Три или четыре орущих петуха хрипло пытались перекричать друг дружку. В щелях крыши виднелось бледно-желтое рассветное небо с тонкими, белыми тучами. Совсем такое же, как было там. Сено пахло пылью, в глубине и по углам шуршали мыши. Одна, наглая, пристроилась прямо на моем животе и с писком нырнула в солому, когда я сел.
Здоров!
Гимнастёрка, повешенная вечером на жердь у сарая, высохла. Умывшись остывшей за ночь водой из бадьи, я встряхнулся, переоделся, намотал портянки, натянул сапоги, заправился, встряхнул пилотку. Бадья ещё стояла на месте. Где-то на западе тихо побухивало. Тяжело там.
Зубковой в хате не было. На столе — чистая клеёнка, тазы пустые, инструменты в железной коробочке у стены. Дед-санитар спал на лавке у печки, накрытый тёплым тулупом. Я не стал его будить. Раненый дядька на дальней койке тяжело дышал. Спал. Лицо серое, испарина на лбу, но дышит ровно — выживет.
Я вышел во двор и сел на крыльцо ждать. Сделавшие свое черное дело петухи умолкли, замычали коровы, заблеяли козы. Утренний воздух пах росой и огородами. По улице захлопали калитки — коровам пора пастись.
Зубкова пришла минут через двадцать, с эмалированным ведром воды. Гимнастёрка свежая, волосы мокрые. Лицо за ночь не сильно изменилось — те же синяки под глазами, тот же узкий рот. Только злость, кажется, стала чуть глуше.
— Уже на ногах? — спросила она, не удивляясь.
— Так точно.
— Голова?
— В порядке.
Она поставила ведро на крыльцо, отошла на пару шагов, осмотрела меня и велела:
— Походи.
Я прошёлся по двору туда-сюда. Прямо. По одной линии. Она смотрела.
— Нормально, — оценила она. — Здоров.
— Не помню ниче, — напомнил я.
— Вспомнишь, — отмахнулась она. — Щас записку дам.
Какую? Типа больничный лист?
Она зашла в хату, через минуту вышла с обрывком серой бумаги. Карандашом — корявыми, быстрыми буквами — три строки и подпись.
— Спасибо, доктор.
— Не болей, — приказала она и ушла в хату. Я постоял ещё секунду, посмотрел на её спину — узкую, прямую, в сухой гимнастёрке. Подумал, что Зубкова сейчас пойдёт к раненому, и работа у неё на сегодня уже началась.
Подумал и вышел со двора. Так, а как мне до позиций добираться?
Деревня называлась Татарка — это мне рассказал дед Митрич, везущий на позиции пару ведер молока и три мешка картошки. Торгует, но частным извозом не промышляет — согласился довезти бесплатно.
Дорога была оживленнее, чем вчера вечером. Подводы ездили туда-сюда: пустые и с ранеными — в сторону хат, с тюками и мешками — как у Митрича — обратно. Подвода тарахтела. Пыль вставала за нами лёгким облаком и медленно оседала.
— Не думал уж, что еще до войны доживу, — спокойно рассказывал Митрич. — Я ж, мать ее, в Империалистическую воевал, потом — в Гражданскую. Думал — детям да внукам не придется, а немцы, суки недобитые, вон че творят! — он кивнул на запад, где продолжала время от времени работать артиллерия.
— Я бы и сам ружо взял да с вами, сынки! — вздохнул дед. — Но куда уж мне? Вон — с палочкой кое-как ковыляю.
— Не, бать, — покачал я головой. — Ты свое отвоевал, наш черед теперь. Тяжко будет, но наваляем немчуре так, чтобы хватило лет на восемьдесят.
— А чей-то на восемьдесят? — хмыкнул Митрич. — Ты давай не филонь, бей так, чтобы на полные сто!
— Постараюсь, бать, — пообещал я.
Сделаю, что смогу.
