1. Из любви к Богу
Существует душевное состояние, знакомое религиозным людям и никому более, в котором стремление заявить о себе и отстоять себя уступает место готовности умолкнуть и обратиться в ничто перед лицом божественных потоков и вихрей. В этом состоянии духа то, чего мы больше всего страшились, становится обителью нашей безопасности, а час нашей нравственной смерти превращается в день нашего духовного рождения. Время душевного напряжения миновало; настал час счастливой расслабленности, спокойного глубокого дыхания, вечного настоящего, не омраченного заботами о дисгармоничном будущем.
— Уильям Джеймс, Многообразие религиозного опыта
Большинство людей верят в веру в Бога, даже те, кому не удается верить в Бога (постоянно). Почему они в это верят? Очевидный ответ заключается в том, что они хотят быть хорошими. То есть они хотят вести достойную и осмысленную жизнь и желают того же другим, а лучшего способа достичь этого, чем посвятить себя служению Богу, они не видят. Этот ответ может быть верным, и они могут быть правы, но прежде чем мы сможем рассмотреть этот ответ со всей заслуживающей его тщательностью, нам нужно ответить на одно возражение. Некоторые люди — и вы, возможно, один из них — находят саму такую постановку вопроса неприемлемой. Я позволю профессору Вере попытаться справедливо изложить эту точку зрения:
Вы настаиваете на том, чтобы подходить к вопросу религии так, словно речь идет о смене работы, покупке автомобиля или проведении операции, — то есть о деле, которое надлежит улаживать путем спокойного и объективного взвешивания всех «за» и «против», а затем делать вывод о наилучшем пути «с учетом всех обстоятельств». Мы видим это совершенно иначе. Дело не в том, что вера в веру в Бога — это наше твердое убеждение, результат выбора наилучшей жизненной стратегии из всех, что нам удалось найти. Это нечто неизмеримо большее! В предыдущей главе вы говорили о принципе «притворяйся, пока не получится», но так и не собрались описать чудесное состояние тех, у кого действительно получается, чьи искренние попытки проникнуться духом Божьим увенчиваются ослепительным триумфом. Те из нас, кому знаком этот опыт, знают, что он не похож ни на какой другой; это радость более теплая, чем радость материнства, более глубокая, чем радость спортивной победы, более экстатическая, чем радость от игры или пения великой музыки. Когда мы прозреваем, это не просто переживание типа «Ага!», подобное разгадке головоломки, внезапному обнаружению скрытой фигуры на рисунке, пониманию шутки или убеждению под воздействием аргумента. Это вообще не обретение убеждения. Тогда мы знаем, что Бог — это величайшее, что только могло войти в нашу жизнь. Это не похоже на принятие вывода; это похоже на влюбленность.
Да, я вас понимаю. Я намеренно дал этой главе провокационное название, чтобы актуализировать эту проблему и выдвинуть данное возражение на передний план. Я узнаю описываемое вами состояние и хотел бы предложить дружескую поправку: это не просто похоже на влюбленность, это и есть разновидность влюбленности. Дискомфорт или даже возмущение, которые вы испытываете, сталкиваясь с моим спокойным предложением взвесить все «за» и «против» вашей религии, — это та же реакция, которую человек испытывает, когда его просят искренне оценить свою истинную любовь: «Моя любимая нравится мне не просто потому, что после долгих размышлений я пришел к выводу, что все ее замечательные качества перевешивают немногие недостатки. Я знаю, что она — моя единственная, и всегда буду любить ее всей душой и всем сердцем». Фермеры Новой Англии, по общему мнению, так же прижимисты на эмоции, как на слова и на собственный кошелек. Вот старый анекдот из штата Мэн:
— Как поживает твоя жена, Джеб?
— По сравнению с чем?
Похоже, Джеб больше не любит свою жену. И если вы готовы хотя бы задуматься о сравнении своей религии с другими или с полным отсутствием религии, значит, вы, должно быть, не любите свою религию. Это очень личная любовь (не похожая на любовь к джазу, бейсболу или горным пейзажам), но объектом этой любви не является какой-то конкретный человек — будь то священник, раввин или имам — или даже группа людей, скажем, община верующих. Вечная преданность человека обращена не к ним, по отдельности или вместе, а к системе идей, которая их объединяет. Конечно, люди иногда влюбляются — романтической любовью — в своего священника или в собрата по приходу, и им бывает трудно отличить это от любви к своей религии, но я не утверждаю, что именно такова природа любви, которую испытывает большинство боголюбивых людей. Я, однако, утверждаю, что их безоговорочная преданность, их нежелание даже сопоставлять достоинства и недостатки и есть разновидность любви, причем больше похожая на романтическую любовь, нежели на любовь братскую или интеллектуальную.
Конечно же, не случайно, что язык романтической любви и язык религиозного поклонения практически неразличимы, и точно так же не случайно, что почти все религии (за редкими суровыми исключениями вроде пуритан, шейкеров и талибов) осыпали своих возлюбленных рогом изобилия красоты, чтобы пленить их чувства: устремленной ввысь архитектурой, где украшена каждая поверхность, музыкой, свечами и благовониями. Список великих мировых произведений искусства увенчан религиозными шедеврами. Благодаря исламу мы имеем Альгамбру и изысканные мечети Исфахана и Стамбула. Благодаря христианству у нас есть собор Святой Софии и соборы Европы. Не нужно быть верующим, чтобы восхищаться буддийскими, индуистскими и синтоистскими храмами с их сюрреалистической сложностью и возвышенными пропорциями. «Страсти по Матфею» Баха, «Мессия» Генделя и такие миниатюрные чудеса, как рождественские гимны, — одни из самых упоительных песен о любви, когда-либо созданных, а сюжеты, положенные в их основу, сами по себе обладают невероятной эмоциональной силой. Кинорежиссер Джордж Стивенс, возможно, не преувеличивал, когда назвал свой фильм 1965 года о жизни Иисуса «Величайшей из когда-либо рассказанных историй». Соперничество тут жесткое, учитывая «Одиссею», «Илиаду», Робин Гуда, «Ромео и Джульетту», «Оливера Твиста», «Остров сокровищ», «Гекльберри Финна», «Дневник Анны Франк» и все прочие великие повествования мировой литературы, однако по накалу радости, опасности, пафоса, триумфа, трагедии, по обилию героев и злодеев (пусть и без комической разрядки) эту историю трудно превзойти. И, конечно, у этой истории есть мораль. Мы любим истории, и Эли Визель иллюстрирует это с помощью притчи:
Когда основатель хасидского иудаизма, великий раввин Исраэль Шем Тов, видел, что евреям грозит беда, он по обыкновению уходил в определенное место в лесу, чтобы предаться размышлениям. Там он разжигал огонь, произносил особую молитву, и совершалось чудо, а беда отступала. Позже, когда его ученику, знаменитому Маггиду из Межирича, приходилось по той же причине взывать к небесам, он шел в то же самое место в лесу и говорил: «Владыка Вселенной, внемли! Я не умею разжигать огонь, но я все еще могу сотворить молитву», — и чудо снова совершалось. Еще позже раввин Моше-Лейб из Сасова, чтобы вновь спасти свой народ, отправлялся в лес и говорил: «Я не умею разжигать огонь. Я не знаю молитвы, но я знаю это место, и этого должно быть достаточно». Этого было достаточно, и чудо совершалось. Затем настал черед раввина Исраэля из Ружина бороться с бедой. Сидя в своем кресле и обхватив голову руками, он говорил с Богом: «Я не могу разжечь огонь, я не знаю молитвы и даже не могу найти то место в лесу. Все, что я могу, — это рассказать эту историю, и этого должно быть достаточно». И этого было достаточно. Ибо Бог создал человека, потому что Он любит истории. [1966, предисловие (а не Визель, 1972, как утверждается на многих интернет-сайтах)]
Нам дано любить очень многое, и дело не только в поразительно красивом искусстве, историях и обрядах. Повседневные поступки верующих на протяжении истории воплощались в бесчисленные добрые дела, облегчая страдания, кормя голодных, заботясь о больных. Религии даровали утешение причастности и дружеского тепла многим из тех, кто иначе прошел бы этот жизненный путь в полном одиночестве, без славы и приключений. Они не просто оказывали людям, попавшим в беду, своего рода первую помощь — они давали средства для изменения мира так, чтобы эти беды вообще исчезли. Как пишет Алан Вулф, «религия способна вывести людей из круговорота нищеты и зависимости точно так же, как она вывела Моисея из Египта» (2003, с. 139). Приверженцам религии есть чем гордиться в своих традициях, а всем нам — за что быть благодарными.
