На фоне тоскливых верлибристов и дамских штучек – вдруг явилось настоящее, мучительное, тревожащее. Бесстыдное, в каком-то смысле. Но это не бесстыдство нарцисса – такого добра нынче навалом, – а бесстыдство горя.
То самое чувство, с котором взывают: «Или, Или! Лама савахфани!».
Кто-то посетовал: ах, отчего вы обращаете на подобную поэзию внимание – это безыскусно, это просто тема такая! Из-за темы её стихи так действуют!
(Тема – простая: женщина любила человека, человек поехал воевать за свободный Донбасс, его там убили. Она отправилась туда за ним. И – осталась там: доделать то, что он не успел.)
Что ж, я отвечу: с точки зрения поэзии как таковой – у Долгаревой всё в порядке; она знает, что такое ритм и рифма, умеет этим пользоваться, и её заговаривающаяся речь – вовсе не признак дилетантства, но, напротив, признак отличного поэтического слуха.
В числе предшественников Анны Долгаревой стоит назвать не только Ахматову и Цветаеву, но ещё и Ольгу Берггольц. С её умением простить то, что простить нельзя, с её таким слабым – и таким сильным голосом, с её порой нарочито неправильными рифмами, с её, наконец, спокойным, почти не декларируемым, но совершенно очевидным гражданским чувством, которого чураются и бегут нынешние сочинители и сочинительницы.
А то, что за этими стихами – ещё и жизнь стоит, жизнь и судьба, и настоящий (а не расчёсанный самолично) кошмар, – ну извините. В русской поэзии это никогда не возбранялось. Напротив, чаще всего так и бывало.
Это у вас всё – ненастоящее, всё – с подмигиванием, всё – игра.
А тут люди – живут и умирают. И ведут русскую речь.
Что в Долгаревой удивительно – она пишет стихи как бы прозой.
Вот, смотрите, я в строчку перепишу.
«У нас было мало лет, мозгов ещё меньше. Мы ели каштаны на площади и Рождество встречали. Мы были влюблённые дети, а не мужчина и женщина, мы уже предвкушали, но ещё не знали печали. Позже, когда в этот город ворвутся танки, они намотают на гусеницы наши тени, до сих пор бродящие по этому городу, так и не узнавшие потерь и сомнений».
Поэзия ведь как сочиняется? Чтоб было «поэтично» и, главное, – «непонятно».
Одни это действительно умеют (собирать из тумана и бликов – невозможную красоту), но они в ужасающем меньшинстве. Другие – их сотни и тысячи – имитируют музыку. Делают вид, что за их «непонятным» – скрыта тайна. А там нет тайны. Там ничего нет – пустота, и звякает что-то.
Поэты, которые умеют думать и проговаривать важное так, чтоб мысль была ясна и прозрачна, – редчайшие существа.
Долгарева, когда пишет, – хочет не столько спеть, сколько: сказать.
У неё есть не только ощущения, но и – осознание.
Однако прозаичность её – и это главный парадокс в случае Долгаревой – мнимая.
Потому что вся она – невзирая на возможность в самом прямом смысле пересказать многие её стихи «своими словами», и несмотря на лежащий на поверхности, прямо проговариваемый смысл этих стихов, – вся, говорю, она: чувствование, шаткость, нежность, трепет.
Поэты сплошь и рядом – врут.
В Долгаревой же так много подлинного, что начинаешь бояться: то за себя, то за неё.
Поэтам (настоящим) жить – сложно, им всё время надо умирать. В России так это вообще обязательство, иначе какой ты поэт. Ну, или хотя бы хоронить кого-то время от времени.
Но так как умирать, конечно же, не хочется и вообще боязно, а хоронить кого-то приходится, слава богу, крайне редко, то поэты на себя наговаривают. Разводят вкруг себя надуманную тоску – и макают в неё перья.
Читаешь – и думаешь: врёшь, сволочь, врёшь, не верю я ни одному твоему слову; всё у тебя – хорошо.
С Долгаревой как раз обратный случай. Иной раз хочется закричать: да что ж такое с тобой творится, милый мой ребёнок, зачем ты накликала себе так много всего…
Но никакому ребёнку не прикажешь прожить другую жизнь, когда у него своя собственная есть.
С другой стороны, страдание не делает пишущего – поэтом.
Страдать приходится многим. Сделать из этого поэзию – не умеет почти никто.
