Через два дня после Болгарки Кравченко собрал роту возле штабной землянки. Утро было серое, по небу лениво плыли рыхлые, огромные тучи.
— Красноармеец Калюжный, выйти из строя!
— Есть! — Петро красиво шагнул вперед.
— За добросовестную службу, личное мужество и холодную голову в бою представляю вас к званию ефрейтора!
На лице Калюжного мелькнула ироничная ухмылка — то еще для мичмана повышение.
— Служу Советскому Союзу, — козырнул он.
Кравченко протянул руку. Калюжный пожал.
Сашка тем временем ткнул Кольку в бок:
— Слыхал? Все как командир говорил — скоро он лейтенантом станет, Петро — сержантом, а значит нам надо сделать так, чтобы я стал ефрейтором.
— А че это ты ефрейтором? — возмутился Колька. — Нет уж, я лучше сам на ефрейтора навоюю.
— Да какой тебе ефр… — возмутился в свою очередь Сашка, но я перебил.
— Тс!
— Красноармеец Вакуленко, выйти из строя!
Боец вышел из рядов первого взвода и получил благодарность перед строем и представление к медали. За ним ротный наградил благодарностью еще восемь человек, повысил ефрейтора из второго взвода до сержанта, отдельно поблагодарил политрука Мальцева и распустил строй.
— А почему тебе ниче не дали, командир? — подколол Владимир. — Я думал тебе всегда положено.
— Сидорин! — раздался сзади голос старлея.
Ухмыльнувшись, я подмигнул усатому и пошел на зов:
— Здравия желаю, товарищ лейтенант.
— Тебя Рудько в штаб дивизии вызывает. Телега — в десять.
Желудок сжался, сердце пропустило удар, по спине побежали мурашки. Особист — это плохо в любом случае, потому что если на тебя кто-то завел папочку, папочка уже никуда не денется.
— Так точно, — уныло козырнул я. — Спасибо, товарищ лейтенант.
— Да ладно тебе, — вполне человечно улыбнулся он. — Я про тебя писал кое-что туда, — он указал на небо.
Комбату писал то есть.
— Преступлений и нарушений за тобой нет, прямо из детдома в армию, негде просто. Ну контузило, ну забыл, ну и что? Вон какое отделение у тебя героическое, на самое острие ставить можно и быть спокойным — любую задачу выполните.
В самом деле, чего я переживаю? Меня че, в яму посадят и пытать будут? Зачем? Уверен — просто в папочку нужна еще одна страница для отчетности.
— Спасибо, товарищ лейтенант, — улыбнулся я в ответ.
— Свободен, — махнув рукой, он направился к штабной землянке.
Ну а я — к бойцам, сходу подколов Калюжного:
— Поздравляю с повышением, товарищ мичман.
Мужики заржали.
— Та шо с вас, пехтуры взять, — гордо отмахнулся он, и мы со смехом пошли домой, в землянку.
Повозка была почти пуста. Возница — незнакомый мужичок лет пятидесяти, с бородой, в гражданском полупальто. Как-то словно само собой получилась так, что Калюжный поехал со мной — сел на доски, прислонившись спиной к мешку.
— Поехали? — спросил возница.
— Поехали.
Я залез, сел рядом с Калюжным. Возница цокнул лошади. Поехали.
Километров двенадцать до дивизионного штаба. Ехали по дороге, через рощу акаций, потом через поле. Утро холодное, не ветер — просто холодно. Я застегнул шинель.
— Васько, — сказал Калюжный.
— М?
— Ты не дергайся.
— А я не дергаюсь.
— Дергаешься. Я вижу.
— Да? — удивился я.
Я подумал. Действительно — пальцы на коленях постукивают. Ну-ка цыц — старлей и Петро дело говорят, дергаться не надо.
— Просто неприятно как-то, — смог выразить я.
— Та оно понятно. Кому ж приятно к особисту ехать? Особенно когда не за чем-то конкретным, а так — просто посмотреть.
— Откуда знаешь, что просто посмотреть?
— А если б за конкретным — тебя бы под конвоем, а не на телеге с дедом.
— Ну-ну! Ишь, деда нашел! — обиделся возница. — Ты ж мне в сыновья не годишься даж — староват.
— Та я ж по-доброму, — ответил Калюжный.
— Так и я не со злом, — хмыкнул «не дед».
— Память тебе отшибло, — переключился на меня Петро. — Какой спрос?
