К книге
ДружокЧасть III. Глава 12 Борьба
83%
Часть III. Глава 12 Борьба
25

– Так и что за гости?

– Какая нетерпеливая.

– Да это ты вечно скажешь «а», а где «б»? Я до сих пор не добилась от тебя, в чем смысл этой вашей канители. И зачем оно тебе надо было?

– Что тебе непонятно?

– Петь, ну извини. Вот ты говоришь: надо себя беречь. А сам? Я потому и…

– Так я же не нарочно себя угробил. Так получилось. Ресурс вышел, металл устал, и конец.

– А если бы…

– Мусь, ну сколько можно! Я умер. Я давно умер. И никакого «если бы». Так бывает, что не одно, так другое. Вечно по смерти все спешат назначить единственного виновного, но это все ложь, утешение для совести живых. Так и здесь. Ты можешь злиться на старую или новую городскую власть, на генералов, на Москву, на чеченских боевиков, на весь народ советский и теперешний, какой он? Российский? Постсоветский? На себя можешь злиться, на Дуську и плутоватую продавщицу из гастронома, продавшую тебе ту несвежую рыбу, после которой меня полоскало три дня подряд. На природу, магнитные бури, производителя бензопилы, которой я по неосторожности распахал себе бедро за год до. На всю эту страну можешь злиться, на весь мир и на всех мыслимых и немыслимых богов. Тебе, вдове, это позволительно. Но что толку, дружок? Что толку от злости и поиска крайнего в деле непоправимом? Эксперимент, исход его – просто последняя капля.

– А если бы у вас получилось?

– Ну вот опять ты начинаешь! Не знаю, Мусь. Наверное, что-то другое бы непременно произошло. Рано или поздно. В этом поиске последнего обстоятельства есть какая-то жалкая попытка отрицания собственной смертности. Будто бы я Ахилл с единственным слабым местом. А я весь – пята. И ты.

– Да, я это чувствую. В молодости – нет. Лет до пятидесяти все казалось, что я – крепость. Понимаешь? Но потом эта хрупкость, она догоняет. И смерть внутри. Я сначала чувствовала у себя в сердце смерть, как у тебя. А потом еще и в голове. А теперь везде-везде, даже в пальцах.

– Вот. Но это не значит, что смерти не было, пока ты ее не замечала.

– Да.

– Ну ты чего потухла. Эй, Мусь!

– Не знаю. Вот она близко, смерть, а не берет меня. Почему?

– Мне кажется, это так же бесполезно угадывать, как и виноватых искать. В юности еще мечталось мне заиметь такой телевизор, который показывал бы мне все процессы моего тела. Съел я, допустим, скумбрию, а на экране можно не только весь путь ее движения разглядеть, но и узнать, какие вещества при этом в кровь попадают, какие процессы происходят и как они сказываются на моем здоровье. Я бы сутками от этого устройства не отходил, ел бы и смотрел телевизор. Ну вот, наконец-то ты улыбаешься.

– Дурачок ты, Петь. Выдумал сказку. Давай лучше про…

– Рассказать?

– А ты не уйдешь? Когда закончишь рассказывать?

– Нет, глупая. Куда я денусь теперь?

– Ну давай, что там? Вы набрали мальчишек в больницу, они работали и ныли, что тяжело.

– Не то чтобы ныли, это больше журналисты. А мальчишки работали. Но их все никак не могли оставить в покое.

– А чего и надо-то было? Все же по закону.

– По основному закону, да, по конституции. Но там, в конституции, не написано, сколько длится АГС, каким порядком, кого и кому на нее принимать. Много мелочей, Муся. Ты вот даже когда борщ варишь, все вроде бы ясно. А попроси тебя расписать каждое свое действие, так ведь целая монография выйдет. Так и законы. Всё учесть надо.

– Неужто кому-то помешали двадцать санитаришек?

