Часы стучат. Как назойливый ночной гость. Не тикают, а вколачивают каждую секунду в свод черепа, больно. Марфа Дмитриевна сначала очень боялась не успеть: перед последним просмотром нужно было собрать свое. Она была уверена, что эта парочка, приезжавшая во вторник со своим агентом по недвижимости, купит дачу. Поэтому ужасно не хотелось, чтобы они, настроенные смотреть внимательно и придирчиво, изучали ее посуду, ее полотенца, ее банный халат. Все остальное: стены, двери и пол, бог с ними, пусть изучают. Уже как-то получилось привыкнуть к тому, что они чужие, в лучшем случае Петины, но ведь правда, уж точно не ее. Больше не ее.
В вибрациях родного голоса, иногда прорывавшихся звуками и даже короткими словами, она чувствовала одобрение этого шага, вначале казавшегося таким невозможным, ведь если и остается от человека что-то безусловное, наследие его, так разве это не дом и сад? И так часто, приходя на могилу к мужу, Марфа Дмитриевна боролась с ощущением, что здесь, в земле возле этого креста, его, Пети, куда меньше, чем на их приусадебном участке. Но он сам поддержал решение избавиться от этой части их общей жизни, она это чувствовала. К тому же для борьбы с сестрами не оставалось никаких сил.
Зря боялась не успеть: все вещи были собраны и рассованы по полосатым пакетам с изображением силуэта неизвестной женщины за полчаса, и теперь оставалось только ждать. Измаявши руки в бесполезном поиске дела, решила прилечь в большой комнате на обнаженном скелете кровати. Облысевший дом неживой, холодный, хотя снаружи печет и высохли листья у не политой в срок малины. Обнажилось между колкими веточками опустевшее гнездо маленькой птички, выбравшей это место для выведения троих своих птенцов. Так и не узнали, смогли ли птенчики подрасти и научиться летать: когда уезжали в город на рабочую неделю, видели еще беспокойную мать-челночницу, улетавшую и возвращающуюся с какой-то небесной снедью, но в субботу у ворот еще почувствовала Марфа Дмитриевна пустоту в малиновом углу. Петя проверил и правда не нашел на месте хрупкой жизни ничего, кроме гнездышка, кажется, теплого еще, но пустого. В тот вечер пили чай молча.
Не стучат, кулаком бьют в ворота. Поднялась, но тут же снова присела на упругую панцирную сетку. Со второй попытки по стене дошла до входной двери, сунула ноги в калоши на пороге. Гостей в этот раз было больше. К молодым и их агенту по недвижимости присоединились еще то ли теща, то ли мать, молчаливый мужик в китайской клетчатой синтетике и сопливый мальчик лет семи. Они рассыпались по участку, забрались в дом. Мальчишка за первую же минуту успел потоптаться на клумбе, сорвать кисть гортензии, прошлепать, не разуваясь, в комнаты и начать карабкаться по самодельной лестнице на второй этаж. Супруги, кажется, интересовались в большей степени инженерными системами, а не своим чадом. Теща-мать присела возле клумбы, а потом удалилась к машине, на которой приехала вся делегация. Она вернулась вскоре, отряхивая руки от земли, и с улыбкой шепнула что-то на ухо синтетическому мужику. Марфа Дмитриевна услышала только: «…сортовая! Дорогая, как собака, а я давно хотела. Тута все равно никому уже не надо ничо».
Собрались все в кухне-столовой нескоро. Чайник за это время и вскипел, и остыл, и снова забурлил кипятком, но гости от кофе-чая отказались. Еще пара вопросов о соседях, о земле, о вредителях, о гараже и несостоявшемся бассейне, и они согласились, будто бы одолжение сделали. Сделку назначили на вечер вторника в офисе риэлторской фирмы. Формально раскивались, двинулись на выход. В дверях не сказавший за все это время ни слова мужик в клеточку вполголоса извинился, что не сможет подбросить до города: «Сами видите, сколько нас собралось». Марфа Дмитриевна покраснела, замахала руками и чуть ли ни под лопатки вытолкнула его за ворота. Со скрипом затворила за гостями тяжелую створку, мерзко царапнула засовом по металлу, прижалась к нему спиной. Ноги сдались, повлекли за собой вниз отяжелевшее тело. В песке, оставшемся от смесей для заливки фундамента дачного дома, Марфа Дмитриевна проревела до тех пор, пока солнце не скрылось за забором соседского участка.
