К книге
Вейся над намиСвободный художник
48%
Свободный художник
11

Изо дня в день видеть перед своим носом галоши, штиблеты, сапоги со шпорами и без шпор, туфли и ботинки разных размеров и фасонов — не слишком вдохновляющая картина. Еще хуже было, когда шел дождь. Тогда эти галоши и ботинки шлепали по лужам. Грязные брызги летели на стекла и заслоняли и без того тусклый свет, который с таким трудом пробивался с улицы в полуподвальную комнату старого, как он сам себя величал, свободного художника Саввы Лукича Любимова. Но ему эта картина в первые недели не казалась ни унизительной, ни отталкивающей.

Каждое утро, поднявшись с жесткой кровати, скрипевшей всю ночь ржавыми пыльными суставами, Савва Лукич подходил к окну и любовался улицей, стараясь не замечать надоедливого мелькания бесконечных человеческих ног. Его глаза находились на уровне тротуара. Он видел улицу с точки зрения человека, по шею закопанного в землю. Но зато это была Миллионная улица — улица петербургской знати! Да, он добился своего, сумел осуществить мечту, возникшую еще тогда, когда он был мальчишкой и приносил барину по утрам рюмку водки и зажженную трубку.

Слезливый, маленький, вечно пьяный, барин снимал квартиру на Васильевском острове и проматывал потихоньку некогда большое и богатое имение, находившееся в Вологодской губернии. Савка Любимов — последний крепостной, случайно не пропитый плюгавым помещиком, — значился у него комнатным мальчиком.

Вылакав бутылки три вина, барин приходил в умиленное настроение и, брызжа слюной, говорил Савке:

— Не продал тебя и не продам! Другая тебе судьба уготовлена. Вот поправлю дела, перееду на Миллионную и дам тебе волю. Понял?

Савка кланялся и делал благодарное лицо.

— А знаешь ли ты, что такое Миллионная? — спрашивал барин. — Это пуп Санкт-Петербурга! Министры и вельможи, миллионщики и денежные тузы живут там, у царя под крылышком… Перееду и на радостях — бух тебе свободу! На, Савка, — получай, да кланяйся в ножки. Пониже! Пониже!.. Стервец!

С тех пор, наслушавшись пьяной болтовни про Миллионную улицу, Савка и стал мечтать о ней.

А помещик почему-то не переезжал к царю «под крылышко». Он все больше и больше спивался. Но Савку не продавал. Заметил он как-то, что мальчишка с увлечением черкает карандашом, посмотрел на рисунки и возгорелся идеей иметь у себя крепостного художника. Целый год занимался Савка с живописцем, который приходил три раза в неделю и давал ему уроки. Барин поглядывал на первые Савкины работы и приходил в пьяный восторг. Да и в самом деле, был у паренька талант. И может быть, стал бы он крепостным художником, да лопнуло крепостное право. Помещик запил горькую и однажды позвал Савку в свою комнату.

— Видишь? — пробормотал он и показал на большую фарфоровую собаку на камине. — Моя! Люблю ее — украшаю…

Он взял голубенькую ленточку и завязал бантик на фарфоровой шее.

— Почему украшаю? Потому что — моя! А не моя — тьфу на нее! Так и ты: был мой — учил тебя. Волю бы, может, дал! А нынче — ничей ты и никому не нужен. Иди, куда хочешь!.. Вон! Убирайся!

И очутился Савка на улице. А было ему в ту пору четырнадцать лет.

Стал он думать, как жить, где ночевать, на что еду покупать — и ничего путного не выдумал. Устроился разносчиком в булочную, бегал по городу с лотком горячих булок и пышек на голове и зарабатывал гроши на пропитание. А в душе крепко засели и Миллионная, и заманчивое слово «живописец».

Был он теперь свободным человеком, но если сказать откровенно, то у барина, пожалуй, жилось ему радостнее, особенно последний год, когда приходил художник. Теперь было не до красок и карандашей. К вечеру Савка так уставал, что не мог шевельнуть ни рукой, ни шеей. Они распухли и ныли, будто весь день по ним лупили палкой.

