Десяток конников влетели в сады еще до того, как в колонии прокричал первый петух. Они сразу направились к заведомо известному двору, хлопнули незапертой дверью дома Шмидтов. Трое прошли к женским спальням и, не обращая внимания на мольбы и плач, утащили с собой Еву. Остальные охраняли вход, не давая герру Шмидту выйти из дому до тех пор, пока похитители не оседлают коней. Обессиленный криком и бесплодными угрозами, плотник рухнул во взрытую конскими копытами пыль.
Через полчаса вся община, сонная и сердитая, стояла на площади, ожидая возвращения герра Шмидта из дворца хана. Я, конечно, тоже пришел среди первых, и хуже ничего не было этого нелепого топтания на месте. Хотелось рвануть по следу проклятых иноверцев, молотить кулаками воздух, пинать камни. Хороша вышла обещанная земля, где не то что Господа нет, вопреки болтовне безумного Эппа, а вообще ничего нет, самой земли и то немного! В сердцах опустился на колени и шлепнул песок раскрытой ладонью, но тут же поймал на себе взгляд пастора.
Еще издали по опущенным плечам возвращавшегося герра Шмидта община поняла, что в этот раз получить заступничества хана не вышло. Едва размыкая губы, плотник пересказал разговор во дворце, не обещавший даже надежды. В толпе возмущались:
– Так и сказал: у вас свой закон, а у нас свой? Они не наш закон нарушили, а Божий! Фройляйн Ева не овца, чтобы уводить ее со двора.
И от каждого слова все сильнее жгло меня грешное чувство, дикое, варварское. То, что заставило пастуха Отто схватить свой посох в тот день. И оно нашло выход через уста мои.
Перебив старших, я закричал, срывая голос, что мы не можем этого так оставить, что мы должны найти этого проклятого пашу и вернуть Еву домой, что я еще вчера, да и задолго до этого, слышите, хотел просить руки ее и жизни своей без нее не вижу. «Братья, помогите! Господь не оставит нас! Он видит, на чьей стороне правда. Братья?»
Площадь замолкла, глядя на меня, как на взбеленившуюся клячу. Я видел каждого по отдельности, как под увеличительным стеклом. Фрау Шмидт прикрывала лицо расшитым платком, дрожала испуганно. Мой отец смотрел из-под насупленных бровей, и по губам его я прочитал обращенное ко мне: «Болван». Старый Фрезе воззрился на пастора, ожидая, чтобы он сказал свое слово. И пастор сказал:
– Братья и сестры! И вы, юноша. Горе ваше понятно мне, и Господь, будьте уверены, плачет сегодня вместе с вами. Конечно, Он не оставит нас. Для всех, кто с достоинством и чистым сердцем выдержит все испытания этой грешной жизни, Он приготовил злачные пастбища и вечную благодать. Не оскверняйте душу свою гневом, не берите в руки оружия и не причиняйте боли ближнему, и воздастся вам. Ибо сказано в писании…
– Фройляйн Ева, моя Ева, будет замужем за иноверцем! Она не сможет ходить в молельный дом и жить так, как подобает меннонитке, как можно…
– Юноша, уймите дерзость свою! Так и до греха недалеко, – к сладостной скорби в голосе пастора прибавилась сердитая нота. – Нам жаль молодой Евы, но, видимо, такова ее доля. Не всем из нас достаются равные испытания, но каждому дается по силам его. Что можем мы, смертные, противопоставить Его замыслу?
– Все, мы все должны пойти во дворец и просить за фройляйн Еву! – я бегал глазами по толпе, но никто не смотрел на меня, все, как во время проповеди, повернулись к пастору и склонили головы.
Все, кроме герра Шмидта. Откашлявшись, он сказал:
– Даже если вся община переедет во дворец, хан не может приказать паше отдать невесту. Это их дикие законы. А явись мы сами к Сулейману, думаешь, нас там слушать станут? Зарежут, как баранов, и все дела.
– И то верно. Дела. – Услышав голос отца, я поперхнулся. – Разболтались. Дела не ждут.