Для автобусов было слишком поздно, а денег на такси или частника из пригорода было хронически жаль, и Марфа Дмитриевна, стряхивая песок с одежды и кожи, поплелась в дом. Придется ночевать здесь. За мать переживать не стоило: она неплохо поужинала сегодня, приняла все положенные лекарства, и в детской бутылочке у нее было достаточно воды. К тому же, понимая, что встреча может затянуться, Марфа Дмитриевна надела старушке подгузник, хотя с недоверием относилась к этому новшеству. Первый автобус в город отходит в шесть, плюс минут сорок пути по свободным дорогам, мама едва ли проснется так рано. Пугало другое.
Никогда еще Марфа Дмитриевна не оставалась на ночь в этом доме одна. Не только из-за мамы. Страшно было в сумерках неверными глазами увидеть то, что перед мысленным взором стояло непрестанно, все реже и реже уступая место картинам реальности. Петю, их жизнь прежнюю, из которой целые части, кажется, в неизменном виде хранились в памяти, как киноленты, как вырезанные из картона многослойные диорамы. Страшно было в углу или под столом заметить вскользь пушистый хвост Мальчика или разглядеть в складках старых, ни на что уже не годных штор подол платья матери, такой молодой и сильной, что сложно было ее узнать теперь в этом крошечном человечке, затерявшемся в груде одеял.
И тишина. За фоновым шумом города из форточки, телевизора или радио, не выключавшегося даже ночью, Марфа Дмитриевна не всегда могла сосредоточиться на внутреннем звуке голоса покойного мужа, становившегося все яснее и полнозвучнее. Не могла или не хотела. Чувствовать его присутствие было волнующе приятно, но, воспитанная в материалистическом ключе, она даже в необходимости отпевания до конца сомневалась и, если бы не сестры, обошлась бы светским прощанием. Поэтому в этом новом состоянии Марфа Дмитриевна, пытаясь оставаться честной с самой собой, видела начало душевной болезни, хотя иногда все же баловала себя мыслями о возможной сверхъестественной природе звука в своей голове.
Ложась на диван на втором этаже, позабыла о незапертой входной двери. Вспомнила, лишь заметив движение шторы, прилипающей к крошечному мансардному окошку, тоже открытому. И сначала даже казалось, что нет в этом ничего страшного. Кто решится наведаться в дом, когда возле входной двери стоит хозяйская обувь? Но потом из щелей между сосновыми досками выползли мысли липкие, как смола. Представилось, как скрипят внизу половицы и кто-то, не обязательно человек, хозяйничает на кухне, старается не шуметь, но все равно позвякивает тарелками, шипит на свою неловкость и продолжает двигаться медленно, но тяжело, как время теперь, после ухода Пети. Даже сверчки затихли. Капает, капает в кухне вода из крана, и каждая капля падает будто бы не в стальную раковину, а прямо на лоб. И от сквозняка холод летит, как шлейф за бальным платьем, а кроме тонкого пледа, нет ничего. И Марфа Дмитриевна скидывает озябшие ноги на пол, шаркает специально громко, покашливает, чтобы спугнуть того, внизу, даже если там и нет никого. Поворачивается спиной к деревянной лестнице без перил, спускается в кухню, но чувствует лопатками, что не помогло, не сработало, что сейчас она случится, встреча случится.
На последней ступеньке со ступни, обезображенной вечными туфельками, слетает тапок и бахает жесткой подошвой по барабану дощатого пола. Эхо еще звучит в кухне, когда Марфа Дмитриевна, снова обутая, поворачивается лицом к столу. Ненавистный фонарь, как обычно, простреливает комнату насквозь через боковое окно, но сейчас он разорван надвое фигурой, сидящей у стола спиной к хозяйке. Один силуэт, только темные очертания на фоне засветка, но и того довольно. Эти плечи, выправка и профиль лица, словно вырезанный уличным художником из черного картона… В голове гудит, как турбина ТЭЦ, усиливается до рева родной голос. Марфа Дмитриевна открывает рот, слышит себя раздражающе громко, будто в уши попала вода:
– Петя? Петя!
