут передаваться культурным путем). Если взять фантастический пример, то могло бы оказаться, что людям, чьим родным языком является финский (каково бы ни было их генетическое наследие), настоятельно рекомендуется умерить свое потребление религии!

«Духовное чувство» (что бы это ни означало) может оказаться генетической адаптацией в самом простом смысле, но более конкретные гипотезы о паттернах человеческой склонности реагировать на религию, по всей видимости, окажутся более правдоподобными, легче проверяемыми и с большей вероятностью принесут пользу в распутывании некоторых досадных вопросов общественной политики, с которыми нам приходится сталкиваться. Например, было бы особенно полезно узнать больше о том, чем секулярные верования отличаются от религиозных (и, как мы видели в главе 8, «верование» здесь — не вполне точное слово; чтобы обозначить разницу, лучше назвать их религиозными убеждениями). Чем религиозные убеждения отличаются от секулярных верований по способу их приобретения, устойчивости и угасания, а также по той роли, которую они играют в мотивации и поведении людей? Сложилась целая исследовательская индустрия, занимающаяся проведением опросов по всем аспектам отношения к религии.6 Мы регулярно видим основные результаты новейших опросов в СМИ, однако теоретические основы и базовые допущения методологии этих исследований нуждаются в тщательном анализе. Алан Вулф (Wolfe 2003, p. 152), к примеру, считает, что подобные опросы ненадежны: «Результаты противоречивы и загадочны, завися, как это часто бывает в подобных исследованиях, от формулировки вопросов в анкетах или от выборок, отобранных для анализа». Но прав ли Вулф? Это не должно оставаться лишь вопросом личного мнения. Нам необходимо это выяснить.

Рассмотрим один из наиболее поразительных недавних отчетов. Согласно опросу ARIS (American Religious Identification Survey — «Опрос об американской религиозной идентичности») 2001 года, тремя категориями с наибольшим приростом числа последователей со времени предыдущего опроса 1990 года были: евангелические христиане / «рожденные свыше» (42 процента), внеконфессиональные верующие (37 процентов) и нерелигиозные люди (23 процента). Эти данные подтверждают мнение о том, что в США растет влияние евангелизма, но они также подтверждают и то, что на подъеме находится секуляризм. По всей видимости, мы становимся более поляризованными, как утверждали в последнее время многие неформальные наблюдатели. Почему? Происходит ли это потому, что, как считают сторонники теории предложения вроде Старка и Финке, на рынке нашего времени и ресурсов только самые «затратные» религии могут конкурировать с полным отсутствием религии? Или же дело в том, что чем больше мы узнаем о природе, тем сильнее многим людям кажется, что наука упускает из виду нечто такое, что, по-видимому, способна предложить лишь антинаучная перспектива? Или же существует какое-то другое объяснение?

Прежде чем бросаться объяснять эти данные, нам следовало бы спросить себя, насколько мы уверены в допущениях, использованных при их сборе. Насчет того, насколько вообще надежны эти данные и как они собирались? (В случае с ARIS — путем телефонного опроса, а не письменного анкетирования.) Какие методы контроля использовались для того, чтобы избежать искажающего контекста? Какие еще вопросы задавались людям? Сколько времени занимало проведение интервью? А кроме того, существуют и нестандартные вопросы, ответы на которые могли бы иметь значение: что произошло в новостях в день проведения опроса? Был ли у интервьюера акцент? И так далее.7 Проведение крупномасштабных опросов обходится дорого, и никто не станет тратить тысячи долларов на сбор данных с помощью небрежно составленного «инструмента» (анкеты). Множество исследований посвящено выявлению источников систематической ошибки и артефактов при проведении опросов. Когда следует использовать простой вопрос типа «да/нет» (и не забыть включить важный вариант «не знаю»), а когда — пятибалльную шкалу Лайкерта (например, привычную: полностью согласен, скорее согласен, не уверен, скорее не согласен, полностью не согласен)? Когда ARIS проводил свой опрос в 1990 году, первый вопрос звучал так: «Какова ваша религия?» В 2001 году вопрос был изменен: «Какова ваша религия, если таковая имеется?» Какая доля прироста в категориях «Внеконфессиональные» и «Без религии» была обусловлена этим изменением формулировки? Почему была добавлена фраза «если таковая имеется»?

В процессе написания книги «Как мы верим: наука, скептицизм и поиски Бога» (2-е изд., 2003) Майкл Шермер, директор Общества скептиков, провел масштабный опрос о религиозных верованиях. Результаты оказались интригующими — отчасти потому, что они столь поразительно отличались от результатов других аналогичных опросов. Большинство недавних опросов показывают, что около 90 процентов американцев верят в Бога, причем не просто в некую «сущность», а в Бога, который отвечает на молитвы. В опросе Шермера лишь 64 процента ответили, что верят в Бога, а 25 процентов заявили, что не верят (с. 79). Это колоссальное расхождение, и оно не обусловлено какой-то простой ошибкой выборки (например, отправкой анкет заведомым скептикам!).8 Шермер предполагает, что ключевым фактором здесь является образование. В его опросе людям предлагалось своими словами ответить на «открытый вопрос в форме эссе», объяснив, почему они верят в Бога:

«Как выяснилось, люди, заполнившие нашу анкету, были значительно более образованными, чем среднестатистический американец, а высшее образование ассоциируется с более низким уровнем религиозности. Согласно данным Бюро переписи населения США за 1998 год, четверть американцев старше двадцати пяти лет имеют степень бакалавра, тогда как в нашей выборке этот показатель составил почти две трети. (Трудно сказать, почему так произошло, но одно из возможных объяснений состоит в том, что образованные люди с большей вероятностью заполняют умеренно сложные анкеты.)» [с. 79]

Однако (как указал мой студент Дэвид Полк), раз уж мы признаем самоотбор серьезным фактором, нам следует задаться следующим вопросом: кто вообще станет тратить время на заполнение подобной анкеты? Вероятно, только те, у кого самые твердые убеждения. Люди, которые попросту не считают религию важной, вряд ли станут заполнять анкету, требующую самостоятельного формулирования ответов на вопросы. Лишь один из десяти человек, получивших анкету по почте, вернул ее обратно — это относительно низкий процент отклика, поэтому мы не можем сделать никаких интересных выводов из его цифры в 64 процента, что признает и сам автор (Shermer and Sulloway, в печати).9

3 Что мы скажем детям?

