К книге
ДружокЧасть III. Глава 13 Встреча
90%
Часть III. Глава 13 Встреча
27

– Тише! Слышишь? Это Аленка?

– Да. Хочешь посмотреть на нее?

– Не знаю. Да. Наверное. А ты видишь ее, как меня?

– Да. Могу, когда захочу.

– Не успеешь рассказать до конца?

– Попробуем. Но если что, потом.

– Ну!

– Да рассказывать особо не о чем. Это живым кажется, что смерть – что-то значительное, как парад победы. Но по факту ощущения смертные и предсмертные мы все знаем с самого своего рождения. Каждый раз, когда боль и страх наши настолько велики, что смежаются с предощущением гибели, мы чувствуем то же самое, что пред настоящей необратимой смертью. Разница только в финале. Умерев, я понял, как много раз мне удавалось избегать преждевременного конца, иногда чудом, иногда при помощи лекарств и врачей. Поэтому там, лежа грудью на столе своего рабочего кабинета, я до последнего узнавал это чувство, чувство телесного кризиса, как при высокой температуре, тепловом ударе, сильной кровопотере, первом инфаркте, как в детстве после удара головой о ступени крутой лестницы или после того случая, когда на Волге меня стало затягивать в водоворот. Я могу говорить лишь о том, как все это произошло со мной. Возможно, к другим раньше приходит понимание того, что на этот раз не удастся выгрести, выкарабкаться, подняться пусть даже еще один последний раз. Я это все понял за мгновение до.

– Как?

– Боль прошла. Знаешь, будто свет выключили. Я удивился, начал привычно искать ее, боль, там, где она была до того, в сердце, но вдруг понял, что сердца у меня больше нет. И еще тишина. Там же народ набежал со всей администрации, представляешь суету. Корвалолом воняет, Вера Ильинична отчего-то верещит, будто мышь увидала, Семен Палыч басит: «Выйдете все!», Оленька щебечет: «Окно, окно, откройте окно!», сапоги и сапожки по коридору набойками стучат. И вдруг тихо стало, как никогда не бывало. Даже в доме пустом, даже в пещерах под землей ты продолжаешь слышать биение своего сердца, сжатие и расширение легких, движение воздушных струй в носоглотке. И так всегда, от самого рождения. А тут вдруг – ничего.

– Испугался?

– Еще как, дружок. Но ты же сама знаешь, как свыкаются порой с удивительными физическими неудобствами, от кашля до ампутации, принимая любую доступную форму бытования только потому, что смиряются с тем, что не могут ничего изменить.

– Давно хочу спросить, но все не знаю как. Вот ты понял, что умер, но все равно что-то думаешь, что-то видишь… Ты же не верил никогда в такие вещи. В Бога там, в рай. Как тебе вот это твое, я не знаю, состояние, что ли?

– Очень-очень долго я размышлял об этом, дружок, и вопроса этого давно от тебя ждал.

– Страшно было спросить.

– Муся моя, чего же тут бояться?

– Не знаю. Вроде как я себе уже напридумывала свою историю про то, что после смерти бывает, и все меня устраивало. Наверное, не так уж и хотелось знать, как оно на самом деле.

– Но ты все равно спросила?

– Ну интересно же…

– А мне очень интересно, что ты себе насочиняла. Ну-ка расскажи.

– Зачем? Это все равно неправда.

– Откуда ты знаешь? Может, и правда?

– Смеешься надо мной?

– Ничего подобного, дружок, ты говори. А я потом дополню, исправлю.

– Да ну, глупости все…

– Итак, ты умерла. Где ты оказываешься?

– Ох, ладно. Я как представляла: душа без тела – просто свет, но не как от лампочки, который разливается везде, а вроде жучка-светлячка. И вот она летает, летает…

– Где?

– Ну там, наверху, в космосе. Как звезды. Но если надо, она может спускаться сюда и смотреть, что на Земле творится. Смотрит, но ничего сама сделать не может. А потом дальше летает вместе с другими такими звездочками. Не знаю как, но, мне кажется, они могут разговаривать друг с другом. Мыслями, наверное.

