Куликов метался по кабинету Тимофея Тимофеевича и в бессильной злобе скрежетал зубами. Неужели у него вырвут добычу, лишат возможности тиранить безответное существо? Неужели Ганя осмелится выдать его отцу, рассказать всю правду?! Положим – он мог бы сейчас задушить их обоих, но… но это крайность, и притом очень рискованная! Идти в каторгу, когда можно уладить все по-хорошему. Ведь удача была так близка! Он рассчитывал сегодня хоронить старика, и не прекрати старый хрыч принимать «целебные» лепешки, непременно протянул бы ноги.
Между тем старик Петухов увел дочь в спальню, заперся с ней и, посадив Ганю в кресло, упал перед ней на колени.
– Ганя, счастье мое, жизнь моя, прости меня, я вижу, что загубил тебя, – говорил он, рыдая и целуя руки дочери.
Ганя сидела неподвижно, плохо сознавая происходящее и боясь шевельнуться, чтобы не очнуться к роковой действительности.
– Папенька, мы опять вместе, милый папенька, вы не отпустите меня от себя?
– Ганя, Ганя, только перешагнув через труп мой, возьмут тебя от меня!
Минуту длилось молчание.
– Дочь моя, – сквозь слезы, душившие его, говорил старик, – да скажи же мне, что с тобой? Ты несчастна, это я вижу, но в толк не возьму, какие припадки у тебя делаются! Ты всегда была так здорова! Кто тебя лечит? Что у тебя?
– Папенька, я совсем здорова, ничего не болит у меня и никаких припадков нет!
– Но ты посмотри, посмотри на себя!
Он почти угадывал истину, хотя Ганя ничего еще не сказала ему. Этот изнуренный вид, следы побоев, потухший взор, худоба – все это красноречиво говорило о пережитом. Тимофей Тимофеевич вспомнил, с каким упорством зять не хотел привести к нему жену и согласился только тогда, когда он неожиданно сам собрался идти к ним. Вспомнил он неопределенные, уклончивые ответы зятя относительно болезни Гани; ему удалось однажды уловить магический взгляд Ивана Степановича, брошенный на жену, которая сразу испуганно притихла. Все то, на что он прежде не обращал внимания, теперь представлялось ему ясным доказательством истинной причины гибели дочери.
И слезы опять подступили к горлу. А Ганя находилась в состоянии полудремоты. Но состояние это было благотворным, целебным бальзамом для исстрадавшейся женщины. На лице ее появилось отражение того блаженного покоя, который покинул ее с момента появления в доме Куликова. Тимофей Тимофеевич узнал свою прежнюю Ганю, и сердце его радостно забилось. Он бережно приподнял ее с кресла, перенес на постель, уложил и перекрестил. Ему стало легче на душе. Он опустился на колени перед большим киотом со старинными иконами и тремя теплившимися лампадами. Давно не молился он так горячо, страстно, как тот мытарь, который бил себя в грудь и произносил: «Господи, буди милостив ко мне грешному!»
Больше часа он простоял перед киотом. Ганя спала крепким спокойным сном. На цыпочках он вышел из спальни и прошел в кабинет. Здесь Иван Степанович продолжал шагать из угла в угол.
Увидев входящего Тимофея Тимофеевича, он слегка вздрогнул, что случалось с ним каждый раз, когда он не чувствовал под собой почвы. Он не знал, выдала ли его жена, к чему пришли они на совещании, все ли знает старик, на что решится, и поэтому, в свою очередь, Куликов боялся взять неверный тон, не мог угадать, как ему вести себя.
Петухов прошел к столу, опустил голову на руки и едва сдерживал слезы.
– Папенька, – начал тихо Куликов.
Старик вскочил как ужаленный:
– И ты смеешь называть меня отцом? Ты! Ты палач моей дочери! Злодей, загубивший ее молодость, красоту, жизнь?!
«Все знает», – мелькнуло в голове Куликова, и, посылая мысленно проклятие жене, он сразу овладел позицией.
– Папенька, – повторил он, бросаясь к нему в ноги, – выслушайте, дайте слово молвить!
Глаза их встретились. Старик, только что готовый растерзать палача-зятя, остановил на нем долгий взгляд и затих.