Тот факт, что очень многие люди любят свою религию так же сильно, как и все остальное в своей жизни, или даже сильнее, — действительно весомый факт. Я склонен думать, что нет ничего важнее того, что люди любят. Во всяком случае, я не могу представить ценности, которую поставил бы выше. Я бы не хотел жить в мире без любви. Был бы мир, в котором царит согласие, но нет любви, лучшим миром? Нет, если бы этот мир достигался вытравливанием из нас любви (и ненависти) с помощью лекарств или подавлением. Был бы мир, в котором есть справедливость и свобода, но нет любви, лучшим миром? Нет, если бы это достигалось превращением всех нас в не способных любить законопослушных граждан, лишенных каких-либо страстей, зависти или ненависти, которые как раз и служат источниками несправедливости и порабощения. Трудно рассуждать о подобных гипотетических сценариях, и я сомневаюсь, что нам стоит доверять своей первой интуиции на этот счет, но, как бы то ни было, я полагаю, что почти все мы хотим такого мира, где любовь, справедливость, свобода и мир присутствуют в максимально возможной степени, но если бы нам пришлось отказаться от чего-то одного, это не была бы — и не должна была бы быть — любовь. Но, как ни печально, даже если действительно нет ничего важнее любви, из этого вовсе не следует, будто у нас нет причин подвергать сомнению то, что любим мы сами и другие люди. Любовь слепа, как говорится, и из-за этой слепоты она часто ведет к трагедии: к конфликтам, в которых одна любовь противостоит другой любви, и кому-то приходится уступить, при этом страдания неизбежны при любом исходе.
Предположим, я люблю музыку больше самой жизни. В таком случае, при прочих равных условиях, я должен иметь свободу посвятить свою жизнь возвеличению музыки — того, что я люблю больше всего, всей душой и сердцем. Но это все же не дает мне права заставлять своих детей упражняться на инструментах день и ночь, или права навязывать музыкальное образование каждому жителю страны, в которой я был бы диктатором, или угрожать жизни тех, кто не испытывает к музыке никакой любви. Если моя любовь к музыке настолько велика, что я попросту неспособен объективно оценить ее последствия, то это прискорбный недуг, и другие люди могут с полным основанием заявить о своем праве выступить в роли моих опекунов, добросовестно решая, что лучше для всех, поскольку моя любовь лишила меня рассудка и я не могу рационально участвовать в оценке собственного поведения и его последствий. Возможно, нет ничего прекраснее любви, но одной любви недостаточно. Мир, в котором любовь бейсбольных болельщиков к своим командам заставляла бы их настолько ненавидеть чужие команды и их фанатов, что игры плей-офф сопровождались бы кровопролитными войнами, был бы миром, где конкретная любовь, сама по себе чистая и невинная, приводила бы к аморальным и нетерпимым последствиям.
Поэтому, хотя я понимаю и сочувствую тем, кого оскорбляет мое предложение взвесить все за и против религии, я настаиваю на том, что они не имеют права потакать себе, декларируя свою любовь, а затем прячась за завесой праведного негодования или задетых чувств. Одной любви недостаточно. Приходилось ли вам когда-нибудь сталкиваться с душераздирающей проблемой, когда близкая подруга по уши влюблялась в кого-то, кто совершенно не заслуживал ее любви? Если вы намекнете ей на это, то рискуете потерять подругу и в награду за свои старания получить пощечину, ведь влюбленные люди часто считают делом чести реагировать иррационально и агрессивно на любое мнимое пренебрежение к предмету их любви. В конце концов, в этом и заключается весь смысл влюбленности. Когда говорят, что любовь слепа, это произносят без сожаления. Общепринято считать, что любовь должна быть слепой; сама идея какой-либо оценки должна быть под запретом, когда речь заходит об истинной любви. Но почему? Житейская мудрость не дает ответа, а прагматичные экономисты долгое время отвергали эту идею как романтическую чушь, однако эволюционный экономист Роберт Фрэнк указал на то, что для феномена романтической любви на стихийном рынке поиска партнеров у людей на самом деле существует превосходное (свободно плавающее) обоснование:
Поскольку поиск обходится дорого, разумно остановиться на каком-то партнере до того, как будут изучены все потенциальные кандидаты. Однако после того, как партнер выбран, соответствующие обстоятельства часто меняются... Возникающая в результате неопределенность делает неблагоразумным осуществление совместных инвестиций, которые в противном случае были бы крайне выгодны для каждой из сторон. Чтобы способствовать этим инвестициям, каждая сторона хочет взять на себя связывающее обязательство оставаться в отношениях... Объективные личные характеристики могут по-прежнему играть определенную роль в определении того, какие люди изначально наиболее привлекательны друг для друга, на что указывают многочисленные свидетельства. Но поэты, безусловно, правы в том, что связь, которую мы называем любовью, не состоит из рациональных размышлений об этих характеристиках. Вместо этого она представляет собой внутреннюю связь, при которой человек ценится сам по себе. И именно в этом заключается ее ценность как решения проблемы обязательств. [1988, с. 195–196]
Как пишет Стивен Пинкер, «если вы прошепчете своей возлюбленной, что ее внешность, потенциальный доход и уровень IQ соответствуют вашим минимальным стандартам, это, скорее всего, убьет всякий романтический настрой, даже если ваше утверждение статистически верно. Путь к сердцу человека лежит через заявление прямо противоположного — что вы влюблены, потому что ничего не можете с собой поделать» (1997, с. 418). Эта продемонстрированная (или, по крайней мере, страстно задекларированная) беспомощность — лучшее, что вы можете предоставить в качестве гарантии того, что вы больше не продолжаете поиски. Однако, как и любой коммуникативный сигнал, если его можно без особых затрат подделать, ваш сигнал о верности обязательствам будет неэффективным, и результатом, как это часто бывает в мире сигнализации у животных, станет инфляционная спираль дорогостоящих сигналов (Zahavi, 1987). И дело не только в безумно влюбленных юношах, которые осыпают своих избранниц подарками, которые им едва по карману; шалаши птиц-шалашников — это дорогостоящее вложение, равно как и «брачные дары» в виде пищи и других благ, преподносимые самцами мотыльков, жуков, сверчков и многих других существ.