– И долго они там летают?

– Наверное, всегда.

– И тебе нравится такое продолжение?

– Все лучше котлов с чертями или как у индусов – переродиться в червяка какого-нибудь, фу.

– Смешная моя. Определенно лучше, и не поспоришь.

– Ну как на самом деле-то? Хоть немножечко похоже?

– Ты не ругайся только, но, если честно, я пока не вполне это понял сам. Если можно сказать, что я и теперь существую, то существую я в виде точки зрения. Все, что доступно мыслям моим, – мое прошлое. Я не способен видеть себя в нынешнем состоянии, не могу оглядывать обстановку во всей ее полноте, и в космосе я летать не могу, по крайней мере пока. Все, что остается мне, – смотреть на тех, кто обо мне помнит. Это сложно представить, опираясь на человеческие знания, но да, на популярные эзотерические представления это тоже мало похоже. Поэтому, наверное, осмыслив себя в новой форме, я не сожалел о своем прижизненном агностицизме. Но чего я не знаю до сих пор, так это срока своего существования в этом состоянии. Как долго еще я смогу оставаться рядом с тобой? И что произойдет со мной, если на свете больше не останется никого, кто помнил бы обо мне, на кого я мог бы смотреть отсюда?

– А другие мертвые? Ты видишь их?

– Пока нет. Но не спеши огорчаться. Может быть, просто нет еще среди покойников тех, кто был бы связан со мной так же сильно, как ты, дружок.

– Но что, если?..

– Погоди, не надо. Когда придет время, мы проверим это и узнаем наверняка.

– Все равно страшно.

– Страшно – не знать. Но какой смысл бояться, если теперь мы не можем повлиять на свое будущее?

– Теперь? Будто бы раньше мы могли.

– А как же. Пока жив человек, он очень многое может. И я до того самого дня мог куда больше, чем теперь.

– Что же там у тебя случилось? Ты все юлишь, как будто есть что…

– Да ничего. Проснулся в тот день вроде бы не до конца, знаешь, как бывает. Подумал: погода. Встал, наложил твоей каши, да так и не доел, помнишь? Мутило. Добрался до кабинета, как обычно, отпер дверь ключом. Пришла Оленька, принесла бумажки на подпись, сел читать. И позвонил главврач. Да, из Первой градской. Его обычно не достанешь, а тут сам звонит, и я еще до начала разговора понял, что случилась какая-то большая неприятность.

За день до того был у меня Женька, один. Пришел под вечер, я уже собрал портфель. Сначала вкрадчиво так со мной беседовал, делился буднями. Они там, конечно, на нервах все, получили очередную стопку повесток, на этот раз военком не один приходил, с эскортом из двух милиционеров. Я понял, что так и придется с ним задержаться, предложил коньяку, и только когда мы по наперстку опрокинули, понял, что парень-то мой и без того пьян. Понесло его, как под горочку. Все громче, громче стал говорить, достал сигареты, закурил без разрешения, а когда затушил окурок о край пустой рюмки, поднялся над столом на вытянутых руках, и в лицо мне кричит: «Это вы, военщина, не даете нам спокойно жить и служить! Притворяетесь только, что помочь хотите, а самим, кроме крови нашей, ничего не надо!» Так-то, Муся, ничего, кроме крови.

На шум Макарыч снизу прибежал проверить, не нужна ли помощь, но Женька и сам осекся, замялся в дверях, а потом, не прощаясь, побежал вниз по лестнице к выходу. В окно видел, как он мимо храма Михаила Архангела под снегом несется без шапки, шапка-то у меня на столе так и осталась. Решил, завра отдам.

И вот на следующий день звонок этот из больницы. К стыду своему, забыл, как главного по имени-отчеству, и тогда я не помню, как обратился к нему. А он меня попросту Петром назвал. «Петр, – говорит, – тут у нас такое дело». – «Какое?» – спрашиваю. «Мальчики ваши безобразие устроили, передрались. Что прикажете делать?» А я не пойму ничего, какая может быть драка между альтернативщиками, которых сюда и привело это самое нежелание ни с кем драться. Не придумал ничего лучше, промямлил: «Не может этого быть». А главный свирепеет: «Думаете, мне время девать некуда? Я нянька, что ли, вашим детям? И так каждый день эти, с камерами, с погонами, с бумажками, работать мешают, баламутят народ. Прекращайте этот цирк немедленно».