Один школьник сказал: «Вера — это когда веришь тому, о чем заведомо знаешь, что это неправда».

— Марк Твен

Тема исследований, обладающая особой актуальностью, но вместе с тем и особой этической и политической деликатностью, — это влияние религиозного воспитания и образования на маленьких детей. Существует целое море исследований — как хороших, так и плохих — посвященных развитию в раннем детстве, усвоению языка, питанию, поведению родителей, влиянию сверстников и практически любой другой мыслимой переменной, которую можно измерить в первые двенадцать лет жизни человека, но почти все они — насколько я могу судить — аккуратно обходят стороной религию, которая до сих пор остается по большей части terra incognita. Иногда для этого есть очень веские — действительно, безупречные — этические причины. Все тщательно выстроенные и оберегаемые барьеры, препятствующие причинению вреда людям в ходе медицинских исследований, в равной мере применимы к любым исследованиям, какие мы только могли бы вообразить в отношении различных вариантов религиозного воспитания. Мы не станем проводить плацебо-контролируемые исследования, в которых группа А заучивает один катехизис, группа Б — другой катехизис, а группа В — бессмысленные слоги. Мы не станем проводить исследования методом перекрестного воспитания, в которых младенцев мусульманских родителей меняют местами с младенцами родителей-католиков. Это явно за гранью дозволенного, и так должно быть и впредь. Но каковы же эти границы? Этот вопрос важен, потому что, пытаясь разработать косвенные и неинвазивные способы получения искомых доказательств, мы столкнемся с компромиссами того же рода, с какими регулярно сталкиваются исследователи, ищущие лекарства. Совершенно безрисковые исследования на эти темы, вероятно, невозможны. Что считать информированным согласием и насколько большой риск позволительно допускать даже для тех, кто дает такое согласие? И чье согласие? Родителей или детей?

Все эти вопросы практической политики лежат неисследованными в тени, отбрасываемой первым заклятием, гласящим, что религия неприкосновенна — и точка. Нам не следует притворяться, будто с нашей стороны это лишь благодушное невмешательство, поскольку мы прекрасно знаем, что под защитным зонтиком неприкосновенности частной жизни и свободы вероисповедания процветают практики, при которых родители подвергают собственных детей такому обращению, за которое любой исследователь — клинический или какой-либо еще — загремел бы в тюрьму. Каковы права родителей в подобных обстоятельствах и «где мы проводим черту»? Это политический вопрос, который можно решить не открытием «правильного» ответа, а выработкой некоего ответа, который будет приемлем для как можно большего числа информированных людей.

Он не понравится всем и каждому — точно так же, как наши нынешние законы и обычаи, касающиеся употребления алкогольных напитков, устраивают далеко не всех. Сухой закон уже пробовали вводить, и по общему мнению — отнюдь не единогласному — этот опыт был признан провальным. Нынешний консенсус весьма стабилен; мы вряд ли в обозримом будущем вернемся к сухому закону. Но по-прежнему существуют законы, запрещающие продажу алкоголя несовершеннолетним (причем возрастные ограничения в разных странах различаются). И здесь полно серых зон: как нам поступать, если выяснится, что родители дают алкоголь своим детям? На матче у родителей могут возникнуть неприятности, но как быть с тем, что происходит за закрытыми дверями их собственного дома? И есть разница между бокалом шампанского на свадьбе старшей сестры и шестью банками пива каждый вечер во время подготовки домашнего задания. В какой момент власти получают не просто право, а обязанность вмешаться и предотвратить злоупотребления? Это сложные вопросы, и они не становятся проще, когда речь заходит о религии, а не об алкоголе. В случае с алкоголем наша политическая мудрость в значительной степени опирается на то, что мы узнали о краткосрочных и долгосрочных последствиях его употребления, но в случае с религией мы все еще движемся вслепую.

Кое-кто поглумится над самой мыслью о том, что религиозное воспитание может нанести вред ребенку, — пока не задумается о некоторых наиболее суровых религиозных режимах в мире и не признает, что в Соединенных Штатах мы уже запрещаем религиозные практики, широко распространенные в других частях света. Ричард Докинз идет еще дальше. Он предложил вообще никогда не называть детей «детьми-католиками», «детьми-мусульманами» (или «детьми-атеистами»), поскольку такое определение само по себе предрешает выбор, который еще только предстоит сделать осознанно.

Мы пришли бы в ужас, услышав о «ребенке-ленинце», «ребенке-неоконсерваторе» или «ребенке — хайековском монетаристе». Так не является ли разновидностью жестокого обращения с детьми разговор о «ребенке-католике» или «ребенке-протестанте»? Особенно в Северной Ирландии и Глазго, где подобные ярлыки, передающиеся из поколения в поколение, веками раскалывали городские кварталы и могут даже послужить смертным приговором? [2003b]

Или представьте, что мы с рождения клеймили бы детей как юных курильщиков или пьющих детей только потому, что их родители курят или пьют. В этом отношении (и ни в каком другом) Докинз напоминает мне моего деда, врача, который еще в 1950-х годах намного опередил свое время: он писал страстные письма в редакции бостонских газет, протестуя против пассивного курения, угрожавшего здоровью детей, чьи родители курили дома, — а мы все лишь смеялись над ним и продолжали курить. Ну какой вред может причинить кому-то эта малость дыма? Теперь мы это выяснили.

