В середине июля 1939 года граф Галеаццо Чиано, зять Муссолини и министр иностранных дел фашистской Италии, приехал в Испанию с официальным визитом. Когда гиды с гордостью показали ему рабочую бригаду заключенных-республиканцев, он заметил своим подчиненным: «Это не военнопленные, это рабы войны». По возвращении в Рим он так описал Франко одному из своих друзей: «Этот чудак каудильо сидит в своем дворце Айете, окруженный Мавританской гвардией, среди гор досье заключенных, приговоренных к смерти. С его графиком работы он принимает около трех человек в день, потому что этот парень любит сиесты»[1679].
Нет никаких свидетельств того, что переживания о жертвах когда-либо прерывали сон Франко. Более того, его режим приложил немало усилий, чтобы обеспечить такое же спокойствие всем его соратникам. Как следствие, сегодня Испания все еще переживает войну памяти. Там существуют два вида исторической памяти: однородная франкистская, навязанная стране за четыре десятилетия диктатуры, и разнообразная республиканская, подавлявшаяся до последних лет. Франкистская память создавалась в три этапа: до, во время и после Гражданской войны. Она основывалась на необходимости оправдать военный переворот против демократически избранного правительства и запланированную резню, которую этот переворот должен был повлечь за собой. На первом этапе, до 18 июля 1936 года, предательство военной присяги на верность правительству оправдывалось утверждением, что Испанию нужно было спасти от «еврейско-большевистско-масонского заговора», якобы ответственного за сильно преувеличенное нарушение правопорядка. На втором этапе, в течение войны, жестко контролировавшиеся повстанческие СМИ и католическая церковь объединили усилия для предания гласности и преувеличения зверств в зоне контроля республиканцев. Это породило панический страх перед «красным варварством», безудержным насилием, якобы задуманным Москвой с целью уничтожения Испании и ее католических традиций. В то же время зверства, совершавшиеся мятежниками и их союзниками из числа фалангистов и карлистов, поощрялись как часть заранее разработанного плана истребления, а также как способ скрепления кровавого союза между преступниками. Таким образом, виновные в злодеяниях никогда не помышляли ни о каком примирении с побежденными, опасаясь мести своих жертв.
После войны наступил третий, самый продолжительный этап. Обладая тоталитарным контролем над системой образования и всеми средствами общественной коммуникации – прессой, радио и книгоизданием, – режим Франко предпринял мощную и непрерывную попытку промыть мозги своему населению. Испанскому народу навязывалась абсолютно однородная и неоспоримая версия исторических и современных причин Гражданской войны. Единая историческая память формировалась и распространялась путем бесконечного повторения в прессе, в школах, в детских учебниках и с церковных кафедр на протяжении трех с половиной десятилетий. Переписывание истории – и отрицание переживаний и воспоминаний как победителей, так и жертв – избавляло военных мятежников от вины и оправдывало режим за рубежом. Этот процесс нанес испанскому обществу огромный и стойкий ущерб. По сей день его мощное остаточное влияние мешает современным испанцам открыто и честно взглянуть на свое недавнее жестокое прошлое, что могло бы поспособствовать необходимому социальному и политическому «закрытию гештальта».
В годы диктатуры проигравшие в Испании не имели публичного права на историческую память, живя в своеобразном внутреннем изгнании. Процесс восстановления их исторической правды стал возможен только после смерти Франко и медленного возрождения демократии. Конечно, у побежденных республиканцев и их потомков было много воспоминаний, различавшихся в зависимости от их политических взглядов – либерально-республиканских, социалистических, коммунистических или анархистских, но всегда имевших общие элементы, связанные со страданиями и потерями, спровоцированными франкистскими репрессиями, будь то казни, тюремное заключение или изгнание.
