К книге
Высокомерная обезьяна. Миф о человеческой исключительности и его значениеГлава 8 Запутанные взаимосвязи
75%
Глава 8 Запутанные взаимосвязи
9

Глубоко вдохните. Теперь медленно выдохните. Всякий раз, когда вы вдыхаете, вы втягиваете кислород, выработанный окружающими вас растениями. Очутившись в ваших легких, кислород попадает в кровоток, а из кровотока в легкие, наоборот, поступает углекислый газ. С каждым выдохом вы наполняете воздух углекислым газом – как раз тем веществом, которое необходимо растениям для фотосинтеза.

То, что мы выдыхаем, растения вдыхают. То, что выдыхают растения, вдыхаем мы[455]. Воздух, которым вы дышите, – это коллективное дыхание других живых существ.

Вы погружены в мир.

А мир погружен в вас.

Ваше тело служит приютом удивительному разнообразию жизни: около тысячи различных видов обитают у вас на коже, во рту и в кишечнике. Лишь 10 % ваших клеток несут человеческий геном, тогда как остальные 90 % – геномы бактерий, вирусов, грибов и других микроорганизмов. Этот многовидовой коллектив (известный также как микробиота) поддерживает в вас жизнь: он участвует в пищеварении, метаболизме, иммунитете, неврологических функциях и других жизненно важных процессах.

Если пойти глубже, в вашем теле имеются семь октиллионов атомов, каждый возрастом в миллиарды лет, рожденный в недрах древней звезды, прежде чем стать частью вас. Вот что, наверное, имел в виду натуралист Джон Мьюир, говоривший, что “когда мы пытаемся выделить нечто само по себе, то обнаруживаем, что оно связано со всем остальным во Вселенной”[456].

Поэтому, когда мы пытаемся господствовать, мы в действительности нарушаем циклы, от которых сами зависим. Это высшее проявление гордыни.

Как передовые научные открытия демонстрируют поразительные взаимозависимости между разными видами, в том числе между человеком и другими формами жизни? Как антропоцентризм традиционно способствовал по сути конкурентному, иерархическому взгляду на природу? Как это, в свою очередь, искажает наше понимание эволюции и самих себя, поддерживая представления о человеческой исключительности? Как этот акцент на конкуренции привел людей к неверной интерпретации эволюционной теории и ее применению во зло, что объясняет нынешний антропогенный кризис жизни на Земле? И как не столь антропоцентричное понимание поможет нам все переосмыслить?

“Природа с красными клыками”[457][458]

В Чимфунши, приюте для шимпанзе, расположенном в Меденосном поясе на севере Замбии, время кормления. Чимфунши – один из старейших и крупнейших приютов для шимпанзе в мире. Он представляет собой обширный участок земли в лесу, где бродят сто пятьдесят шимпанзе, многие из которых – жертвы браконьеров и нелегальной торговли животными. Шимпанзе ночуют в гнездах и проводят большую часть своего времени, исследуя лесистую территорию под открытым небом. Несколько раз в день они выходят к смотрителям, которые их подкармливают.

Я стою на смотровой площадке. В воздухе разносится радостное уханье. Из кустов начинают показываться десятки темных сутулых фигур – шимпанзе пришли за своей вечерней едой. Вот обезьяны уже столпились и расхаживают под смотровой площадкой, где смотрители готовят для них сахарный тростник, бататы и капусту. В подобных условиях скученности, где ставки высоки, повышается потенциал внутригруппового конфликта. По мере того как шимпанзе обмениваются настороженными взглядами и все громче ухают, социальное напряжение делается ощутимым. Кажется, никто не чувствует себя непринужденно. Но меня удивляет отсутствие агрессии и враждебности. Напротив, некоторые шимпанзе начинают ободрять сородичей: они приближаются друг к другу и обнимаются, прижимаются или кладут другому шимпанзе палец или ладонь в рот (знак доверия). Один из работающих вместе со мной студентов, Джейк Брукер, отмечает и рост частоты социосексуальных взаимодействий в такие моменты социальной напряженности[459]. Нередко в подобном успокаивающем поведении охотно участвуют те особи, от которых этого меньше всего ожидаешь, например два могучих высокоранговых самца. Не хочу сказать, что при этом вовсе не бывает конфликтов и конкуренции, время от времени конфликты, конечно, возникают. Но именно потенциал для конкуренции и конфликта способствует таким актам кооперации, как ободрение.