И толпа, будто разбуженная его скрипучим голосом, зашевелилась. Первым от собрания шаткой походкой отделился старый Фрезе, а вслед за ним в одно мгновение рассыпалась и вся община.
Отец дернул меня за ворот рубахи, дождался, когда я подниму на него взгляд, и махнул в сторону белого павильона. В этот раз он не пошел со мной, но я и так знал, что должен сделать. Я отыскал широкую кисть, наполнил кювету и бережно, стараясь не расплескать ни капли, начал подниматься на леса, туда, где мне предстояло провести несколько часов, лежа на спине лицом в потолок. Я опустился на лопатки. Окруженная лазурью мельница трудилась и велела работать мне, Волга стремилась к Каспию, деревья и кустарники тянулись к солнцу, а я должен просто покрыть их лаком. Я взял кисть, окунул ее в вязкий состав, провел от верхнего угла ровную полосу. И еще одну, и еще одну, и еще. В месте касания кисти пейзаж становился глянцево-влажным.
Сначала я подумал, что это лаковые пары раздражают глаза и не дают больше видеть четких линий и границ, но потом понял, что плачу, как, бывало, в детстве, в радости веры заливался слезами на скамье молельного дома. Но теперь я был зол и бессилен в своей злобе. Я спустился и, повернувшись к арке, открывавшей вид на сады хана, попробовал помолиться. Господи, укроти мое сердце, не дай мне совершить греха, не дай… Господи, Ты же – любовь.
Я бормотал это, но сам не верил движениям собственного языка.
Нет. Любовь – это Ева.
Я сорвал с себя рабочую рубашку, вытер ею глаза и, как есть, в одних перемазанных краской брюках вылетел в тенистый дворик перед павильоном. Разума моего хватило тогда ровно настолько, чтобы заскочить домой и привязать к поясу кожаный кошель с деньгами, что я берег до свадьбы. Я не думал о том, для чего мне могут пригодиться сваленные в кучу русские, узбекские монеты и ассигнации, но это все, что оставалось у меня своего.
На подступах ко дворцу двое вооруженных стражей оглядели меня, как лекарь осматривает больную корову. Но я успел первым задать вопрос. Конечно, все, что я хотел знать, – это где находится дом Сулейман-паши. Стражники переглянулись и перекинулись словами на неизвестном мне языке. Один из них вытянул указательный палец:
– Эх, далеко, за стеной. В ту сторону иди, там спроси, куда дальше. Но лучше бы тебе взять коня.
Коней на нашем дворе не водилось. Мы не работали в поле, а для дальних переездов всегда брали лошадей у соседей за плату или посильную услугу. Солнце уже поднялось выше минарета, а в нашем молельном доме началось утреннее собрание, но ждать я не мог. Вернувшись в колонию, я начал метаться от одного двора к другому: никто не отзывался на мой стук. Взять без хозяйского дозволения лошадь значило украсть, нарушить заповедь. Но я же верну и заплачу, сколько требуется, потом, потом.
Порог конюшни дома Фрезе, где помимо старика жили два его сына с женами и детьми, я перешагивал, как в ледяную воду нырял. Пролетел в душную, пахнущую сеном темноту и наудачу отыскал в одной из клетей молодого жеребца. Конь смотрел на меня с вопросом, но поддался на ласку, вытянул бархатную морду и без капризов вышел на двор. Сняв с забора седло, я затянул ремни на упругом животе и с третьей попытки с Божьей помощью смог-таки оседлать коня. Молодец, хороший мальчик, я верну тебя сразу, как только закончу нелегкое дело мое.
За пределами ханских садов Хива пахнет прелыми абрикосами, нечистотами и пóтом – конским и человеческим. Несколько раз еще приходилось останавливать прохожих и спрашивать дорогу, но вот он, виден уже дом Сулейман-паши. По богатству он мог бы вызвать ревность не только у каждой из ханских резиденций, но и у самого дворца. Белоснежный, изрезанный в тонкое кружево камень, диковинные росписи, которые даже мой отец при своем мастерстве едва ли решился бы повторить.
Я спешился. Господи, я не хочу никому причинять вреда. Помоги мне незаметно вывести Еву живую и невредимую.