Все цитируют (или перевирают) иезуитов: «Дайте мне ребенка до семи лет, и я покажу вам человека», но никто — ни иезуиты, ни кто-либо еще — толком не знает, насколько жизнестойки дети. Существует множество житейских свидетельств о том, как молодые люди, проведя годы в религиозной среде, поворачиваются спиной к своим религиозным традициям и уходят, пожимая плечами, улыбаясь и не испытывая никаких видимых пагубных последствий. С другой стороны, некоторых детей воспитывают в такой идеологической тюрьме, что они по собственной воле становятся собственными же тюремщиками, как выразился Николас Хамфри (1999), запрещая себе любой контакт с освобождающими идеями, которые вполне могли бы заставить их изменить свое мнение. В своем глубоком эссе «Что мы скажем детям?» Хамфри одним из первых обращается к рассмотрению этических вопросов, связанных с решением о том, как именно определять, «когда преподавание системы верований детям оправдано с моральной точки зрения и оправдано ли вообще» (с. 68). Он предлагает общий критерий, основанный на принципе информированного согласия, но применяемый — как и должно быть — гипотетически: что выбрали бы эти дети, если бы позже, в более зрелом возрасте, им каким-то образом предоставили информацию, необходимую для осознанного выбора? Возражая тем, кто утверждает, будто мы не можем отвечать на подобные гипотетические вопросы, он доказывает, что на самом деле существует масса эмпирических данных и общих принципов, на основании которых можно добросовестно сделать вполне определенные выводы. Мы считаем, что иногда имеем право и даже обязаны принимать подобные ответственные решения от имени людей, которые по той или иной причине не могут сделать осознанный выбор самостоятельно, и этот круг проблем можно решать на основе того понимания, которое мы уже выработали в мастерской политического консенсуса по другим подобным темам.

Разрешение этих дилемм, мягко говоря, пока не очевидно. Сравните это с тесно связанным вопросом о том, что нам, людям из внешнего мира, следует делать с сентинельцами, джарава и другими народами, которые до сих пор ведут образ жизни каменного века в поразительной изоляции на Андаманских и Никобарских островах, затерянных далеко в Индийском океане. Этим людям веками удавалось держать на расстоянии даже самых бесстрашных исследователей и торговцев, яростно защищая территории своих островов с помощью луков и стрел, поэтому о них мало что известно; и вот уже некоторое время правительство Индии, отдаленной частью которой являются эти острова, запрещает любые контакты с ними. Теперь, когда после великого цунами в декабре 2004 года они привлекли к себе внимание всего мира, трудно представить, что эту изоляцию удастся сохранить, но даже если бы и удалось — стоит ли это делать? Кто имеет право решать этот вопрос? Конечно же, не антропологи, хотя они десятилетиями усердно трудились, чтобы защитить этих людей от любых контактов — даже с ними самими. Кто они такие, чтобы «защищать» этих людей? Антропологи не владеют ими как лабораторными образцами, бережно собранными и огражденными от внешнего влияния, а сама мысль о том, что к этим островам следует относиться как к человеческому зоопарку или заповеднику, оскорбительна — даже когда мы думаем о еще более оскорбительной альтернативе: открыть двери для миссионеров всех вероисповеданий, которые, без сомнения, рьяно ринутся туда спасать их души.

Заманчиво, но иллюзорно полагать, что они сами решили за нас эту этическую проблему своим решением взрослых людей гнать прочь любых чужаков, не интересуясь, кто они — защитники, эксплуататоры, исследователи или спасители душ. Они явно хотят, чтобы их оставили в покое, значит, нужно оставить их в покое! С этим удобным предложением связаны две проблемы. Во-первых, их решение настолько очевидно неосведомленно, что если мы позволим ему перевесить все остальные соображения, то не станем ли мы столь же виновны, как тот, кто позволяет человеку выпить отравленный коктейль «по собственной воле», даже не соизволив его предупредить? И в любом случае, хотя взрослые, возможно, и достигли возраста согласия, разве их дети не становятся жертвами невежества своих родителей? Мы никогда не позволили бы, чтобы соседского ребенка держали в таком заблуждении, так не следует ли нам пересечь океан и вмешаться, чтобы спасти этих детей, каким бы болезненным ни был этот шок?

Чувствуете ли вы в этот момент легкий прилив адреналина? Я нахожу, что мало какой вопрос может сравниться с противостоянием прав родителей и прав детей по способности вызывать чисто эмоциональную реакцию вместо разумных доводов, и подозреваю, что это как раз та область, где генетический фактор играет самую прямую роль. У млекопитающих и птиц, которые должны заботиться о своем потомстве, инстинкт защиты детенышей от любого внешнего вмешательства универсален и чрезвычайно силен; мы, не колеблясь и не задумываясь, рискуем жизнью, чтобы отразить угрозы — реальные или воображаемые. Это похоже на рефлекс. И в данном случае мы «всем нутром чувствуем», что родители действительно имеют право воспитывать своих детей так, как считают нужным. Никогда не совершайте ошибки, оказываясь между медведицей и ее медвежонком, и ничто не должно вставать между родителями и их детьми. В этом заключается сама суть «семейных ценностей». В то же время мы вынуждены признать, что родители не владеют своими детьми в буквальном смысле (как когда-то рабовладельцы владели рабами), а являются скорее их попечителями или опекунами и должны отчитываться перед посторонними за свое опекунство, а это подразумевает, что посторонние имеют право вмешиваться, — что снова запускает ту самую адреналиновую тревогу. Когда мы обнаруживаем, что то, что мы чувствуем всем нутром, трудно защитить перед судом разума, мы занимаем оборонительную позицию, начинаем раздражаться и оглядываться по сторонам в поисках того, за чем можно спрятаться. Как насчет священных и (следовательно) непререкаемых уз? О, вот это то, что надо!