Тем, как мы видим эволюцию, определяется то, как мы видим себя.

Вспомните момент, когда вы впервые узнали об эволюции. Возможно, как и мне, вам на ум приходят выражения “выживание наиболее приспособленных” и “борьба за существование”. Эти термины вызывают в сознании модель конкурентной, эгоистичной природы. Подобный взгляд (иногда его называют “природа с красными клыками”) изображает организмы непрерывно сражающимися за ресурсы, территорию и доминирование.

Однако большинство современных ученых согласятся, что многие ключевые события в истории жизни на Земле были также результатом грандиозного сотрудничества и симбиоза. Как отмечалось выше, мутуалистические отношения в изобилии встречаются у микробов, грибов, растений и животных, подобных нам. Кооперация – не антитеза конфликту и не какое‐то редкое исключение в эволюции. Так почему же стереотип “природы с красными клыками” сохраняется в общественном и научном воображении?

Возникновение эволюционной теории в середине XIX века совпало с подъемом промышленного капитализма. И основные дарвиновские идеи были интерпретированы таким образом, который отвечал духу конкуренции, характерному для этой растущей капиталистической системы. Позже в том же столетии возник социал-дарвинизм, применявший эволюционные идеи вроде естественного отбора к человеческим обществам. Он постулировал, что общественный прогресс основан на конкуренции: те, кто преуспел на конкурентном рынке, считались более успешными с эволюционной точки зрения и наделенными природным превосходством. Аналогично бедность и неуспех объяснялись предполагаемой неполноценностью определенных лиц или групп. Как вы уже догадались, эта точка зрения обеспечивала псевдонаучное оправдание существующим социальным иерархиям и экономическому неравенству.

В частности, выражение “выживание наиболее приспособленных” придумал вовсе не Чарльз Дарвин, а Герберт Спенсер, влиятельный английский социолог и адепт социал-дарвинизма. Стремясь увязать свои расистские экономические теории с биологическими принципами Дарвина, Спенсер утверждал, что иерархия не только оправданна, но и служит характерным признаком наиболее развитых и устойчивых обществ. Сам Дарвин был осторожнее в части применения собственных теорий непосредственно к человеческому обществу. И однако его идеи о механизмах естественного отбора в эволюции предлагали как будто бы естественное и научное оправдание капиталистическим и империалистическим нарративам конкуренции и преследования эгоистических интересов.

Индивидуалистический, конкурентный взгляд на мир отражается и в других популярных метафорах, таких как “эгоистичный ген” – образ, созданный эволюционным биологом Ричардом Докинзом. Когда метафоры приобретают популярность, мы, к несчастью, склонны забывать, что это простые аналогии. Сам Докинз неоднократно пояснял, что эгоистичные гены не обязательно способствуют эгоизму особей[460]. Напротив, эгоистичные гены могут приводить ко всевозможным видам альтруистичного поведения у особей!