Погода стояла не лучше, чем накануне, пурга. Позвал водителя, приказал доставить ребят ко мне в кабинет и с милицией разобраться на месте. И вот когда увидел рожи их разукрашенные, тогда только поверил, что да, правда это. Они стоят, бошки свесили, смотрят виновато, ну дети! А я слов не нахожу. Пока ждал их, думал, всыплю по первое число, но даже поругаться толком не смог, такое на меня бессилие рухнуло.

Женька подрался с двумя другими парнями. Как оказалось, он не первую неделю на дежурстве бывал нетрезв и яростно призывал остальных парней выйти из эксперимента, но сам отчего-то не выходил. А в тот день он в агитации своей дошел до последней крайности, схватил товарища за грудки, и понеслось. Спрашиваю, как так вышло, а он исподлобья бурчит:

– Наигрался я! Все, хватит с меня юродства вашего.

Но ты же сам, говорю, про убеждения на комиссии плел, уверял, что есть у тебя основания для прохождения АГС, идеологические, а теперь-то что случилось?

– Да ничего особенного, – отвечает, – поумнел просто, понял кое-что.

Чувствую, что закипаю, но держусь. А он, как нарочно, во рту слюну полощет с отвратительным звуком. Что, спрашиваю, ты понял?

– А то, батя, что эволюция гуманистов не любит. Мешают они ей. Вот она их во все щели и того, – присвистнул, и вместе с тонким звуком изо рта у него слюна наполовину с кровью просочилась. – Такое, – говорит, – теперь время пришло, не до гуманизмов.

Какое такое, спрашиваю. Разве, говорю, оно, время, не всегда «такое»? А он подбородок отер рукавом и «кругом» к двери, не дожидаясь позволения. Я рявкнул: куда, мол, собрался, команды «вольно» никто не давал, а он ухмыляется только, стреляет глазами то на меня, то на мальчишек, которые тоже, видно, еле сдерживают злобу свою. Выдохнул, велел всем троим возвращаться на место несения службы до дальнейших распоряжений, и только когда они спустились до проходной, вспомнил о забытой шапке. Подскочил, рванул вниз по лестнице, догнал Женьку, по имени окликнул, втиснул шапку в руки ему. А он не понял сначала, что я ему сую, растерянно так повертел ее в руках, а потом поднял глаза на меня, злющие, волчьи, и кинул эту шапку в лицо мне. И пока я стоял, как оплеванный, не успевший отдышаться еще после пробежки по ступеням, он уже скрылся за дверью, в метель ушел.

Я кое-как поднялся до кабинета: сердце. Присел и долго думал. О том, что сделал не так; отчего вышло, что в глазах этих мальчиков мы так и останемся крокодилами, чинушами, министерскими крысами, которым желать добра людям по уставу не полагается; почему хорошие, казалось бы, дела вырождаются порой во что-то удивительно безобразное, уродливое, грязное. И отчего-то всех на свете жаль стало. Мальчишек, матерей их и детей, рожденных и еще пока не появившихся на свет, тебя было жаль, оттого что муж твой – отборное ничтожество, но больше всего, конечно, себя жалел и реветь был готов по-бабьи, понимая, что в сухом остатке у меня за целую жизнь так и не вышло ни настоящего дела, ни репутации…

– Ерунды-то не говори! Ты полковник, тебя знает половина местных важных мужиков. Вон на похоронах сколько венков было, я чуть спину не сломала их перекладывать.

– И куда ты их в итоге переложила?

– В мусорку, куда! Конечно, не сразу все, постепенно, пришлось их выкинуть. Но это же просто вещи, они портятся, понятное дело.

– Все портится, Муся. И все идет на помойку памяти. Ты вот сейчас по ним пройдись и спроси: «Помните, был такой?»

