Сколько раз Дуська уговаривала продать дачу. И понятно, что не нужна она больше, и больно глядеть на выстраданный дом, огород, на чашу бассейна, лежащую дном кверху, – Петя в этом году хотел выкопать яму и поставить сверху тепличку: «Не Дон, конечно, и не Волга, но хоть тут наплаваешься».
Когда в мае приезжала, многолетники, еще не успевшие полностью оправиться от снежной ноши, глядели пристально, кололи воспоминаниями, каждый своим.
Физалис высаживала в день, когда, вернувшись после рабочей недели, нашли решетку на окнах срезанной. Старый телевизор вынесли и кое-какой инвентарь, не жалко. Но Петя так разъярился, как редко с ним случалось. Пошел к председателю СНТ, вызвал милицию. К вечеру только вернулись к земле, успокоить сердце. Петя выкопал ямку и опустил в нее корни позабытого за суетой растения, а Марфа Дмитриевна полила землю нагретой на солнце водой.
Саженец миндального дерева Петя подарил на день рождения. Сирень цвела, и, казалось, слишком поздно теперь высаживать молодое растение. Но вот, прижилось. В этом году наконец-то порадовало первыми зелеными плодами. Вороны унесли их, что ли. Все, кроме одного, последнего. Когда обнаружила пропажу, расстроилась, снова заплакала, жаловалась в мыслях Петру о недолгой радости и скорой потере.
Смородина, сортовая крупная, начала вызревать, а рука не тянется попробовать, страшно. Запахи и вкусы теперь стали как ловушки. Не знаешь, когда принесет ветром знакомый аромат, и опять защиплет в носу, и опять покорят волю слезы, и работа не работа. Надо хотя бы маме собрать маленько, сестрам и Оксаниным девочкам.
Петр вообще любил все крупное и отборное. Ужасно удивительно было видеть, как он, до того даже хоккей смотревший без особого азарта, начал охотиться за семенами крупной картошки, моркови и помидоров, выраставших размером с человеческую голову. Дачные удачи свои он непременно фиксировал на пленочный «Кодак» и распечатывал в фотоателье лучшие кадры: «Для истории».
Все они сделали сами. Да, Петин брат Алеша приезжал помогать, да только изляпался в растворе. Оксанин муж, рукастый, конечно, но беспутный, выложил печку, охотно бывал здесь и по другим поводам, когда просили. Но в остальном – все сами. И как же обидно было, когда Дуська, приехавшая оценить построенный двухэтажный кирпичный дом, на полном серьезе спросила: «И сколько солдатиков согнали, чтобы этакую громадину уделать?» Зачем-то оправдываться начала, что, мол, нисколько, а она: «Уж мне-то не сочиняй! В новостях кругом генералы да полковники, как рабов, мальчишек возят из части на дачи. Уж понятно, что не на шашлыки!» А потом как к себе домой стала ездить. Звонит: «Чего малина? Поспела?» – И в ближайшие выходные только отвернешься, а она уже над кустами с ведром, не со своим. «Мусь, я верну, когда в другой раз приеду. Крыжовник же вот-вот пойдет».
Не жалко. Ни ведра, ни ягод, ничего. Дачу жалко. Понятно, что тяжело и хлопотно одной, и это еще полбеды. И что урожай теперь, кроме Дуськи и Милы, есть некому. И что сил все меньше, и все чаще странные думы между бесконечными рыданиями переходят во что-то иное. Все чаще не хочется вставать. Лежишь и временами в забытьи кажется, что уже день лежишь, и два, и месяц, и что, разрушая бетонные перекрытия многоэтажки, сквозь реечное дно кровати, сквозь матрас, сквозь тебя прорастают деревья, молодая трава, соленые щеки покрывает мох. Он впитывает слезы и растет, растекается по подушке мохнатым пятном. Если пошевелить пальцами, можно почувствовать на простыне его влажную мягкость. А потом мама достает тебя обратно криком, или песней, или скверным запахом, выталкивает, как из утробы, в мир, заставляет ходить, говорить, есть. И ты встаешь, стряхиваешь с себя звенящие спорами коробочки на бурых стебельках, остатки мшистого покоя.