Вокруг проплывала степь — сухая, пожелтевшая, в полыни. Скрипели цикады, слева, метрах в двадцати, проскочил суслик — встал столбиком, проводил нас взглядом, нырнул обратно. Природа жила, ничего не желая знать о войне.
Я думал о Зубковой. О том, что в этой войне — до сорок пятого ещё четыре года, и доктор до тридцатилетнего возраста может быть доживёт, а может быть и нет. Подумал и выбросил из головы — незачем.
Дорога поднялась на пологий бугор, и я увидел позиции.
Окопная линия тянулась километра на полтора, ломаной зигзагообразной линией. Не сплошная — в нескольких местах разорвана, хорошо видно где. Слева на пригорке — наблюдательный пункт, замаскированный кустами. Дальше — пулемётная точка, по силуэту узнал «Максим». Ещё дальше — ход сообщения вглубь, к чему-то, что я с подводы не разглядел. Тыловая позиция, скорее всего.
Я смотрел и автоматически отмечал.
Окопы выкопаны слабо. Бруствер местами высокий — заметный издалека, демаскирует. Проходы между ячейками не углублены — значит, чтобы перейти из одной в другую, нужно высовываться. Маскировка пулемёта — почти отсутствует, при первом же серьёзном накате его обнаружат.
В моём времени за такие позиции командир получил бы выговор. Здесь, видимо, копать было некогда — люди прибыли недавно, а фронт пришёл быстрее, чем предполагалось. Подумал. Сделал себе галочку: ничего вслух. Наблюдай, молчи, копируй то, что делают другие. Что вижу — слышу, то и использую. Но окоп под себя сделаю как надо и научу тех, кто сам попросит — наука нехитрая, не подозрительно.
Подвода остановилась у ложбины. Той самой, кажется, что и вчера, или соседней — я плохо запомнил. Митрич тоже сошёл, кому-то крикнул, ему ответили. Я слез, отряхнулся, оправил гимнастёрку, пожал руку старику и пошёл искать старшину.
Старшина нашёлся в землянке, врытой в пологий склон. Землянка крепкая, добротная — я отметил машинально, по углу схода и по тому, как уложены брёвна. Кто-то здесь поработал руками, и руками умелыми.
Внутри было сумрачно, пахло махоркой, сапожной мазью и керосиновой лампой. Старшина — крепкий мужик лет под сорок, плотный, с тяжёлыми плечами и широкими ладонями — сидел на ящике и чистил снятый с левой ноги сапог. Лицо у него было сосредоточенное, нос длинный, на левой щеке — старый, довоенный шрам от подбородка к скуле, тонкий, бледный.
— Товарищ старшина, — козырнул я. — Рядовой Сидорин по вашему приказанию явился. Из санчасти.
Он поднял голову. Посмотрел на меня внимательно — серые глаза, маленькие морщины у глаз. Махнул рукой. Я подошел, отдал записку.
— Что ж ты так, Сидорин, — укоризненно покачал головой. — Только прибыл, и уже контузия?
— Виноват, товарищ старшина, — машинально вытянулся я.
— На позиции тебе нельзя, — решил он и показал на записке. — Вишь, «на службу»?
Я не понял, но козырнул:
— Так точно, товарищ старшина.
— При мне будешь, — он убрал записку. — Жопа цела?
Я напрягся:
— Не понимаю, товарищ старшина.
— Сидеть можешь? — объяснил он.
— Так точно.
— Это хорошо, — серьезно кивнул он. — Это, Сидорин, очень для службы важная штука.
Я хохотнул, лицо старшины осталось бесстрастным.
— Память вернулась? — спросил он.
— Никак нет, товарищ старшина, — признался я.
— Если прикидываешься — лучше сразу прекращай, — посуровел он. — Тебя из-за этого не комиссуют, а мы с тобой намаемся. А то и вовсе ребята из-за тебя погибнут. Понимаешь?