Не была ли наша эволюционировавшая способность к романтической любви использована религиозными мемами? Это, безусловно, был бы «Хороший Трюк». Это заставило бы людей думать, будто на самом деле благородно оскорбляться, яростно нападать на всех скептиков, наносить неистовые удары направо и налево, не заботясь о собственной безопасности — не говоря уже о безопасности того, на кого они нападают. Их возлюбленный объект заслуживает никак не меньше этого, думают они: полной решимости искоренить богохульника. Из такого материала и создаются фетвы, но этот мем отнюдь не ограничивается исламом. Есть множество заблуждающихся христиан, которые, например, с упоением будут лелеять мысль о том, чтобы продемонстрировать всю глубину своей преданности, осыпая меня оскорблениями за то, что я посмел подвергнуть сомнению их любовь к Иисусу. Прежде чем они начнут действовать под влиянием фантазий, тешащих их самолюбие, я надеюсь, они остановятся и подумают, что любое подобное действие на самом деле навлечет бесчестье на их веру.
Одним из самых печальных зрелищ прошлого века стало то, как фанатики всех вероисповеданий и этнических групп оскверняли собственные святыни и священные места, навлекая позор и бесчестье на свое дело своими актами фанатичной преданности. Косово, возможно, и было священным местом для сербов со времен битвы 1389 года, но трудно представить, как сербы могут продолжать дорожить памятью о нем после событий недавней истории. Разрушив «идолопоклоннические» буддийские памятники в Афганистане, талибы опозорили себя и свою традицию так, что на искупление этого потребуются века добрых дел. Убийство сотен мусульман в отместку за убийство десятков индуистов в храме Акшардхам в Гуджарате пятнает репутацию обеих религий, чьим фанатичным приверженцам следовало бы напомнить, что остальной мир не просто равнодушен к их демонстрациям преданности, но уже сыт ими по горло. Что действительно произвело бы впечатление на нас, неверных, так это заявление — одностороннее или совместное, — что оспариваемая территория отныне должна считаться Залом позора, более не священным, а, напротив, служащим напоминанием всем и каждому о пагубности фанатизма.
После 11 сентября 2001 года я часто думал, что миру, возможно, повезло, что нападавшие выбрали своей целью Всемирный торговый центр, а не статую Свободы, ведь если бы они разрушили наш священный символ демократии, боюсь, мы, американцы, не смогли бы удержаться от того, чтобы предаться пароксизмам мести, подобных которым мир еще не видел. Случись такое, это осквернило бы значение статуи Свободы без всякой надежды на последующее искупление — если бы вообще остались люди, которых бы это волновало. От своих студентов я узнал, что эта моя тревожная мысль подвержена нескольким досадным превратным толкованиям, поэтому позвольте мне развить ее, чтобы их упредить. Убийство тысяч невинных людей во Всемирном торговом центре было гнусным преступлением, гораздо более страшным злом, чем было бы разрушение статуи Свободы. И да, Всемирный торговый центр был гораздо более подходящим символом для гнева «Аль-Каиды», чем была бы статуя Свободы, но именно по этой причине он, как символ, не значил так много для нас. То был Мамона, Плутократы и Глобализация, а не Леди Свобода. Подозреваю, что ярость, с которой многие американцы отреагировали бы на неописуемое осквернение нашего заветного национального символа, чистейшего воплощения наших демократических устремлений, сделала бы разумный и взвешенный ответ чрезвычайно трудным. В этом и заключается великая опасность символов — они могут стать слишком «священными». Важной задачей для религиозных людей всех вероисповеданий в XXI веке станет распространение убеждения, что нет поступков более бесчестных, чем причинение вреда «неверным» того или иного толка за «неуважение» к флагу, кресту или священному тексту.
Призывая к учету всех плюсов и минусов религии, я рискую получить по носу или кое-что похуже, и все же я не отступаю. Почему? Потому что считаю крайне важным разрушить это заклятие и заставить всех нас внимательно взглянуть на вопрос, с которого я начал этот раздел: правы ли люди, полагая, что лучший способ прожить хорошую жизнь — это религия? Уильям Джеймс вплотную столкнулся с той же проблемой, когда читал Гиффордские лекции, которые легли в основу его великой книги «Многообразие религиозного опыта», и я повторю его призыв к снисходительности:
Я вовсе не любитель беспорядка и сомнений самих по себе. Скорее я боюсь утерять истину вследствие притязания обладать ею целиком. В то, что мы можем овладевать ею все более и более, двигаясь постоянно в надлежащем направлении, я верю столь же твердо, как и всякий другой, и надеюсь до окончания этих чтений склонить и вас к моему взгляду. А до тех пор прошу вас не вооружаться бесповоротно против того эмпиризма, который я исповедую. [1902, с. 334]
2. Академическая дымовая завеса
Слово Бог отсылает к «глубине» и «целостности», не похожим ни на что из того, что мы, люди, знаем или можем знать. Оно, безусловно, превосходит нашу способность различать и классифицировать.
— Джеймс Б. Эшбрук и Кэрол Рауш Олбрайт, «Очеловечивающий мозг»
Тайна есть тайна. Если же, с другой стороны, мы сочтем важным изучить, как люди общаются по поводу идеи о том, что нечто является тайной, то нет никаких априорных причин, почему это должно находиться вне досягаемости научного метода. — Илкка Пююсиайнен, «Как работает религия»
Противопоставлять потоку схоластической религии столь слабые правила, как то, что одно и то же не может одновременно быть и не быть, что целое больше части, что два и три составляют пять, — значит пытаться остановить океан тростинкой. Неужели вы станете противопоставлять мирской разум священной тайне? Никакое наказание не будет слишком суровым за ваше нечестие. И те же костры, которые зажигались для еретиков, послужат также для уничтожения философов.
— Давид Юм, Естественная история религии
Джеймс пытался упредить пренебрежительное отвержение со стороны верующих, но они не единственные, кто прибегает к протекционизму. Более тонкий, менее прямолинейный, но столь же досадный барьер на пути к прямому исследованию природы религии был воздвигнут и поддерживается академическими друзьями религии, многие из которых являются атеистическими или агностическими ценителями, а не поборниками какого-либо вероучения. Они действительно хотят изучать религию, но только по-своему, а не так, как предлагаю я, что, на их взгляд, является «сциентистским», «редукционистским» и, конечно же, обывательским. Я упоминал об этом противостоянии во 2-й главе, когда обсуждал легендарную пропасть, которую многие хотят видеть между естественными и интерпретативными науками, Naturwissenschaften и Geisteswissenschaften. Любой, кто пытается применить эволюционную перспективу к какому бы то ни было элементу человеческой культуры, а не только к религии, может ожидать отпора — от воплей возмущения до высокомерного пренебрежения со стороны литературоведов, историков и культурологов в гуманитарных и социальных науках.