И еще – голос, глухой, будто со дна реки. Марфа Дмитриевна, кажется, с самого рождения своего очень любила воду. Большую и подвижную, маленькую и стоячую, населенную мотылем и прочими мелкими существами, которые тоже не могли на суше. Плавать научилась, как говорила мама, раньше, чем пошла. Под боком Дон и любимое озеро Богатое, которое маленькой Мусе казалось целым морем. В школе до седьмого класса ходила в секцию, один раз даже получила медаль. Но с первыми прыщами стала жутко стесняться широких при таком невысоком росте плеч, которые все, кажется, считали своим долгом похвалить: «Ох, девка, хоть во соху запрягай!» Спорт бросила, будто от сложностей в учебе и скорых экзаменов. Мама только вздохнула, но уговаривать не стала. А тяга к воде так и осталась, и не было сил побороть ее. Нравилось нырять, опускаться ко дну и наблюдать за тем, как меняются чувства. Особенно звук. Голоса людей из-под воды слышатся невнятно, почти нереально. Еще, кажется, можно различить, чьи они: вот тетка зовет крестника, вот мама смеется, вот отец кашляет гулко. Но, кроме интонаций и внутреннего чутья, ничто не говорит тебе прямо о содержании сказанных на берегу фраз. Вот и теперь.
Еще в апреле, кажется, Марфа Дмитриевна услышала голос в первый раз. И не было вопроса, чей он. Будто бы пробиваясь сквозь толщу воды или вату, Петр говорил с ней. Долго потом отгоняла мысли, боясь душевного недуга, помешательства. Кто же позаботится о матери, если ее «положат»? На тот раз отбилась, и только прошлой ночью снова случилось это. Будто попытка прорваться в эфир. Будто ты говоришь по телефону, но вместо собеседника слышишь кого-то, кто в это время поднял трубку другого аппарата той же сети. Когда первая волна испуга отступила, Марфа Дмитриевна стала прислушиваться, но содержание этого монолога было никак не поймать. Только вибрация голоса, только ощущение спокойной беседы, рассказа, без надрыва и раны. Она доверилась голосу, успокоилась, уснула. И пробуждение ее было легким.
И радостно, и боязно, дружок, что ты теперь, кажется, иногда слышишь меня. Радостно – оттого, что мне тебя возвращают будто, дают новый канал связи. Но вряд ли это добрый знак. И если начистоту, привык я исповедоваться тебе, не предполагая, что мои слова доберутся до твоего сердца. Столько наговорил за эти месяцы, сколько за всю жизнь не рассказывал. Но все так же неясен мне повод ухода моего.
Тут же, как у войны: причина и повод. И причина – понятнее некуда: все мы смертны. Умер, потому что человек, потому что жив был. А повод? Повод, Муся, у каждого свой. Там он, где-то в воспоминаниях последних дней. Но тут, как с кассетой в изломанном магнитофоне. Пытаешься перемотать вперед, но звук только сильнее вязнет, и страшно, как бы не порвать пленку.
Славно, что ты ездишь на дачу, но жутко видеть, как ты с двумя полными ведрами наперевес обходишь бороны, подготовленные под картошку. Тяжко же. Хорошо хоть «крота» успел купить, а то все руки бы стерла о черенок лопаты.
Помнишь, мои руки, когда я вернулся из Армении? Из десяти пальцев только на двух были целые ногти. Остальные посинели, а на указательном осталось только чувствительное к любому касанию голое ложе.
Я тогда выдумал, что мне камень случайно упал на ладони. Мол, не удержали, он и свалился. Ты и за это меня заругала: вместо того чтобы командовать солдатами, сам полез под плиту. Но ты же видела новости. Сама пересказывала мне, какие ужасные кадры приходят из Ленинакана и Спитака. Говорила и плакала в трубку. А я сочинял, что это первые дни только, что снимают все одни и те же дома, что там, где работаем мы, нужна в основном инженерная помощь.