Когда в 2000 году внуки жертв франкистов наконец инициировали общенациональное движение за восстановление исторической памяти, это вызвало почти истерическое неприятие со стороны лиц, назвавших их поиски простым «разгребанием пепла». На первый взгляд это было понятно, так как установившаяся демократия вполне закономерно не заставила молчать тех, кто либо выиграл от диктатуры, либо просто был воспитан в принятии ее единой версии исторической памяти нации. Тем не менее яростное сопротивление отразило нечто другое, нечто очень глубокое. Это главное следствие процесса промывания мозгов, то, что в Испании называют социологическим франкизмом, и он продолжает существовать в сегодняшней демократической Испании так же, как социологический коммунизм существует в странах бывшего советского блока. Резкость осуждения поиска правды о репрессиях проистекает из того факта, что у победителей и их потомков имелось много исторических воспоминаний, которые пришлось подавить из-за необходимости сохранить ложную память. Восстановление памяти вызывает тревогу, поскольку ставит под сомнение целостность успокаивающе однозначной, но все равно ложной версии событий, обеспечивавшей выживание режима.
Несмотря на масштабную операцию по оправданию невинной крови, пролитой из-за военного восстания, некоторые из соратников каудильо, похоже, не могли спокойно спать после войны. Конечно, свидетельств о психологических последствиях всего произошедшего мало. Особенно трудно что-либо узнать о психологическом состоянии тех, кто совершал зверства в зоне контроля республиканцев. Тех, кто не бежал из страны, судили либо непосредственно во время войны республиканские власти, либо потом франкисты. В признаниях, сделанных под пытками франкистской полиции, таких как признание Фелипе Сандоваля, содержатся заявления о раскаянии. Однако, ввиду кровавых репрессий, под которые попали практически все, кто еще оставался в Испании и мог быть в чем-то виновен (да, собственно, и те, кто не сделал ничего плохого), неудивительно, что добровольных признаний вины так мало. Тем не менее было бы разумно предположить, что по крайней мере некоторые из виновных в преступлениях с обеих сторон могли страдать от посттравматического стрессового расстройства или чувства вины.
В отличие от республиканцев, с чьей стороны имеется мало свидетельств рефлексии, довольно многие из победителей (возможно, потому, что они могли наслаждаться плодами своей работы в течение десятилетий после войны), похоже, размышляли о случившемся, а другие, по-видимому, испытывали угрызения совести. На стороне франкистов наиболее значимое признание того, что то, что было сделано, начиная задолго до военного переворота, могло быть неправильным, сделал Рамон Серрано Суньер как в многочисленных интервью, так и в своих мемуарах, где он описал судебные процессы в зоне контроля мятежников во время войны и во всей Испании после 1939 года как «правосудие наоборот»[1680].
Одним из самых известных случаев раскаяния стал случай поэта Дионисио Ридруэхо, который был другом Серрано Суньера и Хосе Антонио Примо де Риверы и одним из основателей Фаланги. В конце 1940-х годов он разочаровался в коррумпированности режима Франко и отрекся от своего прошлого. В 1960-х годах Ридруэхо начал критически писать о произошедшем во время Гражданской войны. Затем он создал политическую ассоциацию, находившуюся в робкой оппозиции режиму. Его бывший товарищ Эухенио Монтес сказал ему: «Когда такой человек, как ты, повел на смерть сотни соотечественников, а потом пришел к выводу, что борьба была ошибкой, недостаточно просто основать политическую партию. Верующий должен стать монахом, а агностик – застрелиться»[1681].
Быстрее, чем у Ридруэхо, изменились взгляды у отца Хуана Тускетса. Осенью 1938 года, накануне большого наступления мятежников на Каталонию, Франко и Серрано Суньер попросили Тускетса предложить кандитатов на посты руководителей учреждений, которые должны были быть созданы оккупационными войсками. Благодаря его советам был выбран будущий мэр Барселоны Микель Матеу и другие важные назначенцы[1682]. Несмотря на такую влиятельность, после Гражданской войны Тускетс неожиданно отказался от повышения, отклонив предложение Серрано Суньера занять пост генерального директора прессы и пропаганды и приглашение Франко стать религиозным консультантом Высшего совета научных исследований[1683]. В свете того, что в предыдущие годы Тускетс упивался своей близостью к эпицентрам власти и беззастенчиво стремился к накоплению жалованья, отказ от двух столь важных и высокооплачиваемых должностей является примечательным.