Когда речь заходит о религии как культурном феномене, самым популярным приемом становится упреждающая дисквалификация, хорошо известная еще с XVIII века, когда её использовали для дискредитации первых атеистов и деистов (таких как Давид Юм и барон Гольбах, а также некоторых великих американских героев — Бенджамина Франклина и Томаса Пейна). Вот версия начала XX века от Эмиля Дюркгейма: «Тот, кто не привносит в изучение религии некое религиозное чувство, не может о ней говорить! Он подобен слепому, пытающемуся рассуждать о цвете» (1915, с. xvii). А вот, полвека спустя, часто цитируемый вариант от великого религиоведа Мирчи Элиаде:
Религиозный феномен будет признан таковым лишь в том случае, если он будет понят на своем собственном уровне, то есть если он будет изучаться как нечто религиозное. Попытка постичь сущность такого феномена с помощью физиологии, психологии, социологии, экономики, лингвистики, искусства или любого другого исследования ошибочна; она упускает единственный уникальный и несводимый элемент в нем — элемент священного. [1963, с. iii]
Подобные заявления об упреждающей дисквалификации, защищающие другие темы, можно встретить повсеместно. Только женщины имеют право исследовать женщин (согласно некоторым радикальным феминисткам), потому что только они способны преодолеть фаллоцентризм, делающий мужчин ограниченными и предвзятыми так, как они сами никогда не смогут признать и нейтрализовать. Некоторые мультикультуралисты утверждают, что европейцы (включая американцев) никогда не смогут по-настоящему преодолеть свой парализующий евроцентризм и понять субъективность жителей третьего мира. «Нужно самому быть таким же, чтобы понять другого» — такова суть этой идеи во всех её вариациях. Что ж, неужели нам всем тогда стоит просто запереться в своих изоляционистских анклавах и ждать, пока нас не настигнет смерть, раз уж мы всё равно никогда не сможем понять друг друга? А еще есть разновидность пораженчества в моей собственной дисциплине, философии сознания, — мистерианская доктрина, утверждающая, что человеческий мозг попросту неспособен понять человеческий мозг, что сознание — это не головоломка, а неразрешимая загадка (а потому и пытаться объяснить его не стоит). Очевидно, что во всех этих заявлениях кроется не столько пораженчество, сколько протекционизм: даже не пытайтесь, ведь мы боимся, что у вас получится! «Вы никогда не поймете индийскую уличную магию, если вы сами не индиец, рожденный в касте фокусников. Это невозможно». Но, конечно же, это возможно (Siegel, 1991). «Вы никогда не поймете музыку, если не родитесь с великолепным музыкальным слухом — и абсолютным слухом в придачу». Чушь. На самом деле люди, с трудом поддающиеся музыкальному обучению, порой тяжелым трудом приходят к таким прозрениям о природе музыки и о том, как её исполнять, которые оказываются недоступны тем, кто без усилий достигает музыкального мастерства. Точно так же Темпл Грандин (1996), страдающая аутизмом и потому совершенно нечувствительная к интенциональной установке и обыденной психологии, сформулировала поразительные наблюдения о том, как люди преподносят себя и взаимодействуют друг с другом, — наблюдения, которые ускользнули от всех нас, нормальных людей.
Мы никогда не позволили бы бизнес-магнатам уйти от ответа, заяви они, что, раз мы сами не плутократы, нам нечего и надеяться понять мир высоких финансов, а потому мы лишены права расследовать их сделки. Генералы не могут избежать гражданского контроля, заявляя, будто только люди в форме способны оценить то, что они делают, а врачам пришлось открыть свои методы и практику для контроля со стороны экспертов, не имеющих докторской степени по медицине. Было бы преступным пренебрежением долгом с нашей стороны позволить педофилам настаивать, будто только те, кто разделяет их склонность к педофилии, способны по-настоящему их понять. Поэтому тем, кто настаивает, будто исследование религиозных феноменов можно доверить только верующим, только тем, кто глубоко ценит священное, мы можем сказать, что они просто неправы — как в фактах, так и в принципах. Они ошибаются относительно воображения и исследовательских способностей тех, кого пытаются исключить, и неправы, полагая, будто существуют хоть какие-то основания для ограничения исследований религии рамками круга верующих. Если мы будем говорить это вежливо, твердо и часто, они, возможно, в конце концов перестанут разыгрывать эту карту и позволят нам продолжить наши исследования, как бы нам ни мешало отсутствие веры. Нам просто придется работать усерднее.
Схожей дымовой завесой является более общее заявление о том, что методы естественных наук в принципе не способны продвинуть нас в изучении человеческой культуры, поскольку здесь требуется «семиотика» или «герменевтика», а не эксперименты. Излюбленным выразителем этой позиции является антрополог Клиффорд Гирц, сформулировавший её следующим образом:
Разделяя мнение Макса Вебера о том, что человек — это животное, висящее в паутине смыслов, которую оно само же и сплело, я принимаю культуру за эту паутину, а её анализ, следовательно [курсив автора], вижу не как экспериментальную науку в поисках законов, а как науку интерпретативную, занятую поисками смыслов. [1973, с. 5]
«Следовательно»? В далеком 1973 году это, возможно, еще могло сойти за убедительный довод, но сегодня этот аргумент безнадежно устарел. То, что мы, человеческие существа, плетем паутину смыслов, не подлежит сомнению, однако эту паутину можно анализировать с помощью методов, которые существенным образом включают в себя эксперименты и строгую методологию естественных наук. Интерпретация в естественных науках не противопоставляется эксперименту, да и наука вовсе не сводится к подведению всего под некий охватывающий закон. Вся когнитивная наука и вся эволюционная биология, к примеру, носят интерпретативный характер, тесно перекликаясь с некоторыми интерпретативными стратегиями гуманитарных наук и антропологии (Dennett, 1983, 1995b).
На самом деле одно из немногих серьезных различий между естественными и гуманитарными науками состоит в том, что слишком многие мыслители-гуманитарии решили, будто постмодернисты правы: все это лишь истории, а всякая истина относительна. Один культурный антрополог, чье имя мы называть не будем, недавно заявил своим студентам, что одна из замечательных особенностей его области науки заключается в том, что при наличии одного и того же набора данных ни один антрополог не придет к той же интерпретации, что и другой. И точка. У ученых-естественников тоже часто возникают подобные разногласия по поводу интерпретации общего массива неоспоримых данных, но для них это лишь начало работы по их разрешению: кто из них неправ? Затем планируются эксперименты, дополнительный статистический анализ и тому подобное, призванные ответить на этот вопрос — путем поиска истины (не Истины с заглавной «И» обо всем на свете, а самой заурядной истины касательно конкретного мелкого фактического разногласия). Именно этот последующий процесс (который может занимать годы) объявляется невозможным или ненужным упомянутыми идеологами, которые глумятся над самой мыслью о том, что в подобных вопросах можно открыть какие-то объективные истины. Разумеется, они не могут претендовать на то, чтобы доказать отсутствие объективной истины, ведь это было бы вопиющим самопротиворечием, и хотя бы настолько они уважают логику. Поэтому они довольствуются тем, что кудахчут над самонадеянностью и наивностью всякого, кто все еще верит в истину. Трудно передать, насколько скучен этот непрекращающийся шквал защитных насмешек, поэтому неудивительно, что некоторые исследователи перестали пытаться опровергать его и вместо этого предпочитают над ним подтрунивать:
«Например, прямо сейчас я стучу по клавиатуре с намерением создать связный рассказ о логике постмодернизма. Если бы кто-то стал изучать меня, он мог бы заглянуть глубже этого поверхностного намерения, которое я только что озвучил, и вместо этого сделать вывод, что на самом деле я выдумываю историю из своего личного опыта с целью продвижения своей академической карьеры. Чтобы достичь этого, как они могли бы утверждать, я конструирую дискурс, который отличает меня от других людей и тем самым повышает мою ценность как автора. (Чем сильнее я вас запутаю, тем умнее буду казаться!) Зачем я это делаю? Потому что я корыстолюбивый белый гетеросексуальный привилегированный мужчина-протестант, использующий знание ради власти (стратегия не смекалки, а манипуляции и эксплуатации). Для постмодернистов то, что преподносится как истина (например, эта книга), — это вымысел, всего лишь субъективный взгляд на реальность, маскирующий то, чем я занимаюсь на самом деле, — одурачиванием всех вокруг ради обретения и сохранения власти.» [Slone, 2004, с. 39–40]
Первопроходцам, чьи научные труды о религии я представлял ранее, — Атрану, Бойеру, Даймонду, Данбару, Лоусону, Макколи, Маккленону, Сперберу, Уилсону и остальным, — всем им приходится иметь с этим дело. В конечном счете забавно наблюдать за тем, как все они собираются с силами перед лицом этого натиска и, следуя по стопам Уильяма Джеймса, умоляют аудиторию о непредвзятости. Сколько мольбы! Ирония заключается в том, что эти бесстрашные чужаки проявили гораздо больше добросовестности в своих попытках благожелательно и со знанием дела взглянуть на религию, нежели самопровозглашенные защитники религии — в попытках понять точку зрения и методы тех, кому они противостоят. Когда защитники-гуманитарии изучат эволюционную биологию и когнитивную нейробиологию (а также статистику и все прочее) с той же энергией и воображением, которые ученые посвятили изучению истории, обрядов и вероучений различных религий, они станут достойными критиками трудов, которые внушают им страх.