По скрипучему полу всего пара шагов до спины человека на стуле, но замельтешили перед глазами черные точки, слиплись в пятно побольше, и вот уже не разглядеть за ними ничего. В пальцах колет, как будто отлежала обе руки сразу, и так тяжело дышать, так тяжело. Дышать.
Падать было совсем не больно, как с постирочного мостка в пруд, как с борта в глубокий спортивный бассейн. Глубже и глубже.
Поймал.
– Стой! Сраный, стой!
В окно палаты влетел тощий мальчишка лет десяти, получивший обидное прозвище из-за проблем после вынужденной резекции части кишечника. Он пролетел мимо коек и успел скрыться за дверью, когда вбежавший за ним Жирный навалился животом на подоконник, но тут же сполз обратно вниз.
– Проходной двор! – Катька чуть приподняла вечно приспущенные, скучающие веки, но тут же продолжила свое обыкновенное утреннее занятие – маникюр. В первый день она была в ужасе, ревела в трубку матери, не успевшей еще доехать до дома, умоляла вернуться и забрать ее из «этого дурдома». Мать просила «немного потерпеть и привыкнуть», потому что «неудобно перед людьми». На второй день Катька объявила всем молчаливый бойкот, потому что «о чем с вами, с психами, говорить». Под раздачу попала и Аленка, которая под впечатлением первой встречи любила в новом месте все, даже спрятанные под кроватью использованные подгузники соседки Любочки, у которой не рос мочевой пузырь, как она говорила, с рождения. Но прошло еще несколько дней, и Катька сменила гнев на милость. Теперь она снисходительно позволяла с собой знакомиться и порой даже болтала в коридоре с мальчиками, чей диагноз не внушал страха.
Стоит сказать, что детей, не имеющих серьезных психических отклонений, в санатории было большинство. А буйных из тридцати с лишним пациентов оказалось всего двое: страшная девочка, имени которой никто не знал, кроме медперсонала, и Володя с синдромом Дауна, и то нужно было постараться, чтобы вывести его из себя. Многие, как и Аленка, получили путевки «по знакомству» и вообще считались в неврологическом отношении совершенно здоровыми. Ровесница девочек, Маша, с койки у окна через проход от Катьки, приехала сюда, потому что ее родной брат погиб в Грозном, разбился на вертолете, написали, попал в грозу. Она сказала, что семьям, потерявшим мужчин на войне, положены путевки в санаторий, а так она почти в порядке.
Женечка – невероятно красивая девочка лет восьми, рыжая и конопатая – не умеет говорить, потому что плохо слышит. У нее в ухе аппарат, который время от времени щелкает и свистит, как космическое насекомое. Еще она очень доверчивая и ласковая, за что медицинские сестры обожают ее, а другие дети считают слабой. Нет ничего проще, чем угостить Женечку жеваной жвачкой. Она благодарно примет ее, положит себе в рот и будет жевать с улыбкой и удовольствием. А потом еще и обнимет насмешника за такой щедрый подарок. Катька, глядя на эти издевательства, воротила нос, Аленка отворачивалась, не зная, как помочь глупышке, но при этом не стать посмешищем самой.
Испортить репутацию в таком месте было раз плюнуть. До того как Катька с Аленкой заняли соответственно четвертую и пятую койку в палате, где уже разместились Женечка, Маша и Любочка, все, кажется, было прекрасно. Трех первопоселенок устраивали и условия размещения, и соседство, и даже то, что время от времени к ним в окно залетали мальчишки, желавшие сократить путь с улицы в корпус. Женечка их не слышала, Маша не видела их за книгой, а Любочки на месте почти никогда не было. Ей было назначено самое большое количество процедур, и утром ее вызывали то на массаж, то на электрофорез или на гимнастику. К тому же ей требовалось регулярно мыться и стирать белье в ванной комнате, в подвале санатория. А все остальное время, не занятое общими активностями, она проводила в палатах мальчиков, кокетничая и строя глазки. Для одиннадцати лет Любочка казалась слишком взрослой и даже ругалась матом; наверное, именно поэтому первый ухажер появился у нее почти сразу.