Между якобы священными принципами, к которым апеллируют в данный момент, существует очевидное (но редко обсуждаемое) противоречие. С одной стороны, заявляют многие, существует священное и нерушимое право на жизнь: каждый нерожденный ребенок имеет право на жизнь, и ни один будущий родитель не имеет права прерывать беременность (за исключением, возможно, случаев, когда жизнь самой матери находится под угрозой). С другой стороны, многие из тех же людей утверждают, что после рождения ребенок теряет право на то, чтобы его не подвергали индоктринации, «промывке мозгов» или иному психологическому насилию со стороны родителей, которые имеют право воспитывать ребенка как им угодно, если только это не доходит до физических пыток. Давайте распространять ценность свободы по всему миру — но, по всей видимости, не на детей. Ни один ребенок не имеет права на свободу от индоктринации. Разве мы не должны это изменить? Как, и позволить посторонним решать, как мне воспитывать моих детей}? (Чувствуете теперь прилив адреналина?)

Пока мы бьемся над вопросами об андаманцах, мы можем заметить, что закладываем политические основы для аналогичных вопросов о религиозном воспитании в целом. Не стоит думать — беспокоясь о возможных последствиях, — что соблазны западной культуры автоматически поглотят все хрупкие сокровища других культур. Стоит отметить, что многие мусульманские женщины, выросшие в условиях, которые многие немусульманки сочли бы невыносимыми, получив осознанную возможность отказаться от хиджаба и многих других своих традиций, предпочитают их сохранить.

Возможно, людям повсюду можно доверять и, следовательно, позволить им делать собственный осознанный выбор. Осознанный выбор! Какая поразительная и революционная идея! Возможно, людям следует доверять делать выбор — не обязательно тот выбор, который порекомендовали бы им мы, а тот, который с наибольшей вероятностью будет отвечать их собственным обдуманным целям. Но чему мы должны учить их до тех пор, пока они не станут достаточно осведомленными и зрелыми, чтобы решать самостоятельно? Мы должны рассказывать им обо всех мировых религиях — беспристрастно, с опорой на исторические и биологические факты, точно так же, как мы учим их географии, истории и арифметике. Давайте давать в школах больше знаний о религии, а не меньше. Нам следует знакомить детей с вероучениями и обычаями, запретами и ритуалами, текстами и музыкой, а при изучении истории религии освещать как положительные стороны — например, роль церквей в движении за гражданские права в 1960-х годах, расцвет науки и искусств в раннем исламе или роль организации «Нация ислама» в возвращении надежды, достоинства и самоуважения в разрушенные жизни многих заключенных в наших тюрьмах, — так и отрицательные: инквизицию, многовековой антисемитизм, роль католической церкви в распространении СПИДа в Африке из-за ее неприятия презервативов. Ни одной религии не должно отдаваться предпочтение, и ни одна не должна игнорироваться. И по мере того как мы открываем все больше биологических и психологических основ религиозных практик и отношений, эти открытия должны добавляться в учебную программу точно так же, как мы обновляем школьные курсы по естественным наукам, здоровью и текущим мировым событиям. Все это должно стать частью обязательной учебной программы как для государственных школ, так и для домашнего обучения.

Вот мое предложение: до тех пор, пока родители не учат своих детей ничему, что способно сделать их разум закрытым

1. через страх или ненависть, или

2. путем лишения их способности к познанию (например, лишая их образования или держа в полной изоляции от мира), —

тогда они вольны обучать своих детей любым религиозным доктринам, каким пожелают. Это всего лишь идея, и, возможно, найдутся варианты получше, но она должна прийтись по душе сторонникам свободы во всем мире: мысль о том, чтобы потребовать от верующих всех конфессий принять вызов и доказать, что их вероучение достаточно ценно, привлекательно, правдоподобно и значимо, чтобы устоять перед соблазнами конкурентов. Если вам приходится обманывать своих детей — или завязывать им глаза, — чтобы гарантировать, что они подтвердят свою веру, став взрослыми, ваша вера должна исчезнуть.

4. Токсичные мемы

Любое созидательное столкновение со злом требует, чтобы мы не отстранялись от него, просто демонизируя тех, кто совершает злые поступки. Чтобы писать о зле, писатель должен попытаться постичь его изнутри; понять преступников, вовсе не обязательно сочувствуя им. Но американцам, похоже, крайне трудно признать разницу между пониманием и сочувствием. Почему-то мы считаем, что попытка узнать о том, что ведет к злу, — это попытка его оправдать. Я считаю, что все обстоит с точностью до наоборот, и когда речь заходит о борьбе со злом, невежество — наш худший враг. — Кэтлин Норрис, «Врожденное зло»10

Написание этой книги помогло мне понять, что религия — это своего рода технология. Она ужасно соблазнительна в своей способности утешать и объяснять, но при этом и опасна.