Булочная находилась на Мойке. Савка, получив лоток, в первую очередь бежал по соседним домам, звонил с черного хода в богатые квартиры и передавал товар нарядным молоденьким горничным. То, что оставалось, он разносил по дворам и продавал случайным покупателям.

Каждый лоточник имел «свои» улицы. Переступать их границы было рискованно. Но однажды Савка решился нарушить неписаный закон булочников. Миллионная была рядом. Туда и завернул он с лотком на голове.

Произошло это днем. К дворцу катились лакированные кареты. Стройные гвардейские офицеры звенели шпорами. Шуршали шелком богатые женские платья. На этой улице даже пахло по-другому — каким-то ароматом повеяло на Савку, когда он, пройдя шагов десять, остановился и широко открытыми глазами впитывал в себя чарующее великолепие Миллионной.

Вдруг кто-то сильно стукнул по лотку. Сдобные булочки, замысловатые крендели, пышки — все это поскакало, покатилось по мостовой. Савка обернулся. Перед ним стоял такой же мальчишка-разносчик.

— Ты что, з-з-заблудился? — ехидно спросил он.

Савка растерянно посмотрел на румяные булочки, валявшиеся вокруг. Одну из них уже переехало колесо кареты, и лежала она грязная, раздавленная. К другой потянулся носом откормленный, лоснящийся господский пес, которого прогуливал на цепочке дворник с белым передником.

Мальчишка захохотал.

— Вперед наука! Больше на Миллионную не сунешься!

Савку охватила отчаянная ярость. Он треснул мальчишку пустым лотком по голове. Еще… Еще раз…

— Сунусь! Сунусь! — приговаривал он. — И жить здесь буду! Понял?

Началась потасовка. Но перед драчунами, как из-под земли, выросла фигура полицейского. Мальчишки расцепились и бросились в разные стороны.

В булочную Савка больше не вернулся — боялся, что хозяин изобьет его до смерти за потерянный товар. Было у Савки копеек сорок. На эти деньги он сумел протянуть неделю. Ночевал в ночлежке, питался колбасными обрезками, которые за бесценок продавались в лавках перед закрытием. А когда кончилась последняя копейка, счастье улыбнулось ему.

Нанялся он за пятиалтынный вымыть окна и вытереть пыль на витринах в одной из богатых лавок на Петроградской стороне. В витринах лежали бутафорские головки сахара, связки сосисок и колбас, бруски масла, морковь, свекла и другие овощи, искусно сделанные из дерева и картона. Наведя чистоту, Савка принялся раскладывать бутафорские украшения. И заговорила в нем художественная жилка. Получились не витрины, а натюрморт, выполненный со вкусом.

Хозяин удивился, дал мальчишке полтинник и послал с хвалебной запиской в соседнюю лавку. Так Савка приобрел профессию. Стал он, говоря сегодняшним языком, художественным оформителем витрин. Платили ему немного, по он уже не голодал, снял у старухи на Мало-Посадской улице угол, переселился из ночлежки и начал себя величать свободным художником. И казалось ему, что вскоре накопит он денег и сбудутся его мечты и о живописи, и о Миллионной.

Но годы летели, а Савка все возился с бутафорскими сырами и деревянными овощами, и деньги в его шкатулке, приобретенной за гривенник на базаре, прибывали медленно.

Удивительная вещь — время. Чем хуже живет человек, тем длиннее кажутся дни и короче годы. Не знает он, как скоротать сутки. А оглянется, — десяти лет как не бывало. И куда они делись, — неизвестно. Ушли, не оставив следа, истраченные по мелочам, неприметные, серые, тусклые.

Так и у Савки. Он и сам не заметил, как стал не Савкой, а Саввой Лукичом. А спроси у него, что запомнилось ему за эти годы, — не смог бы он вспомнить ничего интересного.

Впрочем, были два дня, врезавшиеся в память.

Первый день — это когда он вынул из шкатулки накопленные за десять лет деньги и купил краски, кисти и холст.

И второй день. Пошел он со своей картиной на, выставку, организованную в Гостином дворе благотворительным обществом придворных дам. Нес трехлетний труд осторожно, чтобы случайно не уронить. Но никто не посмотрел на картину Саввы Лукича. Его спросили, кто он такой, и, узнав, что он «специалист» по витринам, выпроводили вон. Расшитый золотом швейцар презрительно приоткрыл перед ним дверь галереи.