— Так точно, товарищ старшина, — ответил я, спокойно выдерживая его взгляд. — Не прикидываюсь — как отшибло. Я — не трус, и хочу воевать.
— Угораздило же, — крякнул старшина, усевшись на ящике поудобнее. — Что именно отшибло?
— Имена. Людей, — подумав, я добавил. — Себя. Остальное — помню, грамоту там, трехлинейку. А главное — как в армии служить помню, товарищ старшина.
На лице старшины мелькнуло что-то вроде умиления, но я не уверен, что мне не показалось. Кивнув, он решил познакомиться:
— Давай знакомиться заново. Бережной Михаил Степанович.
Он посмотрел на меня, я кивнул — запомнил.
— Ротный — Кравченко. Иван Тимофеевич. Старший лейтенант.
Я запомнил.
— Политрук у нас Мальцев Семен Яковлевич.
— Спасибо, товарищ старшина. Запомнил.
— Взводный твой — Кулик Тимофей Иванович. Постой пока, — махнул он рукой, вернувшись к сапогу. — Сейчас дочищу, и пойдем с тобой пополнение принимать. Флотские, — качнул головой — непорядок. — Четверых к нам распределили, в третий взвод. Придется их одеть, пайки выписать и заполнить документацию. То есть — жопу помучать. Погоди, а ты писать-то не разучился?
— Никак нет, товарищ старшина.
— Добро.
Палатка стояла за обратным скатом холма, метрах в трёхстах от окопов. В ней — длинный стол из досок, на столе бумаги, ведомости, пара свечей в металлических плошках для вечера, и куча бесформенного барахла: сложенные стопочкой чёрные бушлаты, выгоревшие гимнастёрки, свёртки портянок, ботинки парами и стянутыми верёвочкой парами сапог.
Бережной усадил меня за стол с чернильной перьевой ручкой — не писал такой, придется максимально аккуратно — и сунул под нос ведомость:
— Записывай. Я диктую — ты пишешь. Понял?
— Так точно.
— И не вздумай в графе «получил» галочки ставить. Подпись или крестик от того, кто получил. И смотри, чтобы аккуратно было.
— Так точно, товарищ старшина.
Он вышел из палатки, и я воспользовался его минутным отсутствием чтобы проверить ручку на клочке бумаги. Нормально, думал сложнее будет. Еще заглянул в ведомость — август, сорок первый год. Уже как-то и все равно.
Старшина вернулся с четырьмя людьми. Трое — молодые, лет по двадцать, в чёрных бушлатах поверх тельняшек, лица обветренные, но не серьёзные — такие, как у пацанов, которые ещё не понимают, что война — это не съезд училища с парадом. Они посмеивались и переговаривались. Флотские.
Четвёртый, невысокий, плотный, чуть пошире в плечах, вошёл последним. Тельняшка туго натянута, китель застёгнут вплотную. Лицо круглое, обветренное, скулы широкие, на правой щеке бледный след от зажившего ожога. Нос с лёгкой горбинкой, похоже, был когда-то перебит и сросся не идеально. Глаза светло-серые, с прищуром — привычным для людей, которые много смотрят вдаль. На обоих запястьях — татуировки: на правом якорь, на левом что-то цветное, на расстоянии не разобрать.
Бережной выстроил их в ряд и начал знакомство.
Бережной выстроил их в ряд.
— Так. Я — старшина роты, Бережной, Михал Степаныч. Это — писарь временный, рядовой Сидорин. Под мою команду переведены: Калюжный Пётр Иваныч, мичман. Кто? — старина посмотрел на флотских.
— Я! — вытянулся четвертый.
— Гонтаренко.
— Я! — вытянулся русый.
— Усенко.
— Я! — блондин.
— А ты — Дзюба, — сам определил старшина.
Дзюба вытянулся и козырнул.