Когда цюрихский специалист по античности Вальтер Буркерт в своих Гиффордских лекциях 1989 года отважился познакомить коллег-гуманитариев с биологическим подходом к происхождению религии, он стал по сути первым гуманитарием, попытавшимся преодолеть пропасть, двигаясь в противоположном направлении. Буркерт — выдающийся историк древней религии, прекрасно начитанный в антропологии, лингвистике и социологии, и он начал самостоятельно осваивать эволюционную биологию, которая, как он ясно осознает, должна лежать в основе его собственных теоретических изысканий. Одно удовольствие при чтении его книги «Создание священного: биологические следы в ранних религиях» (1996) — наблюдать, насколько ценной оказывается его сокровищница исторических прозрений, будучи помещенной в контекст биологических вопросов. И в то же время вызывает уныние то, насколько осторожно — буквально на цыпочках — ему, как он считает, приходится обходить болезненную сверхчувствительность своих коллег-гуманитариев, когда он привносит в их мир эти пугающие биологические концепции (Dennett, 1997, 1998b).
Ученым есть чему поучиться у историков и культурных антропологов. Инфраструктура для конструктивного сотрудничества уже существует в виде междисциплинарных журналов, таких как Journal for the Scientific Study of Religion и Method & Theory in the Study of Religion, а также Journal of Cognition and Culture, профессиональных сообществ и веб-сайтов. Одна из моих целей в этой книге — облегчить последующим исследователям проникновение в эти запретные зоны и поиск дружелюбных аборигенов для сотрудничества, чтобы им не приходилось прорубать себе путь сквозь джунгли враждебных защитников. Они обнаружат, что антропологи и историки уже додумались до большинства их «новых» идей и могут многое рассказать о связанных с ними проблемах, поэтому я рекомендую им вести себя скромно, задавать побольше вопросов и просто игнорировать зачастую поразительно грубые и снисходительные колкости, которые они вызывают у тех, кто страшится их приближения.1
3 Почему важно, во что вы верите?
Сегодня мы должны перейти от описания к оценке; мы должны спросить себя, могут ли данные плоды помочь нам судить об абсолютной ценности того, что религия привносит в человеческую жизнь.
— Уильям Джеймс, Многообразие религиозного опыта
Дело не просто в том, что я не верю в Бога и, естественно, надеюсь, что Бога нет! Я не хочу, чтобы Бог существовал; я не хочу, чтобы Вселенная была устроена таким образом. — Томас Нагель, Последнее слово
Прежде чем мы сможем спокойно перейти к главному вопросу, нам нужно убрать еще один, последний, защитный экран. Зачем верить в веру в Бога? Многие ответят: просто потому, что Бог существует! Они верят в деревья и горы, столы и стулья, людей и места, ветер и воду — и в Бога. Это действительно объяснило бы их веру в Бога, но никак не то, почему они придают вере в Бога такое огромное значение. В частности, почему людей так сильно волнует, во что верят о Боге другие люди? Я верю, что центр Земли состоит в основном из расплавленного железа и никеля. По сравнению с другими вещами, в которые я верю, это довольно масштабный и захватывающий факт. Только представьте: совсем рядом находится шар из расплавленного железа и никеля; размером он примерно с Луну, но гораздо ближе — фактически он находится прямо между мной и Австралией! Множество людей этого не знают, и тем хуже для них — ведь это совершенно потрясающий факт. Но меня совершенно не беспокоит то, что они не разделяют мою веру или мой восторг. Почему же тогда так важно, разделяют ли другие вашу веру в Бога?
Волнует ли это Бога? Я могу понять, что Иегова мог бы нешуточно рассердиться, обнаружив, что множество людей не замечают Его силы и величия. Иегова во многом потому и является столь захватывающим персонажем ветхозаветных сюжетов, что обладает царственной ревностью и гордостью, а также неуемным аппетитом к хвалебным песнопениям и жертвоприношениям. Но ведь мы уже переросли такого Бога (не так ли?). Творческий Разум, который, по мнению многих, проделал всю ту работу по проектированию, которую мы, эволюционисты, приписываем естественному отбору, едва ли может быть ревнивым Существом, верно? Я знаю профессоров, которые страшно раздражаются, если вы делаете вид, будто не слышали об их опубликованных трудах, но трудно понять, почему Творческому Разуму, создавшему ДНК, метаболический цикл, мангровые деревья и кашалотов, должно быть дело до того, признаёт ли какое-либо из Его творений Его авторство. Второму закону термодинамики нет дела до того, верит ли в него кто-нибудь, и, как мне кажется, Первооснова Всего Сущего должна быть столь же неподвижным перводвигателем.
Один антрополог как-то рассказал мне об африканском племени (не помню его названия), чьи дела с соседями велись в весьма неторопливом темпе. Гонец, отправленный пешком в селение соседнего племени, после прибытия целый день отдыхал, прежде чем приступить к официальным делам, поскольку ему нужно было дождаться, пока его догонит душа. Души в этой культуре, судя по всему, передвигаются неспешно. Похожее временное отставание мы можем наблюдать и в переходе, который совершили многие верующие от крайне антропоморфного Бога к Богу более абстрактному и трудновообразимому. Они по-прежнему используют антропоморфный язык, говоря о Боге, который (sic) вовсе не является сверхъестественным существом, а представляет собой лишь сущность (говоря полезным, хотя и философски несостоятельным термином Старка). Вполне очевидно, зачем они это делают: это позволяет им сохранить все те коннотации, без которых невозможно придать какой-либо смысл личной любви к Богу. Полагаю, можно испытывать определенную привязанность или благодарность к закону природы — «Старая добрая гравитация, никогда тебя не подведет!» — но истинным объектом поклонения обязательно должна быть некая личность, пусть и невообразимо непохожая на нас, говорящих бесперых двуногих. Только личность может по-настоящему в вас разочароваться, если вы ведете себя плохо, или ответить на ваши молитвы, или простить вас, так что «теологическая некорректность», выражающаяся в упорном представлении Бога в виде Мудрого Старца на Небесах, не только терпимо воспринимается специалистами, но и деликатно поощряется.