Долговязый кудрявый Миша отличался от прочих мальчишек не только ростом, но и отсутствием обидного прозвища. Миша или Михан – иначе его никто назвать не осмеливался. Он-то и пал жертвой Любочкиных чар. И двух дней не прошло, как влюбленные решили перед обедом подойти к старшей медсестре с просьбой разрешить им есть в столовой вместе, вопреки принципу попалатной рассадки. Рассеянная грузная сестра дала согласие при условии, что все остальные, сидящие за столом, не будут против. Мишины соседи, хоть и явно побаивались своего товарища-великана, возмутились возможности есть при девчонке, и тогда Любочка привела жениха за стол к Маше и Женечке, которые не увидели в произошедшем ничего примечательного. И жили бы они счастливо как минимум всю смену, но нет.
Препятствием на пути двух любящих сердечек стал длинный и острый Катькин язык. В первый свой день в санатории она, утерев слезы после очередного звонка матери, поплелась вслед за остальными детьми на ужин и неожиданно обнаружила, что, помимо знакомых девичьих мордашек, которых она, пока только про себя, назвала Глухая, Сикуха и Чечня, за столом присутствует еще и мальчишка. Миша, увидев новых соседок, тоже немного удивился, но поприветствовал их очень вежливо. Одет он был в рубашку с коротким рукавом и джинсы, а значит, совершенно не как все остальные мальчишки здесь – в трико с вытянутыми коленками и тонкую футболку с детским рисунком. Поэтому Катька, помешанная на тряпках, не могла не заметить долговязого Любкиного дружка. Не зная, как привлечь к себе внимание, она чуть с ума не сошла и в конце концов так резко закинула ногу на ногу, что бахнула коленкой в столешницу. Эффект был достигнут: все, включая Мишу, уставились на нее. Тогда она не нашла, что сказать для поддержания интереса, и, наверное, целую ночь думала, как же в следующий раз уж точно утвердить себя в новообретенной, но успевшей надоесть компании. А на следующий день Аленке пришлось пожертвовать игрой в пионербол из-за очередной Катькиной выходки.
Завтрак прошел в штатном режиме, но спустя полчаса Любочка, ушедшая на процедуры, ворвалась в палату и озадачила обделенных электрофорезом девочек чудовищным ревом. Она упала ничком на кровать и продолжила реветь в подушку, задыхаясь и кашляя так, что у Аленки появились реальные опасения за ее жизнь. Она достала из спортивной сумки бутылку с остатками выдохшейся «Колы» и принялась тормошить Любочку за плечо:
– Эй, ты чего? На, попей. Ну же, перевернись! – Аленка взяла Любочку за плечи и тут же удивилась, насколько крошечной и легкой она была. Сестра тоже дюймовочка и младше года на три, и то куда весомее, просто так не поднять. Любочка перевернулась на спину, но все равно старалась скрыть глаза и красный от слез носик:
– Отстань! Чего тебе надо, ааа? – И снова зашмыгала.
– Ну, Люб, ты хоть скажи, что случилось? – Аленка, как и всегда при виде чужих слез, начала терять терпение. Но послышавшийся в ответ рев, не хуже медвежьего, ничуть ее не успокоил. Она набрала полную грудь воздуха и начала что есть мочи дуть в Любочкино мокрое лицо. Так делал отец всякий раз, когда они с Верочкой плакали слишком долго.
Сработало. Любочка резко перестала реветь и выпучила на Аленку свои прозрачно-голубые глазищи:
– Башкой поехала, что ли? – Любочка попыталась ладонью закрыть Аленкин рот, но та отпустила ее и шлепнулась рядом на кровать, укрепленную для жесткости сосновыми досками.
– Сама ты башкой поехала! Че случилось, говори!
Любочка снова задышала прерывисто:
– Это она, я знаю! Это все она!
– Да кто? Не реви ты! Не реви! А то как дуну…
Любочка вытянула вперед тонкие ручки:
– Не надо. Катька, дрянь подзаборная, вот кто.
В ответ на это Катька, до того увлеченно водившая пилочкой по молочным ногтям, вытянулась на кровати:
– Кто-кто? А ну, повтори, Сикуха!
– А вот и повторю! Ты зачем Мише все рассказала, а? – Любочка, кажется, едва держалась на кровати, еще чуть-чуть и взлетит.
Аленка вопросительно уставилась на одноклассницу, но Катька не спешила отвечать.
– Что она рассказала, Люб?
– Про подгузникиии… – Любка снова ревела, но Аленка выдохнула с облегчением: пока плачет, она хотя бы не устроит драки.