И забросил Савва Лукич краски и кисти. В поисках выхода из тупика он решил, что ошибался. Он думал, что дорогу на Миллионную откроют ему картины, слава художника. Теперь он был уверен: надо сначала поселиться на Миллионной, а потом уже искать пути к славе.

И снова бутафорские сыры и морковь. Снова экономия на всем ради денег. Но так бы и не скопил Савва Лукич звонких серебряных рублей на комнату на Миллионной, если бы опять не улыбнулось ему счастье.

За неделю до коронации Николая II начали украшать Петербург. Специальный комитет мобилизовал на работу всех, кто хоть мало-мальски разбирался в красках и умел держать кисть в руках. Шили флаги, красили заборы, завешивали полотнищами черные закоптелые брандмауеры[45], рисовали бесчисленные копии царских портретов.

Савва Лукич вначале подбирал и нанизывал на длинные куски проволоки разноцветные флажки. Потом он догадался, что случай дает ему возможность хорошо заработать. В одну ночь намалевал он на большом куске холста фигуру русского самодержца и принес в комитет. Портрет одобрили, выдали художнику пять целковых. Работая по ночам, он успел сделать до дня коронации четыре портрета.

В ночь под праздник пересчитал Савва Лукич свои сбережения и почувствовал какую-то радостную, сладкую слабость. Теперь он, по его расчетам, мог снять маленькую комнатку на Миллионной.

На рассвете он вышел на улицу и пошел посмотреть на свою работу. Ближайший портрет висел на Каменноостровском проспекте. Туда и направился художник.

Стояло раннее майское утро. Улицы были пустынны. Савва Лукич подошел к дому, на котором висел портрет, перешел через улицу, чтобы лучше рассмотреть его. Полюбовался минут пять усатым одутловатым лицом царя с глазами, какие бывают у человека, когда он тужится, и присел на скамейке в садике.

Внимание его привлек подросток, который воровато вывернулся из-за угла с какой-то короткой палкой в руках. Он посмотрел вдоль улицы, встал под портретом и прицелился из палки. А затем произошло что-то непонятное и страшное. На портрете появились синие чернильные пятна. От них потянулись вниз вертикальные полосы.

Савву Лукича подкинуло со скамейки.

Паренек так увлекся делом, что оглянулся на Савву Лукича, когда тот был уже в трех шагах от него. Но мальчишка не растерялся — отбежал шагов на десять и прицелился в художника деревянным самодельным насосом.

Сзади из ворот вышел заспанный дворник.

— Держи! — крикнул Савва Лукич.

И мальчишка неожиданно оказался в объятиях рыжебородого толстого мужика.

Через пять минут «охальника», как окрестил паренька дворник, повели в околоток. Испорченный портрет царя спешно сняли с дома. А Савва Лукич, мрачный и расстроенный, побрел по улице, вспоминая задиристое лицо мальчишки с приподнятой и раздвоенной заячьей губой.

Неделю спустя Савва Лукич собрал пожитки и распрощался со старухой, у которой снимал угол. Его ждала комната на Миллионной. Чтобы не показаться бедняком, он щедро заплатил за полгода вперед и вывесил у парадной под звонком к дворнику медную дощечку с игриво вырезанной надписью: «Свободный художник С. Л. Любимов. Портреты, флаги, выставки». Вместо выставок надо было написать витрины, но Савва Лукич решил умолчать о своей основной профессии.

Мечта сбылась. Он живет на Миллионной! Не беда, что в окне мельтешат ноги и из-под галош брызжут в окна грязные дождевые капли. Главное — он добился своего!

Первые недели Савва Лукич был счастлив. Он вставал с рассветом, усаживался перед мольбертом и работал до тех пор, пока не наступало время идти в лавку оформлять витрину. Новую картину он назвал: «Выезд царя». На полотне уже проступили контуры Миллионной. В центре улицы — карета с Николаем II, а по бокам — склоненные в приветствии толпы народа. На эту картину художник возлагал все свои надежды.

