Когда ты гибок и юн, все твое тело, все твое существо привыкает к переменам уклада быстрее, чем вырастает луна на небе. Так и жизнь в пути. Сначала ты учишься не просыпаться от подскакивания телеги на кочках, потом привыкаешь к скудному питанию, сперва неохотно, но вскоре как должное принимаешь лишения кочевого быта. Ешь, пьешь, рисуешь и вырезаешь из дерева. Нам с отцом в этом смысле повезло больше прочих: мы не были так привязаны к земле и тому, что в привезенных из Петербурга брошюрах называлось аграрным циклом. Нас так не тянуло к земле, и мы знали, чем занять свои руки.
Иные из нас тосковали и от бездеятельности так глубоко погружались в печальные думы, что родные переставали их узнавать. Взрослые мужчины бросали следить за собой, ели только то, что им положат в руку, не вели бесед и не читали молитв, не ходили в отведенную для наших воскресных собраний мечеть в Серабулаке. Эта беда постигла и старшего сына герра Фрезе Альберта, который с каждым днем словно высыхал, как оставленный на солнце абрикос. Мне было особенно жаль его, доброго земледельца, всегда с радостью проводившего свободные часы с нами, детьми. Высокий и черноволосый, он улыбкой своей не раз утешал меня после поражения в играх и был примером трудолюбивого брата, достойного похвал не только своих родителей, но и главы нашей общины.
Трудно было понять, что за беда случилась с ним, и совершено не ясно, чем облегчить его тяготы. Сначала я пытался отвлечь Альберта беседой, но он, кажется, не слушал, уперев глаза куда-то в воздух перед собой. Подолгу я сидел рядом с ним, а вконец отчаявшись, тряс за плечи, тыкал пальцем ему под ребра, щекотал, но и это не помогло. Он просто переменил положение, отвернувшись от меня всем телом, и продолжил сидеть так, не отвечая даже грубостью на мои откровенные издевательства.
Так я и оставил его, но будто бы неведомый недуг передался мне при касании. Я впервые ощутил это перед обедом, когда понял, что более не чувствую постоянно преследовавшего меня голода. Нет, тогда я не отказался от еды, но впервые не доел похлебку до конца. Мать тревожно осмотрела мою миску с остатками овощей и спросила, не болен ли я. Потом оказалось, что я не хочу играть в салки. Кажется, я вообще больше ничего не хотел. Я уселся на землю, опершись о борт телеги, и принялся сосредоточенно смотреть впереди себя, хотя перед глазами ничего интересного не было. Но окончательно я понял, что дела мои плохи, когда не ответил на озорное приветствие проходившей мимо Евы. Еще какое-то время она продолжала стоять, изучая мою фигуру, и взгляд ее менялся с любопытного на сосредоточенный. Прикрыв рот ладонью, как в безмолвном крике, она убежала.
Когда ко мне подошел отец, я тоже не двинулся с места. Он прихватил меня за шиворот, поднял, как котенка, и спросил, что я делаю здесь. Мне не хотелось отвечать, но я боялся, что отец по обыкновению своему рассердится, и я ответил: «Ничего». И тут же понял, что расчет мой оказался неверным: отец все равно рассвирепел. Он кричал, что мне должно быть стыдно, ведь я сын ремесленника, а сижу здесь с пустыми руками и делаю «ничего». Экономя слова, он рычал больше, чем говорил. Красная отцовская ладонь больше не держала меня, она нашаривала в специальном ларе резаки и стамески.
– Вот! – Он сунул мне охапку инструментов. – В мешке образец, материал в углу, сам выбери доску. Чтобы один-в-один сделал.
Конечно, я тут же сел изучать разделочную доску, которую отец накануне покрыл ажурной резьбой. Тут же подобрал подходящую голую болванку и начал размечать. К обеду следующего дня работа была начерно готова, а я был голоден, как бродячий пес.
Альберту же не становилось лучше. В последний раз, когда я проходил мимо его повозки, он уже не сидел, а лежал, обняв колени руками. Вот тогда я и решил провернуть с ним ту же штуку, что мой отец со мной. Приволок доску и все, что нужно, стал тормошить его, даже кричал, подражая отцовскому голосу. Я дергал его за воротник, пытался подсунуть доску под его бок, чтобы приподнять, под конец я даже плеснул водой ему в его открытые ледяные глаза, но он и лица не вытер. Я ревел, стоя в телеге в полный рост, когда появилась Ева. Она узнала о причине горя моего и, кажется, сразу все поняла. Я подал ей руку и помог взобраться на повозку к Альберту.
Своими крошечными ладошками она гладила слипшиеся от кожных выделений космы взрослого мужчины и словно успокаивала его. Но слова ее не были похожи на утешения. Наоборот, она просила его о помощи:
– Дядя Альберт, помоги нам, пожалуйста. Отец Адама не дает ему житья. Да! Пожалуйста, дорогой дядя Альберт, помоги готовить доски. Они должны быть гладкими. Это нетрудно, но очень долго. Да, Адам не успевает. Вот так.
Моя милая Ева, дочь плотника, водила ладонью Альберта с вложенным в нее рубанком по принесенной мною доске. И самое удивительное, что, когда она отпустила его, движение инструмента не остановилось. Оно продолжалось и потом, когда мы оставили моего друга наедине с работой. На следующий день и после я тайком носил ему доски и чурбаки, не думая о том, пригодятся ли они потом нам с отцом. В один из таких приходов в час после ужина я застал заплаканной скромную сестру Альберта. Она налетела на меня с объятьями и чуть не сбила с ног:
– Адам, милый, он поел!
С возвращением рассудка и власти над собственной душой мой друг, конечно, понял, что мы поступили с ним не вполне честно, но никогда ни словом не упрекал нас. А с прибытием в Серабулак последнего, пятого обоза с переселенцами во главе с одряхлевшим герром Эппом недуг будто бы сам отступился от нас.