– А чего ты хотел? Памятник на площади Минина? Доску такую: «В этом доме работал и жил»?

– Для себя хотел понимания, что работал и жил не зря. И надежды на продолжение хотел. Ясно же, что не горы мы сворачивали, не устраивали переворотов. Но в эксперименте, в этой нашей двадцатке, я видел начало движения не только к большим реформам, но – хочешь, смейся – к изменению взгляда на военную службу и на войну, на насилие, пусть сперва хотя бы большое, государственное, а там, может, и дальше…

– Я не знаю. Сколько живут люди, всё воюют. Думаешь, можно как-то заставить их перестать?

– Не знаю, дружок. Но очень надеюсь, что как-то да можно. Наверное, если и есть у меня хоть какая-то вера, пусть наивная, иррациональная, то вот она… Погоди-ка!

– Чего такое?

– Идут.

В палату вошла пышногрудая санитарка Оленька, и за ее формами не сразу показалась в проеме двери девочка. Очки лежали на тумбочке, и Марфа Дмитриевна, не догадавшись сначала надеть их, уставилась на вошедших, сощурившись.

– Маш, а Маш! Я к тебе с гостями. Будешь гостей принимать?

Марфа Дмитриевна сграбастала очки и машинально повозила ими по футболке, протирая так сразу оба стеклышка. Когда она наконец спустила ноги с койки и поднялась, Аленка ошарашенно отодвинулась ко входу в палату, но за ней, подталкивая под лопатки, уже стояла колбасница.

– Узнаешь? – спросила тетя Оля, оглядывая остальных трех пациенток – старушек, ставших свидетельницами встречи, которую Аленка представляла себе много раз с того дня, как у нее возник этот план с посещением больницы. И конечно, бессчетно представляла она себе тетю Машу, но весь ужас в том, что представляла она ее совсем не так. Даже в последние годы, когда они еще виделись, но приметы нервного утомления уже отразились в лице и фигуре бывшей соседки, Марфа Дмитриевна продолжала держать спину прямо, носить простые, но стильные и всегда идеально отутюженные вещи, дотошно следила за чистотой тела и волос. Теперь же навстречу Аленке тянула для объятий костлявые руки сгорбленная старуха. Лицо тети Маши тут же расплылось от слез, она замямлила что-то неразборчивое, так что пришлось немедленно к ней приблизиться и неловко положить ладони ей на плечи. Прямо под подушечкой мизинца в рыхлой трикотажной ткани обнаружилась дырочка. Аленке хотелось оттолкнуть тетю Машу и сбежать, но та сжала ее обручем, уткнулась носом в грудь и рыдала. Слов не было, да и можно ли словами успокоить так отчаянно плачущего человека? На помощь пришла колбасница:

– Наша Маша, похоже, укольчика просит. – Она ткнула тетю Олю кулаком в плечо.

Та двинулась к выходу, но Марфа Дмитриевна резко отлипла от намокшей Аленкиной маечки и стала ладонями тереть глаза, хлюпать носом, а потом и вовсе задрала низ своей футболки и высморкалась в него. Аленка замерла в ужасе. Тетя Маша заговорила:

– Я-то узнала, это она не узнала меня, бисеринка. Помнишь, как баба Аня звала тебя: бисеринка. А ты спрашивала, что это, что это? Помнишь? Невеста, жених есть? Есть! Вот как хорошо. Хорошая невеста. Она же шебутная такая. Мы на работе с Петей, а она придет-придет, тряпку достанет и давай возить везде по шкафам, по столам, по тумбочкам. Вытирает! Порядок наводит, значит. Мы-то не можем наводить порядок, да, Петя? А она швырк-швырк. Вот уж она-то! Пятерошница. Дневники возила нам, все одни пятерки. А кто еще? Погоди ты!

На какое-то время она замолкла, бегая глазами по беленой верхотуре стен. Потом продолжила, будто вернувшись:

– Слушай, Аленушка. Ты послушай. Здравствуй! Ты только на нас зла не держи, милая. Мы хотели, как лучше, мы старались, мечтали о социализме и коммунизме, а потом и о демократии, но все так же по застарелой привычке не для себя, а для вас. Строили-строили… Так и говорить? Ой!