В один из сумрачных осенних дней шел Савва Лукич из булочной. Нес на завтрак горячие пышки. Свернул к себе на Миллионную и остановился. Навстречу ехала царская карета. Он так хорошо изучил ее из окна своей комнаты, что безошибочно узнал бы среди сотни других карет. Но все же нельзя было упустить случай и не посмотреть на нее еще раз. Он даже не сразу догадался, что грубый голос, рявкнувший сзади: «Эй, ты! Шапку долой!» — имеет к нему самое непосредственное отношение. За словами последовало действие. Чья-то рука, прихватив клок волос, сдернула шапку с головы Саввы Лукича. Художник от неожиданности выпустил кулек с пышками и обернулся. Полицейский сунул ему в руку шапку и прорычал:

— Поговори у меня!

Савва Лукич ничего говорить не стал. Он нырнул в парадную и, только войдя в комнату, вспомнил о пышках. Посмотрел в окно. Кулька не было видно, а одна пышка валялась на мостовой, приплюснутая колесами царской кареты.

Что-то с болью повернулось в груди Саввы Лукича. Вспомнилась ему булочка, которая упала с его лотка много лет назад и была так же раздавлена и испачкана. Потемнело в глазах у художника. Мысли, одна тоскливее другой, промелькнули в голове. Пропало очарование Миллионной улицы. И почувствовал он себя маленьким и жалким, раздавленным бесчисленным множеством сапог и ботинок, шаркавших бесконечно перед его носом.

Он отошел от окна, закрыл ящик с красками, вытер кисти и повернул «Выезд царя» лицом к стенке.

И понеслись опять тоскливые годы, лишенные вкуса и запаха жизни, как бутафорские сыры в витрине. Савва Лукич возненавидел Миллионную так же сильно и страстно, как когда-то мечтал о ней. Подумывал он и о том, чтобы переехать на другую улицу, да лень было заняться этим делом. Опустился Савва Лукич — перестал бриться, об одежде не заботился, к краскам не притрагивался. Несмотря на медную дощечку, которая все еще висела под звонком к дворнику, никто не заглядывал в его комнату. Заказов не поступало.

Но однажды завернул к нему заказчик. Представился секретарем Общества русских фабричных и заводских рабочих. Принес список лозунгов и предложил Савве Лукичу написать их на кусках материи. Несколько лет назад Савва Лукич обрадовался бы, а сейчас он принял заказ без особого удовольствия. Даже не спросил, для чего потребовались такие надписи: «Боже, царя храни!», «Государь, спаси нас от голода!», «Защити нас, государь, от лихоимцев!»

Через три дня заказчик получил рулон материи с лозунгами, расплатился и сказал:

— Спасибо вам от рабочих Питера! Вы можете гордиться. Под вашими лозунгами мы пойдем к царю и получим от него защиту от всех капиталистов. И кончатся мученья рабочих! Помяните мое слово!

Савва Лукич выслушал его безразлично. А ночью проснулся с таким чувством, будто он на пороге какого-то важного открытия. Художник полежал часа два, ворочаясь с боку на бок, и, наконец, догадался, почему так учащенно бьется его сердце. «Ну, конечно! Он чуть не прозевал!.. Надо срочно закончить «Выезд царя» и пойти вместе с рабочими к Николаю II. Он заметит, обязательно заметит картину!..»

Девятого января Савва Лукич прикрепил законченное полотно к двум легким палкам, свернул холст в трубку и вышел на Невский. Вскоре повстречалась ему толпа людей.

Впереди два благообразных рабочих с окладистыми бородами несли икону. А дальше над толпой виднелись хоругви, царские портреты. Савва Лукич пристроился к демонстрантам, протянул одну палку соседнему рабочему, расправил полотно, и «Выезд царя» засиял свежими, яркими красками.

В толпе не чувствовалось праздничного настроения. Наоборот, люди говорили шепотом, держались поближе друг к другу, будто чего-то боялись. Слышался приглушенный спор.

— Хорошего не ждите! — долетела до Саввы Лукича чья-то фраза.

— А что ж он, ирод, что ли? — возразил другой голос. — Не поймет?