— Добро пожаловать в пехоту, краснофлотцы, — даже не попытался изобразить радушие Бережной. — Зачисляетесь в третий взвод. Вопросы?
Усенко поднял руку:
— Товарищ старшина, а кораблей — нет? Я слышал…
— Можем выдать тебе топор, срубишь плот, — перебил Бережной. — Обмундирование, — перешел к делу и выдал новобранцам мешки. — Свое сюда, — вытянув руки заранее, направился к матчасти и скомандовал мне. — Записывай. Калюжный — гимнастерка — одна шт. Штаны — одна шт. Ремень — одна шт…
Процедура была долгой, но я был рад тому, что сделал всего четыре кляксы, и очень не рад тому, что Дзюба при росписи умудрился порвать лист, и мне пришлось его переписывать. Ниче — жопа крепкая.
Записав последнюю строчку, я потянулся с чувством хорошо сделанной работы.
— Вам — разойтись, — отпустил Бережной молодых. — А ты, мичман, останься.
— Есть, товарищ старшина, — остался Калюжный.
— В третьем взводе у нас разное. Молодёжь есть, есть мужики. Командиром отделения ставить тебя пока не буду — пока со взводом сработаемся. Но если что — за плечо тебе посмотрю. Понял?
— Так точно, товарищ старшина, — с легким южнорусским акцентом ответил мичман.
— Кулика найдешь, он в первом отделении — покажет, как и чего. Иди.
Козырнув, Калюжный ушел. Бережной постоял, посмотрел на свёртки и сложенные стопкой бушлаты. Потом на меня.
— Ну что, много попортил?
— Четыре маленькие кляксы, товарищ старшина, — ответил я.
— У Тимирязева по десятку на лист было, — похвалил он меня. — За то и выгнал.
— Пулемет плохо замаскирован, товарищ старшина, — не удержался я.
Бережной пару раз моргнул и не спросил:
— Какой пулемет?
— К дороге ближний, — указал я. — Стоит на пригорочке, маскировка сверху — кустами. Сбоку — не очень. С моря тучи идут — если лить начнет, бруствер размоет.
— Ты своими делами занимайся, контуженный, — нахмурился Бережной. — К Кулику шуруй, проводить совместные учения с флотом.
И довольный тем, какой он юморист, старшина покинул палатку. Я закрыл ведомость, убрал ручку, погасил керосинку и пошел следом.
Калюжный сидел на чурбаке возле полевой кухни и чистил карабин системы Токарева. Штык лежал отдельно, рядом с точилом. На земле — расстеленная тряпица, на тряпице разложены шомпол, протирка, маслёнка, ветошь. Всё аккуратно, по местам, по порядку. Он работал спокойно, не торопясь. Голова чуть наклонена набок. Под нос мурлыкал что-то — тихо, без слов, мелодия незнакомая, протяжная. Увидев меня, помахал рукой:
— Давай сюды, писарь, все наши зараз придут.
Я подошел. От кухни пахло хлебом и кашей. Калюжный вытер руку и протянул мне:
— Петро.
— Василий, — пожал я. — Откуда сам?
— С-под Темрюка, со станицы, — ответил он. — Ты?
— Тож со станицы, но с-под Краснодара, — улыбнулся я.
— Тю-ю-ю, — с улыбкой протянул он. — Земляк майже.
— А че нам, советским, — улыбнулся я и спросил. — Флот всё?
— Флот — он тут, — положил руку на грудь Петро.
Посмеялись, хотя смеяться было нечему.
— Где взял красоту? — кивнул я на карабин.
— На флоте усим мичманам дають, — похвастался Петр. — А боцманам аж автоматы.
Посмеялись.
— Давай махнемся, — предложил я.
— Не, — коротко и серьезно ответил он.
— Понимаю — сам бы хрен кому отдал, — вздохнул я. — Представь, если на нее прицел трофейный цейсовский присобачить?
— Та ты шо? — задумчиво посмотрел на запад Петро.