Уже, наверное, весь батальон, а то и выше знают о моей «контузии». Знают, в меру сил сочувствуют, но подвоха никто не ждет — репутация.
— А что после — то у тебя в порядке. Кравченко подтвердит, Бережной подтвердит, Мальцев подтвердит. Даже Кулик, я думаю, подтвердит.
— Кулик?
— А чо? Шутки шуткой, а у Кулика к тебе уважение есть. Он мне один раз сказал. Не при тебе, конечно.
— Так и сказал? — не поверил я.
— Ну не так, — ухмыльнулся Калюжный. — Когда вы по трещотки сходили, бачив — «Сидорин на каждой деревне как у себя».
Я хмыкнул:
— Так это про деревню.
— Это — про умение с людьми. — Калюжный посмотрел на меня. — Главное — они тебя видят, Васько. Не как контуженного, а как командира. Это — щит.
— Думаешь?
— Знаю.
Дед обернулся, посмотрел на нас:
— Чей-то у вас разговоры какие-то мутные? Кто кого уважает, кто кому щит. А этот вообще ехать боится, — кивнул на меня.
— Война идет, товарищ, — ответил я. — Муть со всех сторон подымает. Не боись — мы вон те три твои мутных мешка разгрузить поможем.
— А че «мутные»? — заерзал он. — Мешка как мешки! Сам разгружу, чей не дед.
Он отвернулся и принялся ласково ругать лошадь.
Штаб дивизии был расположен в селе, в бывшей школе: двухэтажный, кирпичный, с побелёнными стенами. У входа — часовой, проверил мои документы, кивнул на вход:
— Капитан Рудько, второй этаж, дверь налево в конце коридора. Сначала к секретарю. Один, — посмотрел на собравшегося было пойти за мной Петро.
Калюжный пожал плечами, сел на крылечко сбоку от часового и достал кисет, а я вошел внутрь. Пахло мокрой штукатуркой и керосином. На первом этаже плакаты с красноармейцами, частью — старые, времен Гражданской, рабочие столы в две линии, бойцы в форме — кто пишет, кто говорит по телефону. По лестнице — второй этаж. Узкий коридор, по обеим сторонам двери. Слева в конце — дверь без таблички.
Перед ней на лавке сидели двое. Молодой боец с забинтованной рукой и мужичок в форме без знаков различия.
Я сел на лавку рядом. Боец с рукой посмотрел на меня:
— К Рудько?
— К Рудько.
— Долго.
— Сколько?
— Я уже час сижу.
— А ты по какому?
— Раненый. Документы потерял в бою. Без документов лежать в санчасти нельзя — вот я в очереди на оформление новых. Сижу.
— Лучше документы посеять, чем сапоги например, — откинулся я на стену и вытянул ноги. — Документы — личные, а сапоги — народное имущество.
Юмора не понял ни раненый, ни «беззначный». Первый похлопал глазами, а второй молча глазел в пол. Я подумал, что он или хорошо «не отсвечивает», или качественно сломался, и теперь сломанным ему жить до конца его дней.
Через пятнадцать минут из двери Рудько вышел старшина с папкой, кивнул мужичку:
— Заходи.
Мужичок встал, поправил пилотку, зашёл. Дверь закрылась.
Я сидел и ждал, не пытаясь снова заговорить с раненым.
Через сорок минут мужичок вышел. Лицо — такое же, без выражения. Прошёл мимо меня, по лестнице вниз. На меня не посмотрел.
Старшина снова открыл дверь:
— Сидорин Василий?
— Так точно.
— Заходи.
Я зашёл.
Кабинет был обычный. Стол, шкаф с папками, два стула — один у стола, второй напротив. Окно — одно, занавешенное светлой шторой. На столе — стакан чая в подстаканнике, бумаги, чернильница. Лампа керосиновая, незажжённая — день за окном.
Рудько сидел за столом. Не изменился — худой, серые глаза, гимнастёрка свежая, петлицы синие. Перед ним — папка, открытая. В папке — бумаги.
— Сидорин. Садись.
Я сел на стул напротив. Положил пилотку на колени.
— Хорошо доехал?
— Штатно, товарищ капитан.
Едва заметно усмехнувшись, он поделился:
— А мне ротный твой писал, что-то вроде «не запугивай мне сержанта, ему еще воевать».
— Приятно, — признал я. — А вы собираетесь запугивать?
— Поговорить нужно, — поправил он.
Я молчал, Рудько демонстративно-медленно положил перед собой коричневую папку с тесемками, развязал, открыл, достал лист и положил перед собой:
— Я почитаю, а ты — слушай.