— Джессика Стерн, «Террор во имя Бога: почему убивают религиозные экстремисты»

Слышали ли вы о яхуузах — народе, который считает то, что мы называем детской порнографией, просто невинной забавой? Они ежедневно курят марихуану, устраивают публичную церемонию дефекации (с уморительным соревнованием за право совершить ритуальное подтирание), а когда старейшине исполняется восемьдесят лет, устраивают особый праздник, во время которого этот человек торжественно совершает самоубийство — после чего его съедают все остальные. Испытываете отвращение? Тогда вы понимаете, что чувствуют многие мусульмане по отношению к нашей современной культуре с ее алкоголем, вызывающей одеждой и легкомысленным отношением к авторитету семьи. Часть моих усилий в этой книге направлена на то, чтобы заставить вас думать, а не просто чувствовать. В данном случае вам необходимо понять, что ваше отвращение, каким бы сильным оно ни было, — всего лишь данность, факт о вас самих, причем весьма важный, но никак не безошибочный признак нравственной истины — точно так же, как и отвращение мусульманина к некоторым нашим культурным обычаям. Мы должны уважать мусульман, сопереживать им, серьезно относиться к их отвращению — но затем предложить им присоединиться к нам для обсуждения тех взглядов, в которых мы расходимся. Цена, которую вы должны быть готовы за это заплатить, — это ваша собственная готовность спокойно рассмотреть образ жизни (вымышленных!) яхуузов и спросить себя, действительно ли он столь очевидно неоправдан. Если они искренне следуют этим традициям, без всякого видимого принуждения, возможно, нам стоит сказать: «Живи сам и давай жить другим».

А возможно, и нет. Бремя доказательства должно лежать на нас — мы должны показать яхуузам, что их образ жизни включает традиции, которых им следует стыдиться и от которых нужно отказаться. Возможно, если бы мы подошли к этой задаче добросовестно, то обнаружили бы, что какая-то часть нашего отвращения к их обычаям была провинциальной и необоснованной. Они бы чему-то научили нас. А мы бы чему-то научили их. И, быть может, пропасть между нами никогда не была бы преодолена, но нам не следует заранее исходить из этого худшего сценария.

Тем временем лучший способ подготовиться к этому утопическому глобальному диалогу — как можно более сочувственно и беспристрастно изучить и их, и наши собственные обычаи. Обратите внимание на смелое самонаблюдение Раджи Шехаде, пишущего о тисках современной Палестины: «Большая часть твоей энергии уходит на то, чтобы выпускать щупальца и улавливать, как общество воспринимает твои действия, потому что твое выживание напрямую зависит от того, остаешься ли ты в хороших отношениях со своим окружением».11 Когда мы сможем поделиться подобными наблюдениями о проблемах нашего собственного общества, мы окажемся на верном пути к взаимопониманию. Палестинское общество, если Шехаде прав, поражено агрессивной формой мема «накажи тех, кто не наказывает», для которого существуют модели (начиная с работы Бойда и Ричерсона 1992 года), предсказывающие и другие свойства, которые нам стоит поискать. Не исключено, что именно эта особенность сведет на нет благие проекты, которые успешно сработали бы в обществах, лишенных ее. В частности, мы не должны полагать, будто меры, доброкачественные в нашей собственной культуре, не окажутся злокачественными в других. Как пишет Джессика Стерн:

Я пришла к пониманию терроризма как своего рода вируса, который распространяется под воздействием факторов риска на различных уровнях: глобальном, межгосударственном, национальном и личном. Но точно определить эти факторы трудно. Те же самые переменные (политические, религиозные, социальные или все вместе), которые, по всей видимости, заставили одного человека стать террористом, могут побудить другого стать святым. [2003, с. 283]

По мере того как коммуникационные технологии все больше мешают лидерам ограждать свои народы от внешней информации, а экономические реалии XXI века все яснее показывают, что образование — это самая важная инвестиция, которую родители могут сделать в своего ребенка, по всему миру откроются шлюзы, что приведет к бурным последствиям. Весь наносной мусор популярной культуры, вся грязь и пена, скапливающиеся по углам свободного общества, хлынут в эти относительно нетронутые регионы наряду с сокровищами современного образования, равноправием женщин, лучшим здравоохранением, правами рабочих, демократическими идеалами и открытостью к чужим культурам. Как слишком отчетливо показывает опыт бывшего Советского Союза, худшие черты капитализма и высоких технологий оказываются одними из самых живучих репликаторов в этом популяционном взрыве мемов, и возникнет масса поводов для ксенофобии, луддизма и соблазнительной «гигиены» обращенного в прошлое фундаментализма. В то же время нам не следует спешить оправдываться за американскую поп-культуру. У нее есть свои крайности, но во многих случаях возмущение вызывают не эти крайности, а ее эгалитаризм и толерантность. Ненависть к этому мощному продукту американского экспорта часто подпитывается расизмом — из-за сильного афроамериканского присутствия в американской поп-культуре — и сексизмом — из-за прославляемого нами статуса женщин и нашего (относительно) благожелательного отношения к гомосексуальности. (См., например: Stern, 2003, p. 99.)