– Ну это всё дела государственные. И не было еще согласия в молодой стране. Представь себе, у ребят без того труд не сахар. А еще каждый день по местным каналам новости, где говорят наперебой, что альтернативная служба незаконна и ребята обязаны к весеннему призыву явиться по повестке в военкоматы, а то, наоборот, кричат, что все в порядке, никуда идти не следует, нужно лишь сохранять спокойствие и продолжать работать в больнице. Новости – полбеды. А письма эти, из прокуратуры, из того же военного комиссариата, из милиции. Страшные, злые письма. Детям по двадцать лет, они сутками носятся по отделениям Первой градской, а им угрожают тюрьмой.

– За что?

– За уклонение от несения военной службы. Они же, по соображениям наших условных противников, должны были осенью еще в общем порядке отправиться, куда их Родина пошлет. А они скрываются.

– Все же знают, где они!

– Да, знают. Вся страна знает. И не только страна. К весне две тысячи второго года стали наезжать заграничные делегации. В основном отчего-то из Германии. У них там, как я понял, АГС давно существует, и никаких проблем с нею нет. Они и наших парней звали к себе, то ли в Кельн, то ли в Эссен, посмотреть, как у них все работает.

– И что, поехали?

– Это уж ты мне скажи, поехали или нет. При мне ничего дальше дипломатических реверансов не заходило.

– А ты? Ты почему не ушел сразу, как началось?

– Муся, это ведь только кажется, что до определенного момента какого-то все хорошо-хорошо, а потом – гром, молнии, и все резко становится плохо. На самом деле нет конкретного дня и часа, после которого все становится плохо, потому что плохо или, по крайней мере, не вполне хорошо – почти всегда. И люди алчные, жестокие, люди, намеренно способные обижать других, – они же всегда существуют. И даже если допустить, что вокруг тебя прямо сейчас нет таких людей, то это не значит, что кто-нибудь вдруг не сделает тебя несчастной ненароком, просто не заботясь о твоих чувствах, не замечая их за своими мыслями. Вот хоть бы я.

– Ты?

– Да, конечно. Что ж я, не человек? Ты ж сама можешь запросто вспомнить добрую сотню раз, когда я, не желая того, делал тебе больно.

– Ой, да чего уж теперь вспоминать. Я и сама иногда такую ерунду делала. Прости меня, Петенька.

– И ты меня. А ведь мы родные люди. Чего же тогда ждать от чужих?

– И все равно ничего у вас не вышло.

– Опять же, как сказать. В итоге-то закон они сделали.

– А мальчишки? Он им помог, закон этот?

– Не успел.

– Что с ними стало? Их же было человек двадцать, ты говоришь?

– Большая часть вышла из эксперимента. Восемь ребят остались, и Женька среди них. Поступили попутно в институт, и это защищало их от призыва.

– Это что, выходит? Они и работали, и учились?

– Да, согласен, тяжело, причем незаслуженно тяжело. Всю дорогу было у меня чувство, что мы обманули их. Но я ничего не мог сделать, понимаешь?

– Чего же ты тогда? Что случилось в тот последний день, там, в администрации?

– Тссс!

– Да не шикай ты на меня!

– Тише, дружок. Прислушайся. Узнаешь голос в коридоре?

* * *

Мама Эдика не сразу появилась в приемном покое. Пришлось ждать, без нее все равно никто не пустил бы их в отделение. Пока сидели на откидных стульях, как в актовом зале, мимо провели старика. Его усадили на отдельно стоящий табурет и велели ждать. А потом дверь психиатрической больницы снова открылась, и по коридору вихрем пронесся мужик в спортивном костюме и с увесистой картонной коробкой в руках. Усердно отдыхиваясь, он в голос позвал некую Наташу, которая тут же появилась в окошке сестринского поста и, очевидно, очень рада была посетителю. С криком: «Девочки, Генка приехал!» – она скрылась в одной из безымянных дверей, а вернулась с кучкой коллег в белых халатиках. Из коробки Гена выкладывал на стол колбасу местного производства, женщины наперебой выбирали, тянули купюры и, получив товар, убегали по местам. Чуть позже, на ходу стягивая перчатку, появилась и процедурная сестра. Спросила печеночную, но ее не оказалось, пришлось покупать вареную, отчего без того недовольное лицо сестры вовсе побагровело.