— Он и понимать не будет!

Савва Лукич догадался, что говорят о царе, и невольно посмотрел назад. Цепкие глаза художника увидели в толпе знакомую заячью губу. Это был тот самый паренек, который девять лет назад облил чернилами портрет царя. Теперь этому пареньку было года двадцать два — двадцать три. Но его лицо все так же задорно смотрело на людей.

— Хорошо, если только не пустят к царю! — говорил он. — А то как бы хуже чего не случилось!

Демонстранты свернули к Дворцовой площади. В толпе запели гимн.

Дальнейшие события сохранились в памяти Саввы Лукича разрозненными страшными мазками. Запомнился ему строй солдат со вскинутыми винтовками. Залпа он почему-то не слышал. А люди вокруг падали и стонали. Покатилась, раскололась и рассыпалась на куски икона. Картина «Выезд царя» очутилась на грязном, окровавленном снегу. Савва Лукич видел, как человек с заячьей губой прыгнул на полотно сапогами и, что-то яростно крича, затопал каблуками по царской коляске и лицу Николая II.

Художник бросился спасать свое произведение, но бегущие в панике люди мешали ему. Кто-то невзначай толкнул человека с заячьей губой, сшиб с ног. Толпа, не разбирая дороги, протопала и по картине, и по упавшему. Поднялся он с трудом и побежал, согнувшись, придерживаясь руками за грудь.

Савва Лукич секунду смотрел на изодранное полотно, потом стал догонять человека с заячьей губой. Настиг он его у Летнего сада. Метров двести они пробежали вместе. Человек плюхнулся на скамейку, застонал, пригнул голову к коленям. Художник, задыхаясь, сел рядом.

— За что ты жизнь мне портишь? Что ты меня вечно преследуешь? — дрожащим голосом спросил Савва Лукич.

Человек чуть распрямился и взглянул затуманенными болью глазами. Что-то вроде усмешки пробежало по его лицу.

— Аа-а… Художник… — произнес он. — Что, опять в околоток отправишь?.. Нет, не выйдет! Лизоблюд несчастный! Малюет царские морды! Плевал на тебя царь! И на твои картины — тоже! И народ плюет на них — вот что главное! А хочешь, чтобы уважали твой труд, — рисуй для народа! Вот нарисуй, как расстреляли нас сегодня! Да куда тебе!..

Домой вернулся Савва Лукич ночью. Где его носило все это время, — он не помнил. Зажег он свет и сел у стола, уставившись невидящим взглядом в угловатый осколок зеркала, прислоненный к стене. Художник смотрел на свое отражение и не понимал, что это за мертвенно-бледное лицо выглядывает из стены. Потом сознание прояснилось и он узнал себя. Седая щетина на подбородке, мешки под глазами, смертельная тоска в зрачках. «А морщин-то! Боже мой! Сколько же тебе лет, Савва Лукич? — спросил он придушенным голосом и вслух подсчитал: — В том веке пятьдесят три да в этом четыре… Итого пятьдесят семь! Да ведь ты уже старик, Любимов! Пора и честь знать!» И посмотрел он на крюк, торчавший над окном. И повесился бы той ночью «свободный» художник, да по бедности не нашлось в его комнате ничего такого, что можно использовать вместо веревки.

Утром вспомнил он, что ждет его витрина на Гороховой, и поплелся к лавке, а перед глазами маячило лицо человека с заячьей губой, слышался его голос: «Народ плюет на твои картины!» «Верно! — рассуждал Савва Лукич. — Плюет. А на витрины не плюет. Значит, они нужны народу? Ну, и будем украшать витрины!» Улыбка вышла у него горькой, вымученной, но на душе посветлело даже от такого маленького утешения.

И вошло у художника в привычку спрашивать у себя перед каждым делом: «А нужно ли это народу?» Запали в душу тяжелые, как камни, слова человека с заячьей губой и бродили где-то там, внутри, рождая новые, смутные чувства и мысли. Но туго они рождались, с муками. Сказывалась вся прошлая холопья жизнь. Годы прошли, прежде чем оформились эти новые чувства и мысли. А проявились они неожиданным образом.