На рубеже двадцатого века Уильям Джеймс высказал мнение: «Сегодня божество, требующее кровавых жертв ради своего умилостивления, показалось бы слишком кровожадным, чтобы воспринимать его всерьез» (1902, с. 328), однако век спустя мало кто публично согласится с Томасом Нагелем, когда тот откровенно заявляет, что не хотел бы существования такого Бога. (Сомневаюсь, что Нагелю претит спинозовское Deus sive Natura — Бог, или Природа, — и вполне возможно, что он так же безразличен к Первооснове Всего Сущего, чем бы она ни была, как и я.) Под давлением аргументов многие настаивают на том, что антропоморфный язык, используемый для описания Бога, носит метафорический, а не буквальный характер. Можно было бы предположить, что в силу этого странное прилагательное «богобоязненный» со временем выйдет из употребления, оставись ископаемым следом довольно неловкого, инфантильного периода в нашем религиозном прошлом, однако ничего подобного не произошло. Люди хотят Бога, которого можно любить и бояться так же, как любят или боятся другого человека. «Одним словом, религия — это монументальная глава в истории человеческого эгоизма. Боги, в которых верят — будь то грубые дикари или люди, дисциплинированные интеллектуально, — сходятся друг с другом в том, что признают личные призывы», — отмечал Джеймс. «Сегодня, в такой же мере, как и в любую прошлую эпоху, религиозный человек скажет вам, что божественное обращается к нему исходя из его личных забот» (1902, с. 491).
Для многих верующих, разумеется, все это очевидно. Бог — конечно же — это личность, которая говорит с ними напрямую, если не каждый день, то по крайней мере в откровении, случающемся раз в жизни. Но, как указывал Джеймс, самим верующим не стоит придавать слишком большого значения подобному опыту:
Сверхнормальные явления, такие как голоса и видения, непреодолимое впечатление от смысла внезапно открывшихся текстов Писания, умиление чувств и бурные порывы, связанные с кризисом душевного перелома, — все это может иметь вполне естественное происхождение или, что еще хуже, быть подстроено Сатаной. [1902, с. 238]
Таким образом, как бы ни были некоторые люди убеждены своим сильным личным опытом, подобные откровения плохо приживаются на чужой почве. Их нельзя использовать в качестве аргументов в той общественной дискуссии, которую мы сейчас ведем. Философы и теологи часто спорили о том, являются ли поступки благими потому, что Бог любит их, или же Бог любит их потому, что они благие; и хотя подобные изыскания могут иметь определенный смысл внутри теологической традиции, в любой экуменической среде, где мы стремимся к «всеобщему» консенсусу, нам приходится выбирать второе предположение. Более того, исторические свидетельства ясно показывают, что со временем нравственные представления людей о том, что допустимо, а что чудовищно, менялись, а вместе с ними менялись и их убеждения относительно того, что Бог любит, а что ненавидит. Те, кто видит в богохульстве или прелюбодеянии преступление, заслуживающее смертной казни, сегодня, слава богу, составляют тающее меньшинство. И все же причина, по которой людей так сильно волнует, во что другие верят о Боге, сама по себе прекрасна: они хотят сделать мир лучше. Они полагают, что лучший способ достичь этой цели — заставить других разделить их веру в Бога, но это далеко не очевидно.
Я тоже хочу сделать мир лучше. Именно поэтому я хочу, чтобы люди понимали и принимали эволюционную теорию: я верю, что от этого может зависеть их спасение! Как так? Открыв им глаза на угрозы пандемий, деградации окружающей среды и утраты биоразнообразия, а также просветив их относительно некоторых слабостей человеческой природы. Но разве мое убеждение в том, что вера в эволюцию — это путь к спасению, не является религией? Нет; здесь есть существенное различие. Мы, любящие эволюцию, не почитаем тех, чья любовь к ней мешает им мыслить о ней ясно и рационально! Напротив, мы особенно критически относимся к тем, чье недопонимание и романтические искажения этих великих идей вводят в заблуждение их самих и окружающих. В нашем представлении для тайны или непостижимости не существует надежного убежища. Да, величие эволюционного ландшафта вызывает смирение, благоговение и чистый восторг, но это не сопровождается добровольным (и тем более упоительным) отказом от разума и не служит ему. Поэтому я ощущаю моральный императив нести весть об эволюции, но эволюция — не моя религия. У меня нет религии.
Итак, принося извинения тем, чье душевное спокойствие нарушается самой постановкой столь фундаментального вопроса: в чем же заключаются плюсы и минусы религии? Достойна ли она той горячей преданности, которую внушила большинству людей в мире? Уильям Джеймс и здесь указал нам путь, и я воспользуюсь его словами, чтобы очертить круг наших вопросов, поскольку эти слова прекрасны сами по себе, а также потому, что они показывают прогресс, достигнутый нами за последний век в прояснении и оттачивании нашего мышления во многих отношениях. Задолго до того, как кто-либо заговорил о мемах или меметике, Джеймс заметил, что религии действительно эволюционировали, несмотря на все их притязания на «вечные» и «неизменные» принципы, и он отмечал, что эта эволюция всегда чутко реагировала на человеческие ценностные суждения:
«Таким образом, я предлагаю, выражаясь кратко, проверить святость здравым смыслом, применить чисто человеческие мерки, которые помогли бы нам решить, насколько религиозная жизнь заслуживает того, чтобы считаться идеальным видом человеческой деятельности… Это не что иное, как устранение неприспособленного с человеческой точки зрения и выживание наиболее приспособленного, примененное к религиозным верованиям; и если мы взглянем на историю непредвзято и открыто, нам придется признать, что ни одна религия в долгосрочной перспективе никогда не утверждала и не доказывала свою жизнеспособность иным путем» [1902, с. 331].
Когда Джеймс говорит о «неприспособленном с человеческой точки зрения», он имеет в виду скорее что-то вроде «непригодного для человеческого использования», а не биологически или генетически неприспособленное, и этот выбор слов затуманивает его видение. Вопреки его стремлению смотреть на историю без предубеждения, его формулировка склоняет его суждение к оптимизму: мемы, которые сопротивлялись вымиранию на протяжении веков, — это лишь те мемы, которые действительно каким-то образом приносят пользу человечеству. Что именно они улучшают: генетическую приспособленность человека? человеческое счастье? благополучие людей? Джеймс предлагает нам весьма викторианскую версию дарвинизма: то, что выживает, должно быть хорошим, поскольку эволюция — это всегда прогресс в направлении лучшего. Способствует ли эволюция благу? Все зависит, как мы уже видели, от того, как мы задаем вопрос cui bono? (кому выгодно?) и как на него отвечаем.
Но теперь, впервые в этой книге, мы отступаем от объяснения и описания и переходим, по выражению Джеймса, к оценке, спрашивая о том, что должно быть, а не просто о том, что есть (и как оно стало таким):
Если жизненные плоды состояния обращения хороши, мы должны идеализировать и чтить его, даже если оно представляет собой явление естественной психологии; если нет, мы должны безжалостно с ним покончить, какое бы сверхъестественное существо его ни внушило. [1902, с. 237]
Делает ли религия нас лучше? Джеймс выделил два основных пути, по которым это может происходить. Она может делать людей более эффективными в их повседневной жизни, более здоровыми — как физически, так и душевно, — более стойкими и собранными, более волевыми перед лицом искушений, менее измученными отчаянием, способными лучше переносить невзгоды, не опуская рук. Он называет это «движением исцеления разумом». Или же она может делать людей нравственно лучше. Те пути, которыми религия якобы достигает этого, он называет «святостью». Либо она может служить обеим целям в разной степени при различных обстоятельствах. По поводу каждой из них можно сказать многое, и остальная часть этой главы будет посвящена первому утверждению, в то время как чрезвычайно важный вопрос о роли религии в морали мы отложим до другой главы.
4 Что ваша религия может для вас сделать?
Религия в форме исцеления разума дает некоторым из нас безмятежность, нравственное равновесие и счастье и предотвращает определенные формы болезней так же хорошо, как наука, или у определенного круга людей даже лучше.