Я кивнул.
— Характеристика. Из детдома «Красный Маяк» города Краснодара. Составлена в марте сорок первого, при выпуске в армию.
Он достал очки — тонкие, в стальной оправе. Надев, начал ровно, без эмоций, читать:
— «Сидорин Василий, тысяча девятьсот двадцать второго года рождения. В детдоме с тридцать первого года, поступил из приюта города Армавира. Учился в школе при детдоме. Успеваемость средняя. По русскому языку и литературе — удовлетворительно. По арифметике — удовлетворительно. По истории — удовлетворительно. По физкультуре — хорошо. По труду — хорошо».
Он замолчал, посмотрел на меня поверх очков. Я молчал.
— «Дисциплина средняя. Два раза за период обучения был наказан за драки с другими воспитанниками — в тридцать восьмом и тридцать девятом. В обоих случаях признан не зачинщиком, но активным участником».
Пауза, взгляд. А мне че? Ну был оригинальный Сидорин хулиганом-троечником, ну так за это на подвал не сажают.
— «В Осоавиахим ходил эпизодически. К политическим вопросам интереса не проявляет. В пионерах был, в комсомол не вступил — воспитательница указывает: „по причине несобранности“»
Ещё пауза.
— «Читает много, но без системы. Воспитательница Анна Григорьевна Семенова отмечает: "Берёт что попало — героев революции, потом приключения, потом стихи. Часто бросает на середине. Любит истории про войну».
Он закрыл папку. Снял очки. Посмотрел на меня.
— В итоге, Сидорин — «характер мягкий, замкнутый, наклонностей лидерских не отмечено, обучаемость удовлетворительная». Подпись — директор детдома. Печать.
Я молчал.
— Что скажешь?
Я пожал плечами:
— Контузия, товарищ капитан. Не помню — ни детдома, ни воспитателей, ни ребят.
— Совсем?
— Совсем, товарищ капитан. До контузии у меня в голове — туман. Помню что-то обрывками: коридор детдома, окно во двор, мокрая стирка на верёвке. Имя воспитательницы не помнил, но вы сейчас прочитали — что-то зашевелилось. Но лица — хоть убей не вспомню, — отвел взгляд, изобразив стыд. — Не говорите ей, пожалуйста. Она же наверно мне как мама была.
Рудько не проникся — нытье про маму любой силовик слышит постоянно. У всех мама есть, но думать об этом лучше до того, как законы нарушил.
— Книги помнишь?
— Частично помню, товарищ Капитан. Островского помню, «Как закалялась сталь». Че-то про Чапаева. Ну и классики немножко — «Капитанская дочка» там, другой Островский. Пьесы который.
Рудько отбил пальцами короткую дробь по столешнице и спросил:
— С какого момента память нормально работает?
— С августа, товарищ капитан. Числа не помню, но в санчасти у Зубковой должна запись остаться, — я немного подумал. — О! Даже лучше есть — я у товарища старшины на следующий день писарем работал, помогал пополнение снаряжать.
— Это мы знаем, — прервал Рудько. — И о контузии, Сидорин, знаем, — он вздохнул. — Только смотри, какая штука интересная, — он наклонился ко мне. — С одной стороны у нас здесь характеристика. Мягкий, замкнутый, без лидерских наклонностей, обучаемость удовлетворительная. Воспитатели в характеристиках всегда стараются приукрасить, чтобы даже дурачок неуправляемый шанс исправиться имел. Получается — ты, Сидорин, раздолбай и двоечник. А с другой стороны — рапорты с фронта. Командир отделения, идеи как у штабного офицера, снайперская меткость, спокойствие в бою, бойцы за тобой идут.
Он держал паузу и сверлил меня взглядом. Я пожал плечами:
— Не могу знать, товарищ капитан.
— Не можешь?
— Никак нет.
— А как объяснишь?
Я скривился:
— Да хер его знает, товарищ капитан. Я че, врач?
— Не выражайся, Сидорин, — одернул он.
— Виноват, товарищ капитан.
— Предположи, — велел он.
— Предполагаю — все старое контузией выбило, осталась армия. Хорошо осталась — места-то много теперь, без детства.
Еще немного постучав пальцами по столу, Рудько заявил:
— Хорошее объяснение.
— Предположение, товарищ капитан, — поправил я. — Не знаю, как на самом деле.
— А кто тебя в окопе учил?