Дарвин тоже подчеркивал, что естественный отбор – не процесс, в ходе которого организмы каждый сам по себе борются за превосходство. Так, вводя в “Происхождении видов” термин “борьба за существование”, он объясняет: “Я должен предупредить, что применяю этот термин в широком и метафорическом смысле, включая сюда зависимость одного существа от другого” [461](курсив наш)[462]. В знаменитых последних абзацах книги Дарвин приводит образ густо заросшего берега, изобилующего множеством видов растений, птиц, червей и насекомых, чтобы проиллюстрировать эту взаимозависимость, обилие запутанных взаимосвязей[463]. Много лет спустя в “Происхождении человека” он предположит, что сопереживание – фундаментальная эволюционная сила у общественных животных. “Но каково бы ни было происхождение этого сложного чувства, оно должно было усилиться путем естественного отбора… …Те сообщества, которые имели наибольшее число сочувствующих друг другу членов, должны были процветать и оставлять после себя большее число потомков”[464][465].

Коротко говоря, подведение эволюции под чисто конкурентную, индивидуалистическую парадигму давало узколобый и часто искаженный взгляд на теорию Дарвина, отражавший более широкие общественные тенденции и идеологии своего времени. Но даже в те времена различные ученые высказывали убедительные возражения против этого однобокого взгляда. Одно примечательное возражение выдвинул русский анархист Пётр Кропоткин в своей широко известной книге 1902 года “Взаимопомощь как фактор эволюции”. Кропоткин утверждал, что кооперация распространена в природе и играет жизненно важную роль в общем благополучии особей и обществ: “«Избегайте состязания! <…> …Практикуйте взаимную помощь! Она представляет самое верное средство для обеспечения наибольшей безопасности, как для каждого в отдельности, так и для всех вместе; она является лучшей гарантией для существования и прогресса физического, умственного и нравственного». Вот чему учит нас Природа…”[466] Кропоткин полагал, что современный акцент на конкуренции антропоцентричен и отражает скорее наши собственные стремления и неудачи, чем действительное устройство природы.

Каково фундаментальное свойство природы – конкуренция или кооперация? Кажется, многое зависит от того, как мы отвечаем на этот вопрос.

Но почему нужно выбирать что‐то одно? Животные вроде шимпанзе по своей природе не более склонны к насилию и конкуренции, чем к мирному сотрудничеству. Как рассказывалось выше, ободряющее поведение учащается, когда потенциал для конфликта достигает пика, и это показывает, насколько тесно переплетены сами кооперация и конкуренция. Одно порождает другое. Проблемы конкуренции часто требуют кооперативных решений. Те, кто лучше сотрудничает, обычно лучше конкурируют. Жизнь требует управляться одновременно и с отношениями кооперации, и с отношениями конкуренции.

Просто вспомните, с кем вы чаще всего конфликтуете. Затем вспомните, с кем чаще всего сотрудничаете. Наверное, у вас, как и у меня, это одни и те же люди. Наши самые вовлеченные и тесные отношения – с партнерами, родственниками, друзьями или коллегами – зачастую демонстрируют взаимосвязанную природу конкуренции и кооперации.

Однако популярная литература и медиа часто ставят вопрос так: свойственна ли человеческой природе кооперация или конкуренция? Образцовым примером этой дихотомии служит резкое противопоставление бонобо и шимпанзе, наших ближайших ныне живущих родственников. Те, кто считает человеческую природу мирной, склонны поддерживать репутацию бонобо как матриархальных пацифистов, тогда как адепты “природы с красными клыками” подчеркивают стереотипный образ патриархальных агрессивных шимпанзе. Однако мы с коллегами показали, что социальное поведение этих двух видов обезьян более сходно, чем зачастую полагают. Проанализировав поведение сообществ в различных приютах для шимпанзе и бонобо, мы обнаружили, что изменчивость в пределах каждого из двух видов больше, чем различия между ними[467]. Рассмотрим, например, эмпатические реакции типа утешения и социосексуальные взаимодействия во время актов утешения. Если исходить из существующих стереотипов, можно ожидать, что подобное дружелюбное поведение будет чаще встречаться у бонобо, чем у шимпанзе. Но групповые различия показывают куда более тонкие закономерности: некоторые сообщества шимпанзе в этом отношении больше напоминают бонобо, а некоторые сообщества бонобо – шимпанзе.