— Уильям Джеймс, Многообразие религиозного опыта
Никто не осмеливается предположить, что мигающие неоновые вывески с надписью «Иисус спасает» могут быть ложной рекламой. — Р. Лоуренс Мур, «Продавая Бога»
Молиться. Просить о том, чтобы законы вселенной были отменены ради одного-единственного просителя, по его собственному признанию, недостойного. — Амброз Бирс, «Словарь Дьявола»
В опасном мире всегда будет больше тех людей, чьи молитвы о собственной безопасности были услышаны, чем тех, чьи молитвы остались без ответа.
— Закон эффективности молитвы Николаса Хамфри (2004)2
Джеймс предполагал, что могут существовать два совершенно разных типа людей — здоровые духом и больные духом, которые требуют от религии разного, и отмечал, что церкви сталкиваются с «вечной внутренней борьбой острой религии немногих против хронической религии большинства» (с. 114). Нельзя угодить всем и всегда, поэтому любой религии приходится идти на компромиссы. Его неформальные опросы и расспросы стали предвестниками интенсивных, а порой и весьма изощренных маркетинговых исследований, предпринимаемых религиозными лидерами в последние годы, а также более академических изысканий психологов и других социологов, пытающихся оценинить утверждения, делаемые от лица религии. В эпоху Джеймса процветали движения религиозного возрождения, но не отставали от них и светские рекламодатели всевозможных фантастических продуктов и оздоровительных систем. Современные телевизионные рекламные передачи о самопомощи — это потомки длинного ряда прежних ярмарочных дельцов, сбывавших свой товар на ярмарочных представлениях и в арендованных театрах.
Слышно о «Евангелии расслабления», о «Движении против беспокойства», о людях, которые, одеваясь по утрам, повторяют про себя в качестве девиза дня: «Молодость, здоровье, бодрость!» [с. 95]
Джеймс задавался вопросом, дают ли религии столь же надежную опору, как их светские аналоги (или даже лучшую), и отмечал, что, как бы они ни заявляли о своей отдаленности от науки, на деле религии на каждом шагу полагаются на «опыт и проверку»: «Живи так, как если бы я была истиной, — говорит [религия], — и каждый день на практике будет доказывать твою правоту» (с. 119). Иными словами: вы сами увидите результаты; попробуйте — вам понравится. «И вот, в самый расцвет авторитета науки, религия ведет агрессивную войну против научной философии и преуспевает в этом, используя собственные методы и оружие науки» (с. 120).
Лучшие продавцы — это довольные клиенты, и даже если не в этом заключается суть членства в церкви, нет ничего плохого в том, чтобы уделить пристальное внимание любым факторам, которые могут улучшить здоровье — как духовное, так и физическое — ее верных и активных прихожан. Если бы я, к примеру, пытался создать светскую организацию для содействия миру во всем мире, я бы непременно обращал внимание на любые особенности, которые приносили бы побочную пользу в виде укрепления здоровья или благосостояния ее членов, поскольку я понимаю, что такая организация всегда конкурировала бы со всеми остальными способами, которыми люди могут тратить свое время и силы. Даже если я ожидаю жертв от тех, кто вступает в нее, и поощряю их, мне следует тщательно взвесить эти жертвы и устранить любые неоправданные недостатки — заменив их, по возможности, преимуществами, — чтобы придать больший вес тем жертвам, которые действительно необходимы.3
Так полезна ли религия для здоровья? Появляется все больше свидетельств того, что многие религии превосходно преуспели на этом поприще, укрепляя как физическое здоровье, так и душевное состояние своих приверженцев, совершенно независимо от тех добрых дел, которые они, возможно, совершают на благо других. Например, расстройства пищевого поведения, такие как нервная анорексия и булимия, гораздо реже встречаются среди женщин в мусульманских странах, где физическая привлекательность женщин играет менее заметную роль по сравнению с вестернизированными странами (Abed, 1998). Нынешний всплеск интереса заставляет применить весь статистический аппарат эпидемиологии и общественного здравоохранения к таким вопросам, как: живут ли дольше люди, регулярно посещающие церковь, реже ли у них случаются инфаркты и тому подобное; и в большинстве исследований результаты оказываются положительными, часто весьма убедительно. (Для подробного ознакомления с темой — обзор, правда, уже стремительно устаревает, — см.: Koenig et al., 2000.) Первые результаты оказались достаточно впечатляющими, чтобы вызвать рефлекторное скептическое отторжение у некоторых атеистов, которые не потрудились задуматься, насколько эти вопросы не связаны с тем, являются ли религиозные убеждения истинными. Из исследований различных видов деятельности мы уже знаем: если случайным образом сказать половине испытуемых, что они справляются с предложенным заданием «выше среднего», они покажут лучший результат. Таким образом, способность ложного убеждения повышать человеческие возможности уже доказана. Существуют исследования, демонстрирующие, по мнению некоторых авторов (например, Taylor and Brown, 1988), что позитивные иллюзии улучшают психическое здоровье, однако критики утверждают, что этот вывод еще не окончателен (Colvin and Block, 1994).
Вполне может быть, что вера в Бога (и соблюдение всех связанных с ней практик) улучшает душевное состояние и тем самым укрепляет здоровье, скажем, на 10 процентов. Нам следует провести исследования, чтобы выяснить это наверняка, помня, что точно так же может оказаться правдой, будто вера в то, что Землю захватывают космические пришельцы, планирующие забрать нас на свою планету и научить летать (и поведение, соответствующее этому убеждению), улучшает душевное состояние и здоровье на 20 процентов! Мы не узнаем этого, пока не проведем эксперименты, но поскольку мировая литература переполнена историями о людях, которые извлекли огромную пользу из того, что их ввели в заблуждение благожелательные знакомые, нам не стоит удивляться положительному эффекту от удачно подобранной лжи. И если бы подобные вымыслы оказались эффективнее любого известного религиозного учения, нам пришлось бы столкнуться с этическим вопросом: может ли какой угодно объем пользы для здоровья оправдать столь преднамеренное введение в заблуждение?
Полученные на сегодня результаты убедительны, но требуют дальнейшего изучения.4 Поскольку благотворный эффект, который религии, по-видимому, оказывают, вероятно, пошел бы на убыль в случае укоренения скептицизма — независимо от того, оправдан он или нет, — здесь требуется осторожность. Многие эффекты, изучаемые психологами, зависят от «наивных испытуемых», которые сравнительно мало осведомлены о механизмах и условиях протекания этих феноменов. Эти эффекты уменьшаются или полностью исчезают, когда испытуемые получают больше информации. Нам следует учитывать вероятность того, что положительные эффекты, если они подтвердятся при дальнейшей проверке, могут оказаться под угрозой из-за всего, что прольет на них слишком яркий свет общественного внимания. С другой стороны, эти эффекты могут оказаться устойчивыми и под шквалом скептического внимания. Что ж, поживем — увидим. И конечно, если по мере более глубокого изучения результаты будут таять, мы можем ожидать, что те, кто уверен в реальности этих эффектов, станут утверждать, будто «атмосфера скептицизма» враждебна им и заставляет абсолютно реальные феномены исчезать под суровым светом науки. И они могут оказаться правы. И могут оказаться неправы. Это тоже можно проверить косвенным путем.