Как показывает Джаред Даймонд в книге «Ружья, микробы и сталь», именно европейские микробы поставили население Западного полушария на грань вымирания в XVI веке, поскольку у этих людей не было исторического опыта выработки устойчивости к ним. В нынешнем веке именно наши мемы, как целительные, так и токсичные, посеют хаос в неподготовленном мире. Нельзя предполагать, что наша способность переносить токсичные излишества свободы присуща и другим, или просто экспортировать ее как еще один товар. Практически безграничная обучаемость любого человека дает нам надежду на успех, однако разработка и внедрение культурных прививок, необходимых для предотвращения катастрофы, при соблюдении прав тех, кто в них нуждается, станет неотложной задачей огромной сложности. Для этого потребуются не только более развитые общественные науки, но также чуткость, воображение и мужество. Сфера общественного здравоохранения, расширенная за счет включения в нее культурного здоровья, станет величайшим вызовом следующего столетия.12

Джессика Стерн, бесстрашный первопроходец в этом начинании, отмечает, что подобные единичные наблюдения — лишь начало:

Строгое, статистически непредвзятое исследование первопричин терроризма на индивидуальном уровне потребовало бы выявления контрольных групп — молодых людей, находившихся в той же среде, испытывавших те же унижения, нарушения прав человека и относительную депривацию, но выбравших ненасильственные способы выражения своего недовольства или решивших вообще его не выражать. Команда исследователей, в которую вошли бы психиатры, врачи и самые разные социологи, разработала бы опросник и список медицинских тестов для проведения на случайной выборке исполнителей и их семей. [2003, с. xxx]

В десятой главе я утверждал, что исследователям не обязательно быть верующими, чтобы быть понимающими, и нам лучше надеяться, что я был прав, поскольку мы хотим, чтобы наши исследователи понимали исламский терроризм изнутри, не становясь при этом мусульманами — и уж точно не террористами.13 Но мы также не поймем исламский терроризм, если не увидим, чем он похож и чем отличается от других видов терроризма, включая индуистский и христианский терроризм, экотерроризм и антиглобалистский терроризм, если перечислить обычных подозреваемых. И мы не поймем исламский, индуистский и христианский терроризм без понимания динамики переходов, ведущих от безобидной секты к деструктивному культу и далее — к тому катастрофическому феномену, который мы наблюдали в Джонстауне (Гайана), в Уэйко (Техас) и в секте «Аум Синрикё» в Японии.

Одна из самых заманчивых гипотез заключается в том, что эти особенно токсичные мутации имеют тенденцию возникать тогда, когда харизматичные лидеры просчитываются в своих попытках выступить в роли меметических инженеров, высвобождая меметические адаптации, которые они, подобно Ученику чародея, больше не в силах контролировать. Впав в некоторое отчаяние, они начинают раз за разом изобретать всё те же никудышные колеса, способные провезти их сквозь собственные крайности. Антрополог Харви Уайтхаус (1995) предлагает описание краха, постигшего лидеров Помио Кивунг — новой религии в Папуа — Новой Гвинее, упомянутой в начале главы 4, — которое наводит меня на мысль о том, что здесь включилось нечто вроде безудержного полового отбора. Лидеры ответили на давление со стороны народа — «Докажите, что вы это серьезно!» — все более раздутыми версиями тех утверждений и обещаний, которые привели их к власти, что неизбежно привело к краху. Это напоминает ускоренную вспышку творческой активности у патологических лжецов, когда они чувствуют, что их разоблачение неизбежно. Как только вы уговорили людей забить всех свиней в предвкушении великого Периода компаний, вам больше некуда двигаться, кроме как вниз. Или вовне: «Это они — неверные — причина всех наших бед!»

Здесь так много сложностей, так много переменных — можем ли мы вообще надеяться сделать прогнозы, на основе которых можно действовать? Да, на самом деле можем. Вот лишь один из них: везде, где расцветал терроризм, привлекал он почти исключительно молодых людей, которые узнали о мире достаточно, чтобы понять, что в противном случае их будущее выглядит мрачным и безрадостным (как и будущее тех, кто становился добычей Марджо Гортнера).

Что кажется наиболее привлекательным в воинствующих религиозных группах — какую бы совокупность причин ни приводил отдельный человек для вступления в них, — так это предельное упрощение жизни. Добро и зло предстают в предельно резком контрасте. Жизнь преображается через действие. Мученичество — высший акт героизма и поклонения — дает окончательное избавление от жизненных дилемм, особенно для людей, которые чувствуют себя глубоко отчужденными и растерянными, униженными или отчаявшимися. [Стерн, 2003, с. 5–6]

Где в самом ближайшем будущем мы столкнемся с избытком таких молодых людей? Во многих странах, но особенно в Китае, где драконовские меры «одна семья — один ребенок», столь резко замедлившие демографический взрыв (и превратившие Китай в процветающую экономическую силу тревожащих масштабов), привели к побочному эффекту в виде огромного дисбаланса между детьми мужского и женского пола. Все хотели иметь сына (устаревший мем, сформировавшийся для выживания в прежних экономических условиях), поэтому от дочерей избавлялись с помощью абортов (или убивали при рождении) в огромных количествах, и теперь жен на всех даже близко не хватит. Чем займут себя все эти молодые люди? У нас есть всего несколько лет, чтобы найти мирные русла, в которые можно будет направить их бурлящую гормонами энергию.

5. Терпение и политика

Конгресс не должен издавать законов, устанавливающих какую-либо религию или запрещающих свободное ее вероисповедание, либо ограничивающих свободу слова или печати, либо право народа мирно собираться и обращаться к правительству с петициями об удовлетворении жалоб.

— Первая поправка к Конституции Соединенных Штатов Америки

Традиции заслуживают уважения лишь в той мере, в какой они сами достойны уважения, — то есть ровно в той мере, в какой они сами уважают основные права мужчин и женщин.

— Амин Маалуф, «Убийственные идентичности. Насилие и потребность в принадлежности»

Хвала Аллаху за интернет. Благодаря тому что Сеть лишает самоцензуру смысла — кто-то другой обязательно скажет то, о чем вы смолчите, — она стала местом, где люди, готовые к интеллектуальному риску, наконец-то вздохнули с облегчением.

— Иршад Манджи, «Проблема с исламом»14

Вечная бдительность — цена свободы.