Эдик все это время не отрывал глаз от телефона, где по линиям, изображавшим горки и прочие препятствия, катался крошечный мотоциклист, а Аленка смотрела на старика, про которого забыли из-за колбасного базара. Гена ушел, но никто не спешил принимать дедушку, который, кажется, вовсе не понимал, где находится. Сидевший до того смирно, но явно страдавший от жары, он начал сосредоточенно раздеваться. Видно было, что ему для этого требуется прилагать невероятные усилия, но с тем, чтобы снять вытянутую майку, старик справился без особых проблем. Ремешок его застиранных брюк был отчего-то расстегнут еще до прибытия в больницу, поэтому ему оставалось только совладать с пуговицей и дернуть вниз собачку молнии. Это заняло некоторое время, старику даже пришлось встать с табурета, но и эта задача была решена: брюки складками свалились на пол, обнажив заурядные трусы, пестревшие надписями «ДоРеМи». Плюхнувшись на сиденье, дед начал было стягивать со ступней размахрившиеся по краю штанины, но, поняв, что, не сняв ботинок, сделать это никак не выйдет, устроил себе передышку.

Тут по коридору зашлепали сланцы тети Оли. Она сграбастала в охапку Эдика и Аленку, обдала перегаром с хлоркой напополам.

– Пойдемте. Ты когда уезжаешь? Я тебе привезла шорты Васины и еще панаму.

– Да зачем! Я все равно не возьму.

– От солнца. Не выкобенивайся. Тоже мне, принц заморский.

– Она мне нахрен не сдалась, панама твоя. У меня обувки летней нет, а панам этих дома и так полно.

По влажной еще лестнице поднялись мимо двери с надписью: «Мужское отделение» на третий этаж. От входа сразу свернули направо, в комнату, отведенную, очевидно, для младшего медицинского персонала, но Аленка успела заметить, как им навстречу поднялись глаза тех немногих пациенток, что слонялись по коридору мимо своих палат.

– Вот! – Тетя Оля швырнула в руки Эдику полупрозрачный синий пакет и погрузилась по пояс в двустворчатый шкаф. Вынырнув оттуда, она снова подошла к сыну: – На, купи шлепки. Я свои на Канавинском в начале лета брала за сто пятьдесят рублей. Мило дело! Там не только розовые, там всякие есть. Это вот как от входа прямо-прямо, и возле сумок направо, там чуть-чуть пройдешь…

– Разберусь я! Этого дерьма кругом полно, и все одинаковое. Заработаю, куплю нормальные сандалии, типа «Экко», а эту парашу выкину.

– А долг матери когда отдавать собираешься? Ты же говорил, что будешь мне выплачивать…

– Ты про какой долг? Совсем с водки рехнулась?

– А такой, что ты деньги у меня с карточки упер! Думал, не догадаюсь? Зря в полицию не пошла, посидел бы – может, ума бы набрался, начал бы мать уважать.

– За что тебя уважать? За то, как ты нажралась, срать села, сама же потом в свою кучу свалилась и уснула?

– Ах ты!..

Аленка вжалась в угол между стеллажом и стеной и не прочь была теперь оказаться где угодно, даже в приемном покое рядом с обнажающимся дедом, только не здесь. Видно было, что Эдик не собирается прекращать перепалку, наоборот, он открыл было рот для новых гадостей, когда дверь распахнулась и вместе с запахом сырокопченой колбасы вошла тучная женщина в брючном медицинском костюме, больше похожем на поварской:

– Оль, ты успела взять себе чего? А то Генка сказал, на следующей неделе не приедет, и вообще, может, придется закрывать лавочку. Типа начальство у них че-то соображать начало. Это сколько лет он их за нос водил, а! Где теперь колбасу брать будем? А, ой! Это твои?