Есть основания полагать, что жестокость франкистской оккупации Каталонии вызвала у Тускетса угрызения совести за его роль в разжигании ненависти, которая ее привела к этой оккупации. Он начал сочинять крайне вычищенный рассказ о своем участии в войне и позже утверждал, что пытался вызволить из концлагерей знакомых ему людей. Возможно, это правда, но никаких доказательств этому нет. Более того, он говорил, что благодаря ему главные каталонские сокровища, такие как Архив короны Арагона и Библиотека Каталонии, не постигла участь многих других каталонских учреждений, чьи книги, документы и бумаги были конфискованы и вывезены в Саламанку, – практика, которую он сам же и поощрял[1684]. Самым неправдоподобным стало его заявление о том, что масонством был одержим якобы не он, а его соратник Жоаким Гиу[1685]. Тускетс отрицал свое участие в репрессиях, лживо утверждая, что он не позволил военным властям использовать свои списки левых. Он осудил своего соратника времен войны Маурисио Карлавилью как «ярого нациста», который придумал его материал[1686]. Судя по всей этой лжи, можно предположить, что он испытывал стыд и ужас в связи с практическими последствиями его антимасонских и антиеврейских кампаний. Вместо того чтобы принять официальное повышение, Тускетс вернулся к религиозному образованию.
Существуют кое-какие косвенные свидетельства того, что виновники преступлений страдали теми или иными психосоматическими заболеваниями или другими расстройствами, вызванными подавленным чувством вины. Например, один из мужчин, причастных к убийству Лорки, страдал так, что это наводило на мысль о своего рода раскаянии. Хуан Луис Трескастро Медина, годами мучившийся от воспоминаний о зверствах, в которых он участвовал, умер, будучи алкоголиком, в 1954 году[1687]. В Лора-дель-Рио один из трех самых известных убийц города был вынужден покинуть свой дом из-за враждебного отношения к нему многих соседей. Когда умер второй из них, никто из горожан не захотел нести его гроб. Третий с хохотом рассказывал, как те, кому он стрелял в живот, сначала подпрыгивали, а потом сгибались. Сам он умер, скорчившись от боли, от рака желудка. Многие жители города решили, что это было Божьей карой. То же самое они увидели в случае убийцы, очень часто и охотно палившего из своего оружия и впоследствии потерявшего большой и указательный пальцы в результате аварии на производстве. Многие говорили, что другие преступники на смертном одре кричали: «Они идут за мной!» В Ункастильо в Сарагосе считали, что фалангист, изуродовавший труп мэра Антонио Плано, жил в подобных мучениях – в постоянном страхе, что его убьют в его постели в отместку за содеянное[1688].
Трудно с уверенностью сказать, что какие-то из имеющихся скудных свидетельств не являются плодом народной фантазии. Формирование народной памяти/мифологии тех, кто пострадал от репрессий, вполне возможно, подпитывалось желанием видеть в дальнейших несчастьях преступников справедливую расплату по принципу «наказание соответствует преступлению». Например, в Фуэнте-де-Кантос в Бадахосе существует устойчивое мнение, что двое мужчин, проявивших особую жестокость в репрессиях, умерли, мучимые угрызениями совести из-за содеянного и ненависти, которую испытывали к ним в городе. Один из них прославился своими доносами, приводившими к казням. Он жил как будто счастливо в течение всего периода правления Франко, но, когда стало ясно, что диктатор близок к смерти, начал опасаться мести левых и покончил с собой. Другой случай связан с местным главой Фаланги Сиксто Кастильоном, человеком, задержавшим мэра Хосе Лоренсану, ритуальное убийство которого было совершено вскоре после этого на городской площади. В народе о Кастильо-не вспоминают как о человеке со звериной сущностью, убившем множество людей, включая ребенка. После войны он скончался в Севилье. Согласно народной легенде, Кастильон умер в муках раскаяния, терзаемый страхом расправы и видениями призраков своих жертв, лишенный сна из-за непрекращающегося плача убитого им ребенка, постоянно выкрикивая имя Лоренсаны[1689].