— Томас Джефферсон (дата неизвестна) либо Уэнделл Филлипс (1852)

Бывает так, что взросление происходит слишком быстро. Всем нам приходится совершать неловкий переход от детства через отрочество к зрелости, и порой важнейшие перемены наступают слишком рано, приводя к плачевным результатам. Но мы не можем вечно сохранять детскую невинность. Нам всем пора повзрослеть. Мы должны помогать друг другу и запастись терпением. Именно чрезмерная реакция раз за разом заставляла нас сдавать позиции. Дайте взрослению время, поощряйте его, и оно произойдет. Мы должны верить в наше открытое общество, в знание, в непрекращающееся стремление сделать мир более пригодным для жизни людей, и мы должны признать, что людям необходимо видеть смысл в своей жизни. Жажда поиска, цели, смысла неутолима, и если мы не предложим для нее благотворные или хотя бы безвредные пути, мы всегда будем сталкиваться с токсичными религиями.

Вместо того чтобы пытаться уничтожить медресе, закрывающие разум тысяч молодых мусульманских мальчиков, нам следует создать альтернативные школы — для мусульманских мальчиков и девочек15, — которые будут лучше отвечать их реальным и насущным потребностям, и позволить этим школам открыто конкурировать с медресе за учеников. И как мы можем надеяться конкурировать с обещанием спасения и величием мученичества? Мы могли бы лгать и давать собственные обещания, которые никогда не исполнятся ни в этой жизни, ни где-либо еще, или же мы могли бы попробовать нечто более честное: предложить им подумать о том, что к утверждениям любой религии следует, разумеется, относиться со здоровой долей скепсиса. Мы могли бы начать менять общественный климат, в котором считается, что религия стоит выше обсуждения, выше критики, выше сомнений. Недобросовестная реклама остается недобросовестной рекламой, и если мы начнем призывать религиозные организации к ответу за их заявления — не путем обращения в суд, а просто указывая, часто и обыденным тоном, что эти заявления, разумеется, нелепы, — возможно, мы сможем постепенно развеять эту культуру легковерия. Мы в совершенстве овладели технологиями сеяния сомнений через средства массовой информации («Уверены ли вы, что у вас свежее дыхание?», «Достаточно ли железа вы получаете?», «Что ваша страховая компания сделала для вас за последнее время?»), и теперь мы можем подумать о том, чтобы мягко, но настойчиво применить их к темам, которые до сих пор были под запретом. Пусть честные религии процветают благодаря тому, что их приверженцы получают то, чего хотят, делая осознанный выбор.

Но мы также можем начать кампании по изменению отдельных аспектов ландшафта, на котором происходит это соперничество. Бездонная яма на этом ландшафте, которую, как мне кажется, особенно стоит закатать в асфальт, — это традиция «священной земли». Вот слова Йоэля Лернера, израильтянина и бывшего террориста, приводимые Штерн:

«В Торе содержится шестьсот тринадцать заповедей. Храмовая служба составляет около двухсот сорока из них. Почти два тысячелетия, со времени разрушения Храма, еврейский народ, вопреки своей воле, не имел возможности совершать храмовую службу. Они не могли соблюдать эти заповеди. Храм представлял собой своего рода телефонную линию с Богом, — резюмирует Лернер. — Эта связь была разрушена. Мы хотим ее восстановить» [2003, с. 88].

Чепуха, скажу я вам. Вот воображаемый случай: представьте себе, что остров Свободы (бывший остров Бедлоу, на котором стоит статуя Свободы) когда-то был местом захоронения могавков — скажем, племени матинекок с соседнего Лонг-Айленда. И представьте, что могавки выступили бы с требованием вернуть ему первозданную чистоту (никаких казино, но и никакой статуи Свободы — просто одно большое священное кладбище). Чушь. И позор тем могавкам, у которых достало бы наглости (!) подстрекать своих собратьев-воинов по этому поводу. Это было бы древней историей — куда менее древней, чем история Храма, — и ей следовало бы позволить достойно уйти в прошлое.

Мы не позволяем религиям заявлять, будто их священные традиции требуют порабощения левшей или убийства жителей Норвегии. Точно так же мы не можем позволить религиям заявлять, будто ни в чем не повинные «неверные», поколениями живущие на их «священной» территории, не имеют права там находиться. Разумеется, сквозит предосудительное лицемерие и в политике преднамеренного строительства новых поселений с целью создания как раз таких «ни в чем не повинных» жителей и сведения на нет притязаний прежних обитателей этой земли. Это практика с многовековой историей; испанцы, завоевавшие большую часть Западного полушария, часто усердно строили свои христианские церкви на разрушенных фундаментах храмов коренного населения. С глаз долой — из сердца вон. Ни одна из сторон в этих спорах не стоит выше критики. Если бы мы только могли обесценить саму традицию «священной земли» и ее оккупации, мы могли бы подойти к разрешению оставшихся несправедливостей с более ясной головой.

Возможно, вы со мной не согласны. Что ж, отлично. Давайте обсудим это спокойно и открыто, без этих неопровержимых апелляций к священному, которым нет места в подобной дискуссии. Если мы и дальше будем признавать притязания на священную землю, то лишь потому, что, всесторонне взвесив обстоятельства, мы сочтем этот образ действий справедливым, жизнеутверждающим и представляющим собой лучший путь к миру из всех, что мы можем найти. Любая политика, которая не выдерживает этой проверки, не заслуживает уважения.