Она замерла посреди кабинета, щуря близорукие глазки то на Аленку, то на Эдика. Тетя Оля растерянно кивнула:

– Да. То есть сын. Это мой сын. – Утверждение это прозвучало почти вопросительно. – А это девочка его, невеста.

– А, совет да любовь, – невпопад выдала колбасница. – А чего пришли? Стряслось что? – На стол, рядом с картами пациентов и стикерами с логотипами лекарств она постелила два листа бумаги для принтера, выложила на них батон сервелата и достала нож. – Будете?

Все трое вразнобой замотали головами. Мать Эдика, видимо, думала, стоит ли отвечать на предыдущий вопрос, но Аленка ее опередила:

– Теть Оль, а можно ли мне встретиться?..

– А, конечно, Эдичка говорил. Как там ее зовут? – Она благодарно улыбалась, повернувшись спиной к сыну.

– Марфа Дмитриевна.

– Люд, ты знаешь, есть такая у нас, Марфа Дмитриевна?

Колбасница оторвалась от застолья и прочавкала:

– Не знай. А фамилия как?

Аленка назвала фамилию, теряя веру в успех своего и без того сомнительного предприятия. О том, что тетя Маша может находиться в Первой психиатрической, она узнала от мамы, которая еще весной получила очень тревожный телефонный звонок от бывшей соседки. Тетя Маша шептала в трубку, запинаясь и торопясь:

– Оксан, привези мне расческу!

Мама Аленки, перепуганная, спрашивала: «Марфа Дмитриевна, вы где?», но в ответ получала одно и то же:

– Слышишь меня, Оксан? Расческу и еще шампунь. Лучше три в одном, чтобы легче расчесываться.

– Да, я все поняла, конечно, я все привезу, куда мне подъехать? Домой к вам?

– Нет, домой нельзя! Тут Дуська. Ты езжай сразу в больничку.

– В какую больницу? Что случилось?

– В дурдом, на Ленина. Они опять меня туда отправляют. Но теперь уж надолго, надолго. Оксаночка, шампунь «Хэдэншолдэрс» хороший, три в одном, и от перхоти. Ты только им не говори! Не говори, они…

На том конце деревянно стукнуло. Стук повторялся ритмично, через постепенно укорачивающиеся интервалы, так, что Аленкина мама ясно представила, как трубка на пружинном проводе раскачивается и ударяется о стенку тумбочки, на которой стоит аппарат. В больницу она не поехала.

В прошлый раз еще, когда Марфа Дмитриевна впервые попала в психиатрию, казалось, что ей там не место. Она продолжала звонить по выходным, когда ей удавалось выбраться домой помыть голову и постирать одежду, и в голос ее, ослабший, но такой же твердый, еще не пробралась болезнь. Два или три раза за тот период Аленкина мама навещала ее дома и в больнице, по-соседски сочувствуя и показывая готовность помочь. Но после очередной встречи Аленкиной маме позвонили, и весь оставшийся день она ходила потерянная и, как показалось вернувшимся из школы девочкам, даже плакала. А вечером из-за кухонной стены Верочка подслушала и пересказала сестре разговор родителей о том, что это тетя Мила звонила и очень просила маму больше не приходить к тете Маше в больницу, и вообще никогда и никуда к ней больше не приходить. Мама все повторяла, какая Мила была вежливая, корректная, что она не хотела никого обидеть, только говорила: «Мы сами о ней позаботимся, все будет хорошо. Вот сейчас ее подлечат, и все будет хорошо». Папа в ответ злился, громко размешивал сахар в чашке чая, полушепотом рычал что-то о наследстве, о страхе, о глупых меркантильных бабах. Мама щебетала, что нет, не может такого быть, и так ведь понятно, что она ни на что не претендует, а просто искренне, от всего сердца. Какое-то время потом родители молчали, и папа сказал в конце, скрипнув табуреткой по полу, что, наверное, не будь они с мамой такими дураками, то уж точно давно обзавелись бы нормальным жильем, а не ютились в однушке вчетвером. Мама рассмеялась.