Более драматичным был случай в Убрике (Кадис). Местная легенда повествует об особенно жутком психосоматическом заболевании, спровоцированном чувством вины. Через несколько дней после военного переворота группа убийц-фалангистов расстреляла на окраине города нескольких заключенных-республиканцев. Среди первых жертв был двенадцатилетний сын цыгана по имени Диего Флорес. Один из палачей посмеялся над горем Флореса, ставшего свидетелем убийства сына: «Что теперь? Ты собираешься наложить на нас цыганское проклятие?» Флорес ответил: «Да, ублюдок, собираюсь. Пусть твоя плоть отвалится от тебя кусками, и пусть ты умрешь в страшных муках». Этот человек, разбогатевший за счет имущества, которое он похитил у своих жертв, умер в конце 1970-х годов от чудовищно болезненной формы проказы[1690].
В Кантальпино, деревне в 25 милях к северо-востоку от Саламанки, где до войны не было никаких происшествий, правые убили более 20 мужчин и женщину по имени Эладия Перес, а также изнасиловали еще нескольких молодых женщин. Когда преступники пришли похоронить Эладию, вырытая яма оказалась недостаточно большой, и вместо того, чтобы сделать ее больше, человек, застреливший женщину, просто отрубил ей голову лопатой. По словам жителей деревни, это был Анастасио Гонсалес, по прозвищу Эль Кагалубиас, который годы спустя умер в бреду, крича, чтобы с него сняли Эладию[1691].
Еще один случай раскаяния в Саламанке был непреднамеренно спровоцирован одним из друзей Хосе Антонио Примо де Риверы, Франсиско Браво, который опубликовал статью в La Gaceta Regional в честь переворота 18 июля 1936 года. Через пару дней после этого в редакцию газеты пришел анонимный ответ. Его автором был человек, участвовавший в репрессиях вместе с Браво:
Вы меня не помните. Я был одним из ваших товарищей, которые попались на уловку и убивали людей просто так. Я убил только пятерых и не смог дальше участвовать во всем этом ужасе. До сих пор эти пять братьев не выходят у меня из головы. Да, хотя это может вас удивить, я называю их братьями; они были человеческими существами, созданиями Божьими, которых я убил, и я все еще хочу верить, что не знаю, почему я это сделал. Я не убивал таким образом ни ради Бога, ни ради Испании. Я оставляю это вам, если вы способны, если у вас есть совесть, если вы верующий, выбрать правильное прилагательное для этих жертв… Вам следовало бы рассказать в своей статье подробнее обо всем, что́ произошло как раз в том районе, где вы были главой фалангистского ополчения. Возможно, вы забыли обо всем этом. Ваш последний вздох может быть мирным, без сожалений, как у того, кто делал только добро и не знал о ненависти и мести. Можете ли вы сказать, что вы такой человек? Товарищ, я хочу быстрой смерти. Я живу в аду, меня преследуют призраки людей, воспоминания о которых я не могу стереть вот уже двадцать семь лет. Прощение?
Сомневаюсь, что наши жертвы смогут нас простить[1692].