Мы прибыли утром третьего дня после. Простояли на дорогое в колонне таких же спешащих. Пропускали медицинские экипажи и редкие машины с поисковыми собаками-иностранками. Вообще заграничные спасатели были в приоритете. Мы – для массы, для оказания поддержки, изъявления воли и прочее. Так казалось в пути. На месте же ясно стало, что нет, не для массы. В городе, который мы в рассветных сумерках сперва приняли за каменистое плоскогорье, каждая пара рук была нужна. Вот и моя на что-то сгодилась.
Честно, сначала стоял среди кучи гробов, пустых и полных, водил руками, отдавал распоряжения. Солдатики копошились, возвращались с развалин в шинелях не защитного уже цвета, а серого от бесконечной пыли. И движение это казалось бессмысленным: камни не отвечали. Но в минуты тишины на выделенном нам участке мы сами безо всяких приборов услышали детский плач. Там, под камнями, неясно, насколько глубоко. Не дождавшись приказа о возобновлении работ, мальчишки бросились к месту, откуда, как нам казалось, шел звук. Тут не до субординации, Муся. Схватил лопату и начал, как рычагом, приподнимать куски перекрытий, но скоро сломал черенок, а без него инструмент бесполезен. Между тем бетонный слой общими усилиями стал тоньше, а звук громче. Наплевав на условности, голыми руками стал вцепляться в камни, отшвыривать их в сторону. Откуда только силы взялись? Не все куски поддавались легко, иные падали, едва получалось их приподнять. Я подставлял ногу.
Кажется, что много и много часов мы ворошили каменную свалку – остатки бывшего пятиэтажного дома. Как вдруг один из солдат, откинув очередной камень, провалился по колено в открывшуюся под ним полость. Когда сослуживцы оттащили его, из черной дыры на нас выпрыгнула кошка. Она пробежала, подняв облако пыли, к подножью руин и скрылась. Больше мы не слышали никаких звуков снизу, как ни старались, ни в этот день, ни в следующий, и так вплоть до седьмого дня, когда работа наша была окончена.
Если бы был у меня шанс перестать помнить всего-навсего один день из всей жизни, я выбрал бы любой из тех, что провел в Армении той зимой. Конечно, ты видела по телевизору, сколько гробов настрогал Союз для своих граждан. Море, целое море гробов. Но это просто коробки, Муся. Как для обуви или подарков, до тех пор, пока там не окажется тело. А тело там во всей своей сложной полноте оказывалось не так часто.
Помню старика. Пенсионер, седые волосы из ушей. Его сын отсыпался после ночной, пока он бегал за молоком с трехлитровой стеклянной банкой. Он держал меня за рукав, а у самого пальто в чем-то жирном. В рассеянности я отер его плечо, но пятно уже застарело, покрылось пылью. Старик посмотрел на меня, как на идиота, махнул рукой, говорит: «Да банка эта клятая, взлетела вверх и разбилась. Вот как есть подпрыгнула. И шут с ней. Пойдем же, пойдем!»
Он звал меня к тому участку развалин, где из-под плиты торчала восковая, будто совсем обескровленная рука с часами. «Идут! – удивлялся дед почти радостно. – Это мои еще часики, от отца достались, а я их на свадьбу подарил своему старшему». Вторые сутки он не давал мне покоя. Сначала требовал, чтобы мы немедленно достали останки из-под развалин. Но экскаватор тогда угнали на другой участок, а у нас еще была надежда обнаружить живых, поэтому я отмахивался от него, как от сварливой собачонки. На следующий день он уже не ругался. Тихо плакал в стороне, подходил изредка со своим «гражданин начальник», но я не сдавался. И только во время обеда, необходимого, но такого неуместного здесь, он зашел в нашу брезентовую палатку и, сняв шапку, кажется, на колени готов был упасть. Прапорщик Ильин подхватил его, усадил на найденный тут же, в руинах, табурет, налил похлебки. Оказалось, что старик не ел с того самого утра. В чем только душа держалась? Как младенец, он наполнял рот бульоном, но тот выливался на сальную бороду, выталкиваемый рыданием.