Здесь, как ни в какой другой области столкновения науки и религии, тем, кто сомневается в авторитете науки или боится его, придется заглянуть в собственную душу. Признают ли они способность правильно проводимого научного исследования разрешать подобные спорные вопросы факта, или же они воздерживаются от суждений, выжидая, каким окажется вердикт? Если окажется, что, вопреки единичным свидетельствам и горам отзывов, религия ничуть не лучше альтернативных источников благополучия, будут ли они готовы принять этот результат и свернуть рекламу? Некоторые крупные фармацевтические компании в настоящее время подвергаются резкой критике за попытки скрыть публикацию профинансированных ими исследований, которые не смогли доказать эффективность их продукции. Теперь кажется очевидным, что в будущем такие компании обяжут заранее соглашаться на публикацию всех финансируемых ими исследований, независимо от полученных результатов. В этом и заключается этос науки: цена, которую вы платите за авторитетное подтверждение вашей излюбленной гипотезы, — это риск получить ее столь же авторитетное опровержение. Те, кто желает заявлять о пользе религии для здоровья, должны будут жить по тем же правилам: докажи или откажись от своих заявлений. И если ты взялся доказать это, но потерпел неудачу, ты обязан нам об этом рассказать.
Потенциальные выгоды от присоединения к научному сообществу в этих вопросах огромны: вы получаете авторитет науки в поддержку того, во что, по вашим словам, верите всем сердцем и душой. Недаром новые религии последнего века или двух получали такие названия, как «Христианская наука» (Christian Science) и саентология (Scientology). Даже Римско-католическая церковь с ее печальным наследием преследования собственных ученых в последнее время охотно идет на поиск научных подтверждений — и соглашается на риск опровержения — своих традиционных утверждений, например, о Туринской плащанице.5
Одно из направлений в современной волне исследований религии поднимает гораздо более фундаментальный вопрос, причем в совершенно недвусмысленной форме. В настоящее время ведутся исследования эффективности заступнической молитвы — «молитвы с искренней надеждой и искренним намерением, что Бог вмешается и подействует во благо какого-то конкретного другого человека (или людей) либо иной сущности» (Longman, 2000). По своему значению они совершенно не похожи на упомянутые выше исследования. Как мы только что отметили, в распоряжении ученых уже имеется множество вполне достаточных инструментов, способных объяснить общую пользу для здоровья тех, кто молится, практикует и платит десятину; для объяснения таких сопутствующих оздоровительных эффектов нет необходимости призывать на помощь сверхъестественные силы. Но если бы правильно проведенный, двойной слепой, строго контролируемый эксперимент на достаточно большой выборке испытуемых продемонстрировал, что люди, за которых молятся, выздоравливают со значительно большей вероятностью, чем те, кто получает точно такое же медицинское лечение, но за кого никто не молится, науке было бы практически невозможно объяснить это без радикальной революции.
Многие атеисты и другие скептики настолько уверены в невозможности подобных эффектов, что с нетерпением ждут проведения этих испытаний. Те же, кто верит в эффективность заступнической молитвы, напротив, оказываются перед непростым выбором. Ставки высоки, поскольку, если исследования будут проведены должным образом и не покажут положительного эффекта, религии, практикующие заступническую молитву, будут обязаны — в соответствии с принципами честной рекламы — отказаться от любых заявлений о ее эффективности, прямо как фармацевтические компании. С другой стороны, положительный результат поставил бы науку в тупик. После пятисот лет неуклонного отступления перед лицом наступающей науки религия смогла бы доказать — на языке, который ученым пришлось бы уважать, — что ее притязания на истину отнюдь не были пустым звуком.
В октябре 2001 года газета New York Times сообщила об удивительном исследовании Колумбийского университета, которое якобы показало, что бесплодные женщины, за которых молились, беременели в два раза чаще тех, за кого не молились. Опубликованные в авторитетном научном журнале Journal of Reproductive Medicine, эти результаты стоили газетных заголовков, поскольку Колумбийский университет — это не какой-нибудь колледж из «Библейского пояса», который во многих кругах сразу же попал бы под подозрение. Его медицинская школа, оплот медицинского истеблишмента, поддержала эти результаты в пресс-релизе, описывающем защитные меры, которые были приняты, чтобы гарантировать строгость контроля в данном исследовании. Но, если вкратце пересказать эту долгую и неприглядную историю, впоследствии выяснилось, что речь шла о научном мошенничестве. Из трех авторов исследования двое покинули свои должности в Колумбийском университете, а третий, Дэниел Вирт, не имевший отношения к Колумбии, недавно признал себя виновным по другому делу — в сговоре с целью мошенничества с использованием почты и сговоре с целью банковского мошенничества — и, как оказалось, вообще не имеет медицинского образования (Flamm, 2004). Одно исследование дискредитировано, другие подверглись суровой критике, но сейчас ведутся и другие, включая крупное исследование доктора Герберта Бенсона и его коллег из Гарвардской медицинской школы, финансируемое Фондом Темплтона, так что окончательного вердикта по гипотезе о том, что заступническая молитва действительно работает, пока нет (см., например, Dusek et al., 2002). Даже если исследования в итоге покажут, что она не работает, все равно останется масса доказательств менее чудесной пользы от активного членства в церковной общине, а ведь это все, на чем многие церкви всегда и настаивали. Преподобный Рэймонд Дж. Лоуренс-младший, директор службы пастырского попечения в Пресвитерианском госпитале Нью-Йорка / Медицинском центре Колумбийского университета, выражает либеральную точку зрения:
«Бога невозможно подвергнуть испытанию, а именно этим вы и занимаетесь, когда планируете исследование, чтобы проверить, отвечает ли Бог на ваши молитвы. Вся эта затея обесценивает религию и насаждает инфантильное богословие, будто Бог где-то там только и ждет, чтобы чудесным образом нарушить законы природы в ответ на молитву». [Carey, 2004, p. 32]
Длительное вдыхание дыма благовоний и горящих свечей может наносить определенный вред здоровью, как заключили авторы одного недавнего исследования (Лунг и соавт. [я не шучу, его фамилия переводится как «Легкое»], 2003), однако существует масса других свидетельств того, что активное участие в религиозных организациях может повысить моральный дух, а следовательно, и здоровье участников. Более того, защитники религии могут справедливо указать на менее осязаемые, но гораздо более существенные блага для верующих — например, на то, что их жизнь обретает смысл! Страдающие люди, даже если их душевное состояние не улучшается измеримым образом, вполне могут почерпнуть утешение из одного лишь знания о том, что их признают, замечают, о них думают. Было бы ошибкой полагать, что этим «духовным» благословениям нет места в реестре причин, которые мы, скептики, пытаемся взвесить, точно так же как было бы ошибкой думать, будто отсутствие эффекта от заступнической молитвы доказывает бесполезность молитвы как таковой. Существуют и более тонкие преимущества, которые необходимо оценить, — но сначала их нужно выявить.
Глава 9 Прежде чем задаться вопросом, является ли религия, с учетом всех обстоятельств, благом, мы должны сначала преодолеть несколько защитных барьеров, таких как барьер любви, барьер академической обособленности и барьер верности Богу. Только тогда мы сможем спокойно взвесить все за и против религиозной приверженности, обратившись сначала к вопросу: полезна ли религия людям? И имеющиеся на сегодняшний день свидетельства по этому вопросу неоднозначны. Она действительно, судя по всему, приносит некоторую пользу здоровью, однако пока рано говорить о том, существуют ли другие, более эффективные способы получения этих благ, и рано утверждать, не перевешивают ли побочные эффекты саму пользу.
Глава 10 Наконец, более важный вопрос заключается в том, является ли религия основой морали. Получаем ли мы содержание морали из религии, является ли она незаменимой инфраструктурой для организации морального действия или же дает нам моральную либо духовную силу? Многие считают ответы очевидными и утвердительными, но это вопросы, которые необходимо пересмотреть в свете того, что мы узнали.