В городе Пособланко в Кордове репрессии были особенно жестокими. Трое из тех, кто принимал в них участие, позже покончили с собой. То же сделал Хуан Феликс, известный как Эль Пичон. Другой, юрист Хуан Калеро Рубио, совершил самоубийство, по-видимому мучимый чувством вины за свою роль в терроре. Как военный судья, Калеро был ответственен за вынесение сотен смертных приговоров заключенным из нескольких городов. Он также отдавал приказы о пытках в отношении многих заключенных и часто принимал участие в жестоких избиениях. В 1940 году, когда смертный приговор, вынесенный начальнику почтового отделения Вильянуэвы, был смягчен, он приказал немедленно казнить его, а затем заявил, что помилование пришло слишком поздно. Родственник осужденного, военный офицер, который добился помилования, подал официальную жалобу, и в ожидании суда Калеро отравился 28 августа 1940 года в возрасте пятидесяти трех лет. Другой человек, принявший участие в многочисленных казнях, лейтенант Гражданской гвардии по прозвищу Пепинильос, совершил суицид на танцах, устроенных в соседней деревне Эспьель в честь начала Гражданской войны[1693]. Мужчина по имени Ортис, который был одним из тех, кто отвечал за бóльшую часть репрессий в Сан-Фернандо в Кадисе, убил себя предположительно из-за чувства вины[1694].
Брат Фернандо Самаколы, главаря печально известной фалангистской банды «Львы Роты», виновной в многочисленных зверствах в провинции Кадис, в 1950-х годах беседовал с психиатром Карлосом Кастильей дель Пино. Говоря о социальной несправедливости, царившей во франкистской Испании, он поделился: «Я убивал. Я оставил не один труп в Пуэрто-де-Тьерра, на самом деле множество, я не знаю точно сколько, но я убивал и смотрел, как они умирают, и теперь эти дети сводят меня с ума. Они снятся мне в кошмарах»[1695].
Пилар Фидальго обвинила Сегундо Вилорию, которого семья Ампаро Барайон считала человеком, убившим ее, в многочисленных сексуальных преступлениях против женщин-заключенных. По словам Мигеля Анхеля Матеоса, официального историографа Саморы, Вилория был виновен в ужасных преступлениях и заслуживал психиатрического исследования. Семья Барайон утверждала, что Вилория «умер в психиатрической больнице, потеряв рассудок»[1696].
Наконец, есть сведения о Гонсало де Агилера, графе Альба-де-Йельтеса, землевладельце из Саламанки, который хвастался тем, что расстрелял 6 своих рабочих. После Гражданской войны он вышел в отставку в звании подполковника и вернулся к своим поместьям и книгам. Ему было трудно адаптироваться к гражданской жизни, хотя он стал известным «персонажем» в Саламанке. Агилера был прилежным членом группы, состоявшей в основном из врачей, которые собирались в кафе Novelty на Plaza Mayor (Главной площади). Он слыл интересным собеседником, однако его раздражительность не располагала к дружбе или близости[1697]. С возрастом он становился все более резким и вспыльчивым. Агилера забросил свои поместья и дом, и они сильно обветшали.
У него развилась мания преследования. Его семидесятидвухлетняя жена Магдалена Альварес настолько испугалась его приступов ярости, что в конце 1963 года для собственной безопасности попросила двух своих сыновей приехать пожить в их поместье близ Матилья-де-лос-Каньос в провинции Саламанка. Старший сын, сорокасемилетний Гонсало, был отставным капитаном кавалерии, получившим тяжелое ранение во время Гражданской войны. Находясь в госпитале, он влюбился в Консепсьон Лодейро Лопес, медсестру военного госпиталя в Луго. Агилера бурно отреагировал на связь своего сына с представительницей более низкого социального слоя и запретил им жениться. Но они все же сделали это и поселились в Луго, где у них родилась дочь Марианела. У младшего сына, Агустина, тридцатидевятилетнего фермера, также были непростые отношения с отцом. Покинув дом, он поселился сначала в Саморе, где женился на Анхелинес Нуньес. К тому моменту они совсем недавно переехали в Херес-де-ла-Фронтера с двумя дочерьми и маленьким сыном. Учитывая неудобства для своих семей и зная о вспыльчивости отца, сыновья с неохотой согласились проводить как можно больше времени в поместье, присматривая за ним.