Нам пора было идти, а старик все сидел и смотрел умоляюще. Я начал оправдываться:
– Отец, я бы рад помочь. Но там плита, она почти целая, без техники никак.
Он замотал головой.
– Не-не. Это ясно, ясно, гражданин начальник. Но ведь невестка, внучата, младший сынок… Никого, ничего не нашли. Мне бы теперь хоть что-нибудь.
Я не понял сразу. Переспросил, чего же ему, в конце концов надо?
– Да вот хоть ручку его. В гроб положить. Хоть что-нибудь. – Дед зарыдал, втянул ртом воздух, поперхнулся бульоном, закашлялся. Я присел и, положив одну ладонь ему на грудь, принялся стучать по спине. Казалось, что под шерстяным пальто почти ничего нет. Но, дружок, если тело мало, разве от того меньше в нем человека? Я обернулся и кивнул прапорщику. Руку вместе с часами, продолжавшими тикать, передали отцу в детском гробу.
И никакой войны не надо, Муся, с таким хрупким миром. Хотя, конечно, не раз подбегали парни, в основном не по одному, стайками. Наполовину по-армянски, наполовину по-русски выкрикивали ругательства и байки про какую-то бомбу. Мы не обращали внимания, старшие разгоняли молодняк, грозили кулаками, и они разбегались, но потом снова собирались в воинственные кучки. Я эту бредовую версию о «подземных ядерных испытаниях» только потом узнал, в Горьком. Кому в голову пришло? Понятно, почему их так заводили наши кокарды. В гóре хоть где бы найти виноватого. И цемент не тот, и проект, и люди подлые воры и душегубы. И себя винили, и всех на свете. Одна земля права. Боялись ведь, но оставались. На драных креслах и диванах, в мороз у костров, но не уезжали. Не думаю, что это патриотизм, Муся. Наверное, это какое-то физиологическое чувство почвы.
Один христианский священник, каких много было в те дни в Ленинакане, рассказывал выжившим и сумевшим сохранить рассудок притчу об Иове. Знаешь эту историю? Она должна была, по-видимому, стать утешением для людей, потерявших семьи и все свое имущество. Многие, и правда, кивали в такт проповеди, вытирали благоговейные слезы. А я понять не мог, как обещание блага будущего может заменить целую утраченную жизнь. Может ли новая жена заставить забыть прошлую? Я ни за что бы тебя не забыл, потому что никто не сможет заменить тебя, никто не может быть тобой для меня. А иного я не желаю.
Ты, пожалуйста, услышь вот это, последнее, а все прочее не надо, не надо.
Аленка никогда не любила ковыряться в земле. Может, она и смогла бы увлечься этим занятием, не будь оно обязательным. Своей дачи у семьи Аленки не было, но зато каждое лето ее отправляли к троюродным братьям и сестрам в сад. Там было не так уж и паршиво: двухэтажный дом, несколько озер, лес. Но к этому всему прилагались участок с десятком яблонь и шеренгой ягодных кустов, огород и отдаленное картофельное поле, также обязательное для посещения. И во главе всего этого – Бабуля, мамина тетушка. Она заботилась о рано осиротевшей маме с самого детства, была очень внимательна ко всем своим внукам, никогда не забывала о днях рождения и значимых датах, а часто передавала подарки и вовсе без повода. Но Бабуля и к окружающим была столь же требовательна, как и к себе. Не терпела забывчивости, лени, неряшливости и имела твердое намерение приучить к труду всех, до кого дотянутся ее неутомимые руки.
Утро в саду начиналось с подъема и умывания в остывшей за ночь воде из громадной – вышиной с дом – бочки. Тут же дожидались не мытая с ужина посуда и сожаления о том, что лучше было бы еще вчера отскрести остатки макарон, чем теперь скрюченными от холода пальцами и содой пытаться хоть как-то привести в порядок и без того затянутые застарелым жиром тарелки и ложки. Горячая вода бывала здесь раз в неделю, на бане, и ту расходовали исключительно на мытье. А специальных моющих средств Бабуля не признавала: «Вся вода же в огород течет! Морковь же потом, как мыло, будет!»