Куликов воспользовался моментом:
– Выслушайте и после казните! Возьмите нож и рассеките мне голову, если я заслужил это, но прежде выслушайте. Папенька, неужели я не чувствую, не понимаю всех благодеяний, которыми вы осыпали меня? Неужели я зверь какой-нибудь бесчувственный, чтобы напрасно мучить, истязать нежно любимую жену, которая для меня все? Подумайте, что вы говорите! Ведь это бессмыслица! Клянусь вам всем, что у меня есть святого, всем, что мне дорого, – я неповинен! Я люблю до безумия вашу дочь – мою жену, я питаю безграничную привязанность к вам – моему благодетелю и, кроме добра, кроме счастья вам и себе, ничего не желаю. Выслушайте.
Тимофей Тимофеевич сделал над собой усилие, чтобы оторвать взор от сковывавших его глаз зятя, и повернул голову к окну.
– Дочь ничего еще не говорила мне, – произнес он, – но я вижу сам.
У Куликова точно камень свалился с плеч.
«Ничего не говорила, ну так мы справимся с тобой, старый хрыч», – мелькнуло у него в голове. Он встал с колен, поместился на кресле и продолжал:
– Не вам, папенька, сомневаться в том, как я нежно, страстно люблю Ганю, и вы можете мне верить, что я исстрадался не меньше ее.
– Незаметно, – процедил сквозь зубы Тимофей Тимофеевич, искоса взглянув на красные, лоснящиеся от жира щеки зятя.
Куликов сделал вид, что не расслышал этого замечания, которое в другое время заставило бы его расхохотаться до слез, и продолжал тем же тоном:
– Вспомните, при каких условиях Ганя вышла за меня. Когда я вел ее к венцу, она шепнула мне, что ненавидела меня, презирала, я был ей противен. Но я не мог расстаться с ней. Она сделалась моей женой. Только страстная любовь могла заставить человека жениться при таких условиях! Мы стали жить. Вы помните, в каком состоянии я привез ее из церкви? С каждым днем ненависть ее ко мне росла! Чем больше я изливал перед нею свою страсть, тем больше я был ей противен. Что же оставалось мне делать? Разойтись через неделю после брака? Но я не мог и не могу жить без Гани! И вот, затаив свою любовь, свою страсть, я стал показывать Гане притворное равнодушие. Я надеялся, что, по пословице «что имеем не храним, потерявши плачем», моя жена испугается равнодушия мужа, пожалеет меня и мы сойдемся навеки, по меньшей мере как друзья. Я стал с женой строг, груб… Мне приходилось толкнуть ее или (каюсь!) ударить, но я сейчас же отворачивался, чтобы скрыть слезы. Я плакал и бил, страдал, мучился, изнывал от страсти и выдерживал роль! Увы, время шло, а Ганя не изменялась к лучшему! Напротив, она худела, у нее появлялись какие-то припадки, она болела и, к ужасу моему, еще забеременела… Я пригласил лучших докторов, бросил свою роль строгого мужа, валялся у нее в ногах, – ничего не помогало! Иногда я, казалось, сходил с ума, приходил в бешенство, рвал и ломал вещи, потом стихал опять и ласкал, опять валялся у нее в ногах… В один из припадков я ее сильно избил и, верите ли, только благодаря врачам я не повесился с горя! Вот, папенька, как прожили мы семь месяцев! Будьте вы нашим судьей! Не моя здесь вина и причина! Вы сами благословили наш брак, а спросите Ганю, сказала ли она мне за семь месяцев хоть одно ласковое слово! Спросите, приняла ли хоть одну мою ласку? Не повторяла ли она, что жизнь ее загублена? Кто ее загубил?
– Я, – тихо прошептал Тимофей Тимофеевич, продолжая глядеть в окно.
– Папенька! Я не теряю еще надежды, что под вашим родительским попечением Господь благословит наш брак! Папенька, позвольте нам пожить у вас! Я не буду даже встречаться с Ганей, но позвольте мне дышать одним воздухом с вами! Не гоните меня! Посмотрите, я как верный пес валяюсь в ваших ногах…
И он встал на колени перед стариком.
– Отвечайте, папенька… – Он остановился. На пороге появилась Ганя.