Случилось это уже после того, как февральская революция вытряхнула царя из Зимнего дворца.

Сидел как-то раз Савва Лукич на кровати, готовился снять ботинки и лечь спать. Вдруг в дверь стукнули, да так, что чуть не выскочила нижняя филенка. Кто-то с размаху бил ногой в дверь. Слабый запор заскрипел и отскочил. В комнату ввалились трое подвыпивших молодцов.

— Здоро́во, старик! — гаркнул один из них. — Дело есть! Ты ведь этот самый, маляр? Так, что ли?

— Маляр, если вам нравится так называть меня.

— А ты не обижайся, дед! — сказал второй. — Мы люди вольные — как хотим, так и называем. И ты нас хоть разбойниками величай, — не обидимся! А дело вот какое: принесли мы тебе срочный заказ на десять флагов.

Савве Лукичу сунули кусок бумаги, вырезанной в форме двухвостого флага. На одной стороне было написано: «Анархия — мать порядка», с другой смотрел на художника череп с оскаленными зубами.

— Фон черный, — объяснил третий молодчик. — Буквы и кости — под серебро, чтоб блестело и в дрожь бросало! Вот залог!

На кровать рядом с Саввой Лукичом упали три крупные бумажки. Он равнодушно посмотрел на них и задал привычный вопрос:

— А нужно ли это народу?

Молодчики переглянулись.

— Ты вот что, — угрожающе сказал первый, — болтать о народе предоставь большевикам и Ленину. Они мастаки на это! А нас с ними не путай! Ты — свободный, художник и мы — свободные х-художники! Делай, что говорят, а не то худо будет!

— Стар я, чтоб пугаться, — сказал Савва Лукич. — Чем ближе к смерти, тем лучше… Не приму я ваш заказ.

— Ты понимаешь, с кем говоришь? — ощерился молодчик.

Голова у него втянулась в плечи, руки приподнялись.

— А что с ним болтать! — возразил другой. — Бери его! Запрем в нашем штабе, всыплем горячих — за ночь сделает!

Савву Лукича сдернули с кровати, потащили на улицу. Он и не сопротивлялся: где ему было упираться, когда в него вцепилось шесть здоровенных рук, привыкших к такой работе. У выхода молодчики приняли более пристойный вид. Двое подхватили художника под руки, третий встал сзади. Предупредив, чтобы Савва Лукич не вздумал кричать, они распахнули дверь и вышли на Миллионную.

Здесь уже не было так оживленно и празднично, как несколько месяцев назад. Сновали люди подозрительного вида, которые при царе сюда и носа показывать боялись. На углу стояла группа мужчин, одетых просто, по-рабочему.

Савва Лукич окинул их быстрым ищущим взглядом и заметил человека с заячьей губой. Когда окруженный анархистами художник поравнялся с рабочими, он остановился и крикнул:

— Спасай, мил человек!

Задний анархист ударил Савву Лукича по шее. Но рабочие повернулись на крик, увидели, что трое молодчиков куда-то старика тащат, и поспешили на помощь. Анархисты бросили Савву Лукича и завернули за угол.

— Опять ты, отец, мне встретился! — удивился человек с заячьей губой. — Куда это тебя волокли?

— Приключилась история, — ответил Савва Лукич. — Спасибо — выручил. Хотели меня заставить заказик один выполнить, да смекнул я, что опять ты топтать его будешь. Скажешь, что народу такие флаги не нужны, и заплюешь старика.

— Что за флаги?

— Черные… «Анархия — мать порядка».

Рабочие рассмеялись.

— Молодец, что отказался. Далеко живешь? Давай мы тебя проводим, чтобы анархия порядок с тобой не навела!..

Вошли рабочие в комнату художника.

— Теперь познакомимся! — сказал человек с заячьей губой. — Трофим Егоров.

Осмотрел Трофим комнату, покачал головой.

— Немного ты на царских портретах заработал, — сказал он и хотел добавить что-то еще, но один из рабочих подошел к окну и подозвал товарищей.

— Смотрите-ка! Чудесный видик! Как раз то, что нам надо!