Спустя год ситуация не улучшилась. Семья неохотно задумалась о том, чтобы признать Гонсало психически недееспособным и поместить его в психиатрическую клинику. Они колебались, опасаясь скандала и испытывая естественный ужас перед признанием главы семейства невменяемым. В конце концов они передали это дело в руки адвоката в Саламанке. Поскольку Гонсало в тот момент страдал от проблем с бронхами и редко посещал собрания в кафе на Plaza Mayor, появилась возможность придумать предлог для визита к нему двух друзей-медиков, чтобы ему поставили диагноз. Один из них был психиатром, и он вместе с другим врачом пришел к выводу, что Гонсало – параноик, и начался процесс его госпитализации. Юридическая процедура, однако, была долгой и сложной.
С Гонсало становилось настолько трудно, что сыновья перестроили дом, выделив ему отдельные комнаты с телевизором и книгами. Они спрятали все ружья и ножи, которыми он владел, будучи заядлым охотником. Гонсало считал себя похищенным и заточенным своей собственной семьей и даже написал соответствующее письмо в судебные органы Саламанки в начале августа 1964 года. У него случались приступы дикой ярости, он выкрикивал угрозы и оскорбления из своего одинокого жилища. Иногда он находил оружие, а в середине августа сыновья отобрали у него выкидной нож.
Прежде чем удалось что-либо предпринять, Гонсало окончательно лишился рассудка. Знойным днем, в пятницу 28 августа 1964 года, около 16:00, младший сын графа Агустин пошел в его комнаты, чтобы поискать какие-то бумаги. Когда отец пожаловался на боль в ногах, Агустин опустился и начал их массировать. Дон Гонсало принялся оскорблять сына, затем достал спрятанный им ржавый кольт и без предупреждения выстрелил в Агустина. Тяжело раненный в грудь, он, шатаясь, вышел из комнаты. Его брат Гонсало, встревоженный звуком выстрела, вбежал внутрь, и граф выстрелил ему в грудь и руку. Перешагнув через труп старшего сына, он отправился на поиски Агустина, чтобы добить его. Он нашел его мертвым у дверей кухни. Тут из своей комнаты вышла его жена. Когда она увидела, что Гонсало пристально смотрит на нее, спокойно перезаряжая револьвер над телом сына, она заперлась в другой комнате. Поскольку рабочие фермы отступили, напуганные видом Гонсало, угрожающе размахивавшего оружием, она была вынуждена бежать через окно. Рабочие поместья вызвали Гражданскую гвардию, которая приказала Гонсало бросить оружие и выйти с поднятыми руками, что он и сделал, когда его ярость улеглась.
После этого он просидел у дома более трех часов, все еще в пижаме, тихо ожидая следственного судью из Саламанки. Его жена, обезумевшая от горя и ярости, кричала ему: «Убийца! Душегуб!» Пока ее не успокоили рабочие фермы, она кричала гвардейцам: «Убейте его, он зверь!» Гражданская гвардия арестовала и доставила графа в Саламанку. Они ехали в машине с репортерами местной газеты La Gaceta Regional. Журналисты, бравшие у него интервью, рассказали, что по дороге он дружелюбно болтал с водителем. Гонсало говорил о разных машинах, которые у него были в разное время, о системе дорожного движения во Франции и о плохом состоянии дорог. Он объяснил: «Я говорю, чтобы выбросить произошедшее из головы». Когда ему сообщили, что его отвезут в психиатрическую клинику, он сказал, что психиатры обычно не в своем уме, и добавил: «Я назвал тех, что ко мне приходили, деревенскими шарлатанами, и они рассердились на меня»[1698]. Находясь в провинциальной психиатрической больнице Саламанки, он, очевидно, развлекался тем, что громко оскорблял монахинь, которые там работали[1699]. Его невестка Консепсьон Лодейро и внучка Марианела де Агилера Лодейро избежали этой бойни, поскольку отправились в Луго, чтобы организовать свадьбу Марианелы. Жена и трое детей Агустина находились на юге Испании. Гонсало так и не предстал перед судом и умер в больнице почти восемь месяцев спустя, 15 мая 1965 года[1700].