— Меня Гарик выкопал, — опустив глаза, тихо ответил я. — Может и учил он. Друзьями были. Я про это забыл, а он — помнил.
— Фамилия? — взял карандаш особист.
— Арутюнян. Погиб он, товарищ капитан.
Попробуй, поспрашивай.
Он помолчал. Я тоже молчал.
— А идея с трещотками — откуда?
— Цуркан подсказал, товарищ капитан. На совещании. Он молдаванин, у них в Бессарабии на свадьбах такие были, — ответил я полуправдой.
— А имитация атак в нескольких местах?
— Так логично же, — развел я руками. — Даже кот перед врагом надувается, распушается и орет громко. Если бойцов — мало, а надо показать, будто много, другого способа кроме маневров шумных как будто и нету.
— А через нейтралку ползать научился тоже логикой?
— Думаю да, — пожал я плечами. — Не шумишь, все делаешь медленно и аккуратно, получается тихо.
Снова пауза. Рудько барабанил пальцами.
— Сидорин. Слушай меня внимательно. Я тебе верю на четверть. На остальные три — я тебе не верю.
Да и хер с тобой — нету в уставе строчки «при трех четвертях недоверия пускать в расход».
— Почему, товарищ капитан?
— Потому что контузия не объясняет. Контузия может убрать память. Контузия не может прибавить умений. Если у тебя в голове было — значит, было. Просто скрытно. А скрытные люди — прямая зона моей ответственности.
— Ну значит было, — пожал я плечами.
Помолчали.
— Откуда у тебя было?
— Не могу знать, товарищ капитан.
— Подумай.
— Думаю. Не могу.
— А если поднапрячься?
— А если поднапрячься, товарищ капитан, — то я могу вам про себя такое выдумать, что вам ещё рассказывать. Но это будет выдумка. Я не помню. Что мог рассказать — рассказал.
— В Чапаевскую ты попал по призыву в мае сорок первого. До этого — детдом, потом два месяца на курсах допризывников. Курсы — стандартные. Чтобы там стать таким, какой ты есть, их мало.
— Может быть, товарищ капитан.
— А ты — есть.
— Так точно.
Молчание. Надоело.
— Товарищ капитан, в чем проблема-то? Я че, врагов мало убил? Пользы мало принес? У меня отделение образцовое, сам не плошаю, заслуженно расту в званиях и ответственности. Я, простите за нескромность, отличный боец. Ну и че, что не учил этому никто? Война и не такому учит. Вам же ротный писал, рассказал, че я сделал. Дохера полезного сделал, и еще сделаю! Надо вам «палку» — пихайте меня в подвал и вызывайте конвой, а мне больше сказать нечего.
Рудько сверлил глазами. Не сразу ответил.
— «Палки» из тебя не выйдет, Сидорин.
— А зачем вот это все тогда? Я бы щас кашу ел да отделение гонял, повышал боевую эффективность!
— А ты думаешь мне с тобой возиться нравится? — поднял бровь Рудько. — Работа такая, Сидорин, странности замечать и писать о них наверх. Мне не важно, кто хорошо воюет, а кто плохо — я отрабатываю странности. Понимаешь?
Вздохнув, я честно ответил:
— Понимаю.
Ничего личного.
— Но все равно неприятно, — добавил я.
— Неприятно, — согласился Рудько. — Я бы тоже сейчас лучше чай пил и настоящими делами занимался. Теми, где все странности объяснимы. Но мне поручено — я работаю.
— Так точно, товарищ капитан.
— Сидорин.
— Я.
— По службе к тебе вопросов нет. Командир отделения. Бойцы за тобой идут. Кравченко тебя ценит. Бережной любит. Мальцев — тоже, я слышал. Это всё работает.
— Работает.
— Но запомни, — он наклонился через стол. — Я с тебя глаз не спущу. Не потому что я считаю тебя врагом. А потому, что не понимаю, кто ты. Когда я понимаю — я закрываю папку. Когда не понимаю — я слежу.
— Так точно.
— Если будут вопросы — вызову.
— Так точно.
Он закрыл папку. Положил поверх неё ручку. Откинулся на спинку.
— Иди, Сидорин.
— Слушаюсь.
— И поздравляю с сержантом.
— Спасибо, товарищ капитан.
Я встал, надел пилотку, козырнул, развернулся. Пошёл к двери.
— Сидорин.
— Я.
Я обернулся. Он сидел за столом, смотрел на меня. Глаза — серые, спокойные, не злые. Не добрые тоже. Просто — спокойные.