Люди воюют, люди гибнут, люди свершают подвиги, люди жертвуют собой, – но начинают подыскивать для этого слова – и все слова оказываются стёртыми, вступают в примитивные отношения друг с другом… Получается бесцветная картинка, не вызывающая ничего, кроме грусти и раздражения.
Долгарева собирает, казалось бы, те же самые слова, ни за какой оригинальностью не гонится, а, напротив, словно бы чурается её, но: едва ли не каждое стихотворение её прочитываешь – и всякий раз отзывается внутри очередным ударом сердце; так, всё так, всё верно: «…русская эта любовь происходит с нами, русское это поле, русское это небо».
Тысячи людей, казалось бы, те же слова тасовали в своих речах – а стихотворение получилось только у одной хрупкой девушки.
Что до меня, то моё любимое в этой книжке: «…люби, говорю, люби, говорю, не кусь».
Хотя я и кошек не слишком люблю, и вообще сентиментальным себе не кажусь. А вот поди ж ты.
Думаю и надеюсь, что с вами тоже что-то подобное должно случиться. Начнёте читать – и на что-нибудь да отзовётся внутри больная жилка. На что-нибудь совсем неожиданное для вас самих.
А ещё у неё зверей пропускают в рай. Это, кстати, только с русскими бывает. Русским нужен рай – для всех, они без зверей туда не ходят.
Звероватый народ, что и говорить.
И у звероватого народа есть своя звероватая поэтесса.
Кусь.
В её фамилии слышится и гарь, и горе.
И даже промельк Огарёва – был такой мятущийся поэт с обострённым чувством справедливости. Как Аня.
В её фамилии – долг, рёв, вар, вера.
Она словно бы изначально приговорена к войне.
Ещё в её фамилии – гора и дол.
Помните зачин русской сказки? – «…по горам, по долам». В советской песне это обратилось в строчку «по долинам и по взгорьям».
Так изначально была зашифрована будущая страсть ещё довоенной Ани – путешествовать автостопом. И здесь же, конечно, притаилась её будущая судьба военкора, участницы новой гражданской, может быть, самой известной женщины-военкора всей донбасской войны.
Она стала этой войны символом – слава богу, что живым; так случается крайне редко, а здесь – случилось.
Анна Долгарева – мой поэт, но она даже больше, чем мой поэт.
Она словно бы моя родственница, скажем, сестра. Словно мы воспитывались в одном доме. Под одними иконами и под одними знамёнами. Дети южных окраин Руси-России. Последыши советской страны.
Росли мы вроде бы каждый в своей компании – я в мальчиковой, она в девочкиной (взрослея, компаниями менялись), – но, когда выросли, вдруг поняли, что унаследованные нами уроки – общие.
У нас общая понятийная система и один алфавит.
Я её, как всякую сестру, жалею и, не мешая ей жить, как ей хочется (а хочется ей – с фронта на фронт, и по дороге спасать всех котов и кошек), – берегу её, как умею, хотя бы в своём сердце.
Она, конечно, как всякая славная сестра, кажется мне порой беспутной, порой взбалмошной… Ну а чего мы хотим? Чтоб она была путёвой и умиротворённой? И писала такие стихи при этом?! Такие стихи в умиротворении и на выверенных путях – не пишутся.
Такие пишутся – когда вся жизнь идёт, минуя прямые трассы.
И вот ты смотришь с тоской, как она снова двинулась поперёк всех дорог: где автостопом, где на военной машине, со спутанными русыми волосами на ветру…
Но в итоге Аня всякий раз всё равно оказывалась там, где надо. Там, где саднило у этой, самой ненаглядной нашей русской земли, там, где мяукал котейка-потеряшка, там, где был бой, а потом было солнце.
И солнце это было – Аня, Анечка, Анна, пришедшая – надолго.
Знак укоренённости в русском времени, конечно же, тоже в её имени есть. Она – издалека и надолго, она – Долгарева.
Сколько бы её ни корили, что бы ни вменяли ей в вину (а вменяют на самом деле всегда – талант, и добрую славу ещё, и восхищение читателей, и любовь всех её донбасских однополчан), – у неё настолько очевидное место в русской поэзии, что теперь уже и спорить на эту тему нелепо.
У неё место, говорю, не на сегодняшней поляне, – а в русской поэзии как таковой.
Я нарочно не процитировал здесь ни одной её строки.
Вы сами вправе убедиться, что в том языке, где была Ярославна, и была другая Анна, – есть нерушимый отпечаток и её, долгаревского, голоса.