– Ты зачем рассказала, Кать?
– А че? Смысл скрывать? Он все равно бы узнал. Шила в мешке не утаишь, как говорится. – Не глядя на девочек, Катька продолжала совершенствовать форму своих ногтей.
– Не узнал бы, – выла Любочка. – У меня в классе до сих пор никто не знает.
– Ну так ты в классе не живешь, наверно. – Катька отложила пилочку. – Никто там круглосуточно твою ссанину не нюхает. А мы почему-то должны страдать! Ссанаторий, называется. – И она закатилась хохотом.
Аленка даже глаз не успела перевести с одной койки на другую, как Любочка оказалась в углу палаты. Катька перестала хохотать не сразу. Даже когда Любочка начала неистово драть ее за волосы, между криками боли и недетской бранью прорывались еще редкие смешки. Но скоро уже было не различить, кто и что кричит из этого клубка девчачьей ненависти.
Женечка забилась в щель между стеной и кроватью и тихонечко скулила. Аленка и Маша подскочили к дерущимся и попытались было растащить их, но им тут же досталось от ослепленных гневом соседок.
– Ссс… – Маша дула на зашибленный палец. – И что теперь с ними делать? А если сестры придут?
Аленка не знала. Девчонки среди сползших на пол одеял и пышущих перьями подушек были похожи на дерущихся собак. Как тогда, по дороге на дачу дяди Пети и тети Маши. Она до смерти перепугалась, увидев, как в дорожной пыли барахтаются, стараясь ухватить друг друга за глотку, две дворняги. Они рычали и взвизгивали. Страшнее всего был даже не вид надорванных ушей и оскаленных клыков, а растерянность взрослых. Мама замерла, как столб, тетя Маша схватила Аленку за руку и потащила к обочине. И все это собачье кружение длилось, кажется, бесконечно, пока дядя Петя не гаркнул на собак так, что те рассыпались в разные стороны.
Командир отряда в каждой из смен школьного лагеря, Аленка свой особый голос выработала давно и очень гордилась собой каждый раз, когда на линейке ее «Наш отряд?», «Наш девиз?» было слышно лучше даже, чем отвечавший на эти нехитрые вопросы хор детских голосов. Снова пришлось набрать побольше воздуха и:
– А ну прекратите! Хватит!
Ошарашенные девочки, красные, обезображенные злыми словами, мгновенье назад слетавшими с их губ, смотрели теперь на Аленку.
– Вы чего, как собаки? Поговорить не можете? Маш!
Скромная соседка помогла отвести Любочку на ее место, пока Аленка осматривала царапины на руках и лице Катьки. Женечку отправили в туалет за холодной водой.
– Что ж вы устроили? Неужели поговорить просто нельзя? – Аленка, окрыленная удачей своей в усмирении двух гарпий, говорила теперь, как взрослая.
– Зачем ей Мишка… – Любочка вскочила было с кровати, но Аленка мягко надавила ей на плечи и вернула обратно.
Катька молчала, вздернув нос до потолка и не глядя на девочек.
У Маши в косметичке оказался йод-фломастер, она подошла к неприступной Катьке:
– Наверно, понравился он ей. Да, Кать? – и провела толстую желтую линию по царапине на руке потерпевшей.
– Ай! Чего творишь? Может, и понравился, что с того? Щиплет, прекрати!
Любочка, оплывшая на подушку с компрессом на щеке, подала слабый голос:
– Мишка, он такой. Всем он нравится. – Аленка испугалась было, что сейчас она опять расплачется, но обошлось.
– Да… Ссс… Высокий такой. – Катька, шипя от боли, ответила уже не так грозно.
– А глаза? Ты заметила, они у него цвет меняют! – Любочка приподнялась и стала ощупывать пострадавший глаз. – А есть у кого зеркало?
Аленка протянула ей свое, в форме сердечка.
– И что теперь, если сестры увидят ваши болячки? – не могла успокоиться Маша.
– Я правду скажу: что на меня эта бешеная напала. Пусть ее домой отправят! – Катька рылась в тумбочке в поисках своего зеркальца.
Любочка одышливо облокотилась на прохладную стену:
– А я скажу, что в малину лазила за мячом. Я не стукачка.
В повисшей тишине Аленка все еще слышала отзвук своего голоса, громкого и уверенного.