Подобные открытые дискуссии обеспечиваются безопасностью свободного общества, и если мы хотим, чтобы они продолжались беспрепятственно, мы должны проявлять бдительность, защищая институты и принципы демократии от подрывной деятельности. Помните марксизм? Бывало, находишь какое-то язвительное удовольствие в том, чтобы дразнить марксистов противоречиями в некоторых из их любимых идей. Революция пролетариата неизбежна — так верили правоверные марксисты, но если так, то почему они так стремились завербовать нас в свои ряды? Если это все равно должно было случиться, то случилось бы и без нашей помощи. Но, разумеется, неизбежность, в которую верили марксисты, зависела от роста движения и всей его политической активности. Многие марксисты не жалели сил, чтобы приблизить революцию, и им было утешительно верить, что в долгосрочной перспективе успех им гарантирован. А некоторые из них — единственные, кто представлял реальную опасность, — настолько твердо верили в правоту своего дела, что считали допустимым лгать и обманывать ради его продвижения. Они учили этому даже своих детей, с младенчества. Это «краснопеленочники», дети ортодоксальных членов Коммунистической партии США, и некоторых из них до сих пор можно встретить отравляющими атмосферу политической деятельности в левых кругах — к крайнему разочарованию и раздражению честных социалистов и других представителей левого крыла.

Сегодня подобное явление назревает среди религиозных правых: вера в неизбежность Конца времен, или Восхищения, — грядущего Армагеддона, который отделит благословенных от проклятых в последний Судный день. Культы и пророки, предвещающие скорый конец света, существуют уже несколько тысячелетий, и высмеивать их на следующее утро — когда они обнаруживают, что их расчеты слегка подкачали, — было еще одним видом язвительного удовольствия. Однако, как и в случае с марксистами, среди них есть те, кто усердно трудится над тем, чтобы «ускорить неизбежное», не просто с радостью в сердце ожидая Конца времен, но предпринимая политические действия для создания условий, которые они считают необходимыми предпосылками для этого события. И в этих людях нет ничего смешного. Они опасны по той же причине, по какой опасны «краснопеленочники»: свою верность догме они ставят выше преданности демократии, миру, (земной) справедливости — и истине. Если дело примет крутой оборот, некоторые из них готовы лгать и даже убивать, делать все возможное, чтобы обрушить то, что они считают небесным правосудием, на тех, кого они считают грешниками. Являются ли они кучкой безумных фанатиков? Они, безусловно, опасно оторваны от реальности, но трудно сказать, сколько их.16 Растет ли их число? Судя по всему, да. Пытаются ли они занять властные и влиятельные посты в правительствах стран мира? По всей видимости, да. Должны ли мы знать об этом явлении всё? Безусловно, должны.

Сотни веб-сайтов якобы освещают это явление, но я не могу ручаться за точность ни одного из них, а потому не стану приводить список. Само по себе это вызывает тревогу и дает прекрасный повод провести объективное исследование всего движения сторонников Конца времен, и в особенности — возможного присутствия его фанатичных приверженцев на властных постах в правительстве и вооруженных силах. Что мы можем с этим сделать? Я полагаю, что политические лидеры, которые находятся в наилучшем положении для того, чтобы потребовать полного разоблачения этой тревожной тенденции, — это те, чья репутация вряд ли может быть оспорена людьми, испытывающими страх перед атеистами или Брайтами: одиннадцать сенаторов и конгрессменов, являющихся членами «Семьи» (или «Фонда содружества»), законспирированной христианской организации, которая на протяжении десятилетий имеет влияние в Вашингтоне: сенаторы Чарльз Грассли (респ., Айова), Пит Доменичи (респ., Нью-Мексико), Джон Энсайн (респ., Невада), Джеймс Инхоф (респ., Оклахома), Билл Нельсон (дем., Флорида), Конрад Бернс (респ., Монтана), а также члены Палаты представителей Джим Деминт (респ., Южная Каролина), Фрэнк Вулф (респ., Виргиния), Джозеф Питтс (респ., Пенсильвания), Зак Уэмп (респ., Теннесси) и Барт Ступак (дем., Мичиган).17 Подобно нефанатичным мусульманским лидерам в исламском мире, на которых рассчитывает мир в деле очищения ислама от токсичных крайностей, эти нефанатичные христиане обладают влиянием, знаниями и ответственностью, чтобы помочь нации защитить себя от тех, кто готов предать нашу демократию ради продвижения собственной религиозной повестки. Поскольку мы, безусловно, не хотим пережить возвращение маккартизма в XXI веке, нам следует подойти к этой задаче в духе максимальной общественной подотчетности и гласности, на двухпартийной основе и под пристальным вниманием общественности. Но это, конечно, потребует от нас нарушить традиционное табу на столь открытые и глубокие расспросы о религиозной принадлежности и убеждениях.

Итак, в конечном счете моя главная рекомендация в области общественной политики заключается в том, чтобы мы мягко, но твердо просвещали жителей Земли, дабы они могли делать по-настоящему осознанный выбор в своей жизни.18 В невежестве нет ничего постыдного; постыдно насаждать невежество. Большинство людей не виноваты в собственном невежестве, но если они сознательно передают его дальше, то они действительно виноваты. Можно подумать, что это настолько очевидно, что вряд ли нуждается в обсуждении, однако во многих кругах этому оказывается яростное сопротивление. Люди боятся оказаться более невежественными, чем их дети, — особенно, по всей видимости, их дочери. Нам придется убедить их в том, что мало на свете удовольствий более благородных и радостных, чем учиться у собственных детей. Будет чрезвычайно интересно увидеть, какие институты и проекты создадут наши дети, опираясь на фундамент, заложенный и сохраненный для них предыдущими поколениями, чтобы благополучно перенести нас всех в будущее.

Предыдущая главаГлава 15 из 23Следующая глава