— Удачи на фронте.
— Спасибо, товарищ капитан.
Я вышел.
В коридоре было светлее, чем внутри. Я постоял минуту, выдохнул, улыбнулся раненому и пошел по лестнице вниз. На улице Калюжный сидел на повозке, разговаривал с возницей. Увидел меня — встал.
— Васько?
— Нормально.
— Точно?
— Точно.
— Поехали?
— Поехали.
Я сел на повозку. Возница тронул. Лошадь медленно потянула нас за ворота, по той же дороге, что и приехали.
Калюжный сидел напротив, смотрел на меня.
— Васько.
— М?
— Нема проблем?
— Нема.
— Ото ж.
Я улыбнулся. Калюжный понял — всё, тема закрыта. До роты ехали молча. Возница спереди тихо и неразборчиво напевал какую-то тягучую песню.
К обеду я был в нашей землянке. Сашка с Колькой возились со снаряжением, чистили. Хасанов точил — на этот раз свой штык-нож. Владимир курил снаружи на бруствере. Бережной где-то ходил — его не было.
— Командир! — вскочил Сашка. — Вернулся?
— Вернулся.
— А чо там?
— Поговорили. Всё нормально.
— А мы переживали.
— Чо переживали?
— Так особист же.
— Особист тоже человек, Сашка. У него работа такая.
Сашка кивнул, но неуверенно. Колька рядом смотрел внимательно. Я сел на нары, стянул сапоги, повесил шинель.
— Командир, — влез Колька.
— М?
— А что он спрашивал?
— Да обычное, — пожал я плечами. — Где служил, что делал, как воюется.
— А.
Колька отстал, а я сидел на нарах и думал. Рудько меня не закрыл, но не закрыл и папку. Сказал прямо: «глаз не спущу». Да и хер с ним — стандартная пугалка, он ее всем напоследок говорит. В какой-то степени даже полезно для поддержания дисциплины. Не в моем случае — я-то всегда хорош. Главное — командиры подтверждают. Кравченко, Бережной, Мальцев, Кулик. Это щит. И очень крепкий щит. Тем, кто следит за самим Рудько, тоже «палки» нужны, и если он меня провернет через аппарат, его потом самого с большой долей вероятности провернут, за вредительство и подрыв боевой эффективности Чапаевской дивизии.
Калюжный зашёл в землянку, увидел сидящего на нарах меня. Подошёл, сел рядом. Молча достал кисет. Скрутил самокрутку.
— Дохаешь уже, ефрейтор, — заметил я. — Бросал бы.
— Так точно, товарищ младший сержант, — усмехнулся Петро.
Он закурили. Сидели молча. Снаружи Владимир громко орал на кого-то, и Сашка с Колькой пошли посмотреть. Жизнь шла.
— Васько.
— М?
— Маруся.
— Какая Маруся? — не понял я.
— Я тебе не говорил, — ответил он. — Жинка моя. Деток у нас двое, мальчик с девочкой. Семь и пять им.
Я молчал. Это был первая раз, когда он упомянул семью.
— А не говорил почему?
— А потому что они на Кубани, в станице. И я не знаю, где они сейчас.
— Не знаешь?
— Не знаю. С августа писем нет. От них — нет. Я писал, в августе и в сентябре. Не отвечают. Не знаю, дошли мои письма или нет. Не знаю, эвакуировали их или они там сидят. Не знаю — живы ли.
Я молчал. Не знал, что сказать.
— Васько.
— М?
— Я тебе про это одному говорю. Никто в отделении не знает. Я не хочу, чтоб бойцы видели. Им не надо.
— Понимаю.
— А тебе — сказал, потому что ты сегодня к особисту ходил. Я тебя ждал и думал. Если бы тебя там задержали — я бы тут один остался. С этим вот, — он показал рукой на голову. — В голове. И не с кем поговорить.
— Я понимаю, Петь.
— Угу.
Мы курили. Калюжный смотрел в стенку.
— Авось ещё дойдёт письмо, — сказал я.
— Авось.
Помолчали.
— Петь.
— М?
— Спасибо, что сказал.
— Та лана.
Он затушил окурок, спрятал бумажку в карман — на следующий раз. Встал.
— Пойду, посмотрю как у Хасанова дела.
— Иди.
Он вышел.
Я сидел на нарах и слушал, как Владимир на улице орет уже на пацанов — «шпионы, мать вашу». Сашка отбрехивался. Жизнь шла. Не у Петро — его жизнь стоит на паузе.