Сама Аленка тетю Машу после начала ее нервной болезни уже не видела. Хотя сложно сказать, когда именно с ней все стало не так. В последнюю встречу, когда Аленка с мамой и Верочкой заезжали ненадолго попить чаю и провести вечер с бывшей соседкой, все, кажется, было в порядке. В том новом порядке, который установился после смерти дяди Пети. Тетя Маша сначала казалась веселой и легкой, встречая гостей, суетилась, на стол накрывала методично, как в прежнее время, доставая друг за другом завернутые в прозрачные пакетики колбасы и сыры, соленья и варенья, ставила чайник. Но едва она заканчивала с делами и подсаживалась к гостям, волшебство заканчивалось, невидимая струна, державшая ее позвоночник все это время, обрывалась, глаза намокали, лицо краснело, и голос становился противно плаксивым. Никакие утешения или попытки увести разговор в сторону не помогали, и только окончательно вымотавшись и ослабев, тетя Маша поднималась и начинала вяло и с большим трудом убирать со стола.

Аленка сначала по обыкновению этих сцен боялась и даже стала избегать и без того редких поездок к тете Маше, но потом привыкла. Вот они садятся пить чай, вот обыкновенный разговор о дяде Пете, вот тетя Маша плачет, а это значит, что можно пойти в зал, включить телевизор и поджидать. Через полчаса взрослые придут и сядут рядом, как ни в чем ни бывало, обсуждать бегающих по экрану шпионов или наряд постаревшей певицы. Нужно только подождать.

Раньше Аленка думала, что если набраться терпения, то можно будет увидеть, как тетя Маша больше не плачет. Как было с котом Мальчиком или новостью о смерти какой-то дальней родственницы дяди Пети. А еще говорят, что время лечит, и вообще, живут же как-то люди после смерти родных. Бабуля, например. Когда умер ее муж, дед Слава, которого Аленка не успела толком узнать и полюбить, все очень горевали, и Бабуля особенно. Они тогда с мамой остались после похорон в ее доме на несколько дней, и Аленка помнит, как распухшая от слез, не старая еще женщина зашла в комнату, где они с мамой готовились ко сну, и огорошила:

– Оксанушка, я совсем замоталась. Девять часов, а я Славке укол так и не поставила. На! – и протянула маме стеклянную ампулу. – Сломай, а то мне чего-то сил не хватает.

Укол в тот вечер в итоге поставили Бабуле, и она сначала все поняла, потом расплакалась, потом успокоилась, а к осени и вовсе стала такой же, как была. Вот и тетя Маша, кажется, должна была оправиться, но прошло четыре года, а ничего так и не изменилось. Поэтому, наверное, никто не удивился первой госпитализации, а затем и второй. Плохо и грустно было только, что после того звонка тети Милы мама запретила Аленке связываться с Марфой Дмитриевной. И мысль эта шальная: заявиться с Эдиком в психушку, преодолев тревогу перед встречей с его матерью и всем тем, что вообще можно было увидеть там, в месте страшном самом по себе, – мысль эта возникла у нее наперекор материнскому запрету. Поэтому уточнить, в какой именно больнице лежит тетя Маша и лежит ли она там до сих пор, Аленка не могла. И теперь, назвав фамилию, она не ожидала услышать ничего обнадеживающего, но колбасница вытерла губы рукавом халата и ответила:

– А! Так это наша Маша! В четвертой она, у окна слева.

Предыдущая главаГлава 25 из 30Следующая глава