Потом после нехитрого завтрака – яичницы или бутербродов – дети отправлялись выполнять поручения, распределенные Бабулей еще с вечера. В число регулярных повинностей входили прополка и полив грядок, собирание и казнь колорадского жука, сбор ягод и прочего урожая, а также уборка в доме и придомовых постройках. Кажется, ничего особенного. В деревне, где жила Аленкина бабушка по отцу – Валя, обязанности детей были куда шире и тяжелее. Но это же лето – законное время отдыха любого школьника! Солнце, жара, купаться хочется, за забором соседские сестрички стоят с полотенцами через плечо, зовут на озеро, а ты должна, обязана сказать, что пока не можешь, просишь подождать. Они смотрят сначала на оставшиеся три грядки, заросшие сорняками, потом на часы, а потом друг на друга и уходят, потому что «после двенадцати загорать вредно».
Да, сестры и братья, конечно, помогали. Бабуля была справедлива при раздаче заданий, и работу между собой дети делили поровну. Аленкину троюродную сестру звали тоже Аленкой, она была старше на четыре года, за что заслужила титул «Большая», и, кажется, абсолютно все знала о парнях и отношениях. Еще она круто готовила, даже суп, слушала самую модную музыку – каждый год самую модную музыку – и давно работала, как взрослая: помогала своей маме с продажей постельного белья на небольшом лотке-палатке в центре микрорайона. Аленка Большая и научила Аленку Обыкновенную всем огородным премудростям и даже подсказала, как можно начать получать удовольствие от рутинных заданий.
Но как ты ни старайся, если проштрафишься хотя бы один раз, Бабуля непременно расскажет об этом маме. И, что особенно обидно, вот только об этом и расскажет. Ни про килограммы выброшенных в компост сорняков, ни про сотни упругих личинок, втертых в землю возле дальнего огорода, ни про мерзкую мумию пескарика, обнаруженную во время уборки под комодом возле кошачьей миски. Отвратительную рыбину пришлось взять голыми руками и нести вниз, на первый этаж, к мусорному ведру, целых два лестничных пролета, но об этом и всех прочих заслугах мама не узнает, потому что расскажут ей только о том, как Аленка отказалась сегодня утром мыть пол в большой комнате. Хотя она и не отказывалась мыть его вовсе, а лишь предложила перенести это дело на завтра. Хотя предложение это было встречено Бабулей благосклонно и без возражений. Хотя Аленка уже несколько раз за прошедшие две недели мыла этот пол. Но теперь в глазах мамы Аленка – «ленище, позорище и стыд».
Поэтому, когда мама предложила съездить на дачу к тете Маше, «помочь», Аленку сперва передернуло. Но за первые несколько недель лета приключений не выдалось, в саду раньше августа ее не ждали, а тут хоть какое-то движение. Верочка и вовсе потеряла сон после объявления о предстоящей поездке. Она еще не бывала там, в кирпичном доме, едва отстроенном в ближайшем пригороде Нижнего. Обычно Аленка ездила туда с соседями или с папой. Маленькую и капризную сестренку не брали, она хныкала и просилась домой. Однажды на дачу даже привозили Пушка, котенка, подаренного Аленке на девятилетие. Он очень перепугался и еще в пути описал папины брюки, а на месте забился под крыльцо, и достать его было непросто.
Ехали на автобусе, и было это странно. В красных жигулях дяди Пети, конечно, всегда укачивало и тошнило, но зато можно было остановиться в любой момент, подышать воздухом, зайти в «Продукты» на выезде из города и купить мороженое. Здесь же пришлось полдороги стоять, уступив место маме с Верочкой на руках, а потом еще полчаса трястись на порезанном скользком сиденье. Когда муки, кажется, были окончены, выяснилось, что от остановки до нужного дома еще идти и идти по пропыленной тропке вдоль дороги, навстречу несущимся легковушкам и грузовикам. Верка, конечно, заныла, стала проситься на руки. Куда?! Ей целых восемь лет, может, еще и соску дать? Кое-как, под непрестанный гундеж младшей сестры, доплелись до ворот, напоминавших ярко-ржавым цветом перченую острую колбасу, которую так любил дядя Петя. А за ними их встречала тетя Маша в косынке и пупырчатых перчатках. И началась экскурсия. Сверкая вечно влажными глазами, бедная тетя Маша называла странные и незнакомые имена растений:
– Смотри, Оксан, как физалис разросся. Да, это айва, в прошлом году уже были яблочки, в чай вкусно. А это миндаль, представляешь. Да, заплодоносил.