Трофим приблизился к окну, взглянул влево — на дворец, вправо — в сторону Марсова поля. Рабочие многозначительно перемигнулись.

— А что, отец, — спросил Трофим, — не пустишь ли ты к себе в комнату квартиранта на время? Мы, конечно, заплатим. И от всяких ночных заказчиков гарантия тебе будет…

Понял Савва Лукич, что кроется в этих словах какая-то тайна.

— А нужно ли народу это? — спросил он.

— Во как нужно! — ответил Трофим и провел ребром ладони по горлу. — Сам посуди: царя скинули, а что изменилось? Много ты картин нарисовал при Временном правительстве? Вместо одного — сто царьков во дворце засело! Ты, небось, и не знаешь, с кого теперь портрет рисовать?

— Э-э! Я отрисовал уже… Песенка моя спета…

— Ничего! Вот станешь по-настоящему свободным художником, — другое заговоришь! Потерпи чуточку да помоги капельку…

На следующий день Трофим Егоров переселился к Савве Лукичу. И заказ принес он художнику. Пошутил, выкладывая на стол куски кумача:

— Вчера мы помешали тебе с богатыми заказчиками договориться. Потерял ты работенку из-за нас. А чтоб зла не помнил, — вот тебе другая работа. Против красных знамен ничего не имеешь? Сейчас они народу нужней хлеба!

Так и повелось с того дня: Трофим сидит у окна, наблюдает, как караул у Зимнего дворца сменяется, какие полки службу несут, чем вооружены солдаты, а Савва Лукич за столом работает. Руки у него трясутся, глаза видят плохо, а на душе спокойно и светло. И выводит он самым красивым шрифтом: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» или: «Долой министров-капиталистов!» Были и короткие лозунги: «Вся власть Советам!»

— А что это за Советы? — спрашивал Савва Лукич.

— Власть народная! — отвечал Трофим.

Дней через пять Егоров ушел, и не видел его Савва Лукич до того самого вечера, когда, разбуженный близкой перестрелкой, накинул он пальтишко и выглянул из парадной на Миллионную.

По улице к темному дворцу бежали люди. Выстрелов больше не было. Старый художник поплелся к площади и вдруг остановился, ослепленный потоком лучей, хлынувших из дворцовых окон.

— У-р-р-а! — понеслось со всех сторон.

Старика стиснули и втащили по широкой лестнице, устланной коврами. Проходы и комнаты дворца были уже забиты рабочими, матросами, солдатами с красными полосками материи на шапках. Ликующе гудело под сводами эхо восторженно ревущей толпы.

По коридорам вели обезоруженных юнкеров. Где-то хлопнул одиночный выстрел. Потом в толпе закричали: «Временных ведут!»

Но Савва Лукич не увидел арестованных министров. Его носило течением из одного зала в другой, пока не выбросило в просторную комнату. Здесь стоял густой надсадистый хохот. Вокруг широкого кресла сгрудилось человек двадцать.

— Новый царь — Трофим Егоров! — объявил кто-то басом.

Толпа впереди художника поредела, и увидел он знакомое задорное лицо с заячьей губой. Трофим сидел на царском троне. В левой руке он держал винтовку.

И прошибла старика слеза. Стоял он и плакал тихонько, маленький, согнутый временем и жизнью человек.

— Чего плачешь, дед? — спросил солдат, случайно обернувшийся к художнику.

Люди вокруг замолчали. На старика глянула вся комната. Посмотрел и Трофим.

— Савва Лукич! Ты чего?.. Радуйся! Смотри — твоя картина! — Трофим потряс знаменем. — Дворцы берет!

Художник смахнул дрожащей рукой слезы, и будто прояснилось у него в глазах. Как-то разом охватил он взглядом трон, Трофима, знамя. И увидел он перед собой сказочно прекрасное полотно и подпись внизу: «Его Величество Народ — на троне».

Чувствовал Савва Лукич, что эту картину ему уже писать не придется. «Ничего, напишут другие! — подумал он. — Я свое все-таки сделал!» И он еще раз внимательно, любовно посмотрел на знамя и на буквы, выведенные его рукой.

Предыдущая главаГлава 11 из 23Следующая глава