Если бы не отрезвляющий резкий дух в палате – смесь мочи, рвоты и сырокопченой колбасы, Аленка, наверное, упала бы в обморок. Тетя Маша сбивалась на хихиканье или кашель, а потом снова говорила, словно пересказывая содержание неуловимого слухом радиоэфира:

– Главное – не держать зла. Помнить можно и нужно, даже плохое. Особенно плохое. Но важно – как и для чего. Если воспоминания заставляют ненавидеть, вызывают жажду чужой крови, то это не в них, не в воспоминаниях порок, не в их сути…

Тетя Оля, видя, как от странных бредовых речей на висках пациентки выступают синие жилы и как уже совершенно беззастенчиво заливается слезами Аленка, взяла девочку под локоть и махнула колбаснице за спиной, командуя к отходу. Но никто не пошевелился, все слушали:

– …дело в самой памяти. Учись. Читай и говори с людьми. Слушай людей, Аленушка. Всяких, умных и не очень, русских и не русских, бомжей, капиталистов, военных, гражданских – всех слушай и запоминай. Учись понимать их. Понимать – не значит соглашаться. И да, любить при этом весь мир не обязательно. Я и сама не знаю, как сдюжить с такой задачей, и возможно ли это – любить всех. Ты, наверное, люби, кого сможешь, и того довольно. Вы другие. Вы не боитесь, и у вас перед глазами весь мир, его никак не скрыть теперь. Мне кажется, у вас может получиться…

Аленка хватала воздух бессловесно по-рыбьи, забывшись, растирала кулаками намазанные тушью глаза. Тетя Оля дернула Аленку за руку:

– Все-все, свидание окончено.

Марфа Дмитриевна, спохватившись, бросилась навстречу Аленке и снова заплакала. Речь ее, еще минуту назад такая стройная, утратила всякую связанность.

– Бисеринка! Бисеринка моя, ты, правда, не обижайся. Мы же тебя… Как родную, неповторимую. Приходи. Нет, не приходи больше, никогда. И еще, – тетя Маша накрепко вцепилась в Аленкину футболку, натягивая пропыленную перепонку трикотажной ткани, – жерделочка, еще: ты слушай его, слушай, конечно. Он у нас умный, дураков в офицеры не берут. Но ты и себя в обиду не давай, слышишь?

Аленка едва разжала пересохшие губы, возразить, спросить: «А как?», но тетя Оля прервала ее:

– Все, прощаемся! Хватит представлений.

Санитарка отпустила девочку, позволив случиться последнему неловкому объятию, но тут же развернула ее к выходу, крепко прихватив за плечи. Аленке вспомнились рассказы Эдика о том, как в прошлые посещения больницы ему приходилось заставать маму за делом. С восхищением он расписывал популярные приемы фиксации буйных пациентов, и особенно часто тот случай, когда мама в одиночку успокоила стокилограммовую тетку, прижав ее бедрами.

– Лишнее это все, я считаю, – походя шептала тетя Оля, – только душу травить. И надо это было тебе, девка?

Только в коридоре от жесткого прикосновения пахнущего нашатырем платка к лицу Аленка опомнилась и стала выискивать Эдика. Он нашелся на лестнице, взял за руку и вывел на залитый солнцем задний двор больницы, где стояла все та же жара, поднимал голову борщевик и до дому был как минимум час езды на автобусе, и это теперь казалось ужасно долго и далеко.

– Чего застыла, пошли! – Эдик затянулся со свистом и выдохнул ей в лицо тяжелое дымное облако.

Аленка обернулась на служебную дверь больницы, прошептала:

– Я пойду одна.

– Не понял, чего? – Эдик повернул голову, словно разминая затекшую шею.

– Я дальше пойду одна, – повторила Аленка громче, и как только на периферии ее зрения показалась взметнувшая вверх рука Эдика, рванула прочь по пожелтевшей траве, не разбирая, куда бежит.

Предыдущая главаГлава 27 из 30Следующая глава