Девочки вытянулись, стараясь разглядеть плод.
– Что, не видите? Вон он, зелененький. Один остался.
И правда, в ветвях виднелся шарик, словно обклеенный бархатным картоном. Миндаль. Аленка, конечно, знала этот орех, но никогда прежде не видела, как он растет. Любопытно было разглядеть его поближе, но мама позвала в дом, разложить вещи и перекусить с дороги.
Внутри тоже многое изменилось. Появилась техника, как в городе, скатерть и красивая посуда. Оказалось, что за прошлый год дядя Петя даже успел отделать сосновой доской стены второго этажа, который тетя Маша называла чудным словом «мансарда».
– Лестницу только не успел. – Тетя Маша отвернулась к раковине и включила воду.
Наверх, в самом деле, вела очень крутая и страшная лесенка без перил, но девочкам все равно разрешили подняться «аккуратно». В мансарде было пусто, чисто и пахло как на лесопилке в деревне у бабы Вали. Смотреть там было откровенно не на что. Верочка нашла на сучке крупную каплю смолы, вляпалась и начала канючить.
Пока взрослые были заняты нарезкой овощей, колбасы и хлеба, девочкам разрешили вдвоем выйти в сад, помыть руки под уличным краном и погулять, пока не позовут. Кое-как справившись с вентилем, намочили Верину ладошку, но без толку: смола, кажется, только сильнее загустела на коже. Сестренка продолжала хныкать, но Аленка почти не замечала этого. Она думала о миндале.
– Пойдем еще раз посмотрим на плод. – Она тронула Верочку за плечо.
– Какой еще плод? – Верочка растягивала каждый слог и звонко шмыгала носом.
– На миндалину! На какой еще?
Вера перестала хныкать и внимательно взглянула на Аленку:
– Ты знаешь что?
– Что? – Аленка обошла сестру сзади и мягко толкнула ее под лопатки к нужному дереву.
– Когда я ем яблоко, представляю, что яблоко – это плод.
– И чего? Яблоки и есть плод, ерунду не говори.
– Да знаю я! – Верочка обернулась и снова уставилась на сестру. – Но когда я думаю так, что я ем не просто яблоко, а плод, мне становится вкуснее.
Аленка не слушала. Она смотрела на единственный плод, который был интересен ей сейчас. Деревце, на котором он висел, было довольно высоким, и, даже поднявшись на цыпочки, Аленка не смогла бы прикоснуться к бархатному боку «миндалины». Когда она наконец опустила глаза, Верочки рядом не было.
Она нашлась возле сарайки. В руке у нее был длинный колышек, такие Бабуля использовала для подвязывания помидоров.
– Вот! – Аленка сразу поняла, что выдумала Верочка.
И нельзя сказать, что она нисколько не сомневалась в том, что собралась сделать. И конечно, она не хотела срывать чужое, и если могла бы, то ни за что бы, но другой возможности поближе разглядеть плод у нее не было. Поэтому она, подняв над головой колышек, ткнула его чистым концом в то место, где «миндалина» крепилась к ветке. Плод сопротивлялся недолго.
Отыскав его в траве, Аленка повертела в пальцах свою находку. Абрикос как абрикос. Никакой тайны и ничего диковинного. Верочка тоже осмотрела плод без особого восторга.
И почти сразу мама выкрикнула в приоткрытое окно их имена. Побуревшую от удара о землю и неловких прикосновений «миндалину» зарыли в наспех выкопанную тем же колышком ямку, прикрыв место преступления кусочками коры из клумбы.
– Скорее бы домой, – прошептала Верочка.
Аленка кивнула.