Так что же, мы от рождения враждебны и агрессивны по отношению к другим (якобы как шимпанзе) или дружелюбны и миролюбивы (якобы как бонобо)? Достаточно заглянуть в новости, и ответ покажется не столь однозначным: люди обладают потенциалом как для агрессии, так и для сотрудничества. Почему бы не признать, что таковы же и наши ближайшие родственники-приматы, вместо того чтобы втискивать их в жесткие видовые стереотипы?

И конкуренция, и кооперация – движущие силы эволюции. Важно не ставить одну выше другой, а признавать сложное взаимодействие между ними. Но как традиционный акцент на конкуренции повлиял на наш научный подход и, как следствие, на наше понимание глубинного устройства природы?

Подрывная наука

Сюзанна Симард, профессор лесной экологии в Университете Британской Колумбии, в детстве бродила с родителями по вековым лесам Канады, исследуя замшелые тропы, собирая грибы и сооружая крепости и плотики из опавших веток[468].

Будучи юной студенткой в лесоводческом училище, она усвоила общепринятую догму: жизнью в лесу правит конкуренция. Согласно этому взгляду, деревья – одиночки, постоянно конкурирующие друг с другом за доступ к свету, воде и питательным веществам.

В то же самое время Симард беспокоило распространение коммерческих проектов лесозаготовок, при которых смешанные леса вырубались и замещались однородными посадками одного вида. Во многих отношениях традиционный подход, ставивший во главу угла конкуренцию, санкционировал подобные лесоводческие практики, отдавая предпочтение таким технологиям, как прополка, посадка на определенном расстоянии и прореживание, чтобы дать место определенным особям или видам. За этими инициативами “обеспечить свободу роста” стояла идея, что посаженные деревья будут процветать, если сократить конкуренцию с другой растительностью.

Но по сравнению с деревьями вековых лесов, которые знала и любила Симард, деревья в посадках оказались больше подвержены болезням и климатическому стрессу. Без конкурентов их здоровье ухудшилось. Например, Симард заметила, что при вырубке соседних деревьев вроде берез саженцы дугласовой пихты чаще болели и гибли. Но почему? Саженцам хватало места, и они получали дополнительные свет и воду. Так почему им становилось заметно хуже?

В итоге Симард получила грант на проверку своей догадки: что ответ кроется в почве. Она предположила, что если высаженные сеянцы смешаны с другими видами, то они лучше выживают за счет какой‐то подземной системы поддержки, в которой задействованы их корни. Чтобы проверить эту идею, Симард высадила вместе березы и ели и проследила, как молекулы углерода перемещаются от одних к другим. Ее новаторское диссертационное исследование показало, что березы и ели сотрудничают, обмениваясь углеродом через подземные грибные сети, связывающие их корневые системы (микоризные сети). Чем больше тени березы отбрасывали на елки, тем больше углерода поступало к елкам. По сути, существовала сеть передачи углерода от берез к елкам, компенсировавшая эффект затенения. Исследование Симард, бросившее вызов давнему представлению, будто виды всегда конкурируют, в 1997 году попало на обложку журнала Nature, где эти сети получили название “лесного интернета” (Wood Wide Web) [469].

С тех пор Симард и ее студенты открыли обширные микоризные сети, соединяющие деревья на определенных участках леса. Зачастую деревья связаны друг с другом через более старое дерево, которое Симард называет “материнским” или “узловым”: оно делится питательными веществами с другими деревьями и с подростом. Грибная сеть помогает не только обмену питательными веществами, но и защите растений от вредителей и заболеваний[470]. Однако у этой медали есть и обратная сторона. Когда растения сами не способны осуществлять фотосинтез, они могут отбирать ресурсы у других через те же самые общие микоризные сети. И не все вещества, передающиеся по сетям, полезны для реципиента: например, растения могут также выделять токсины, замедляющие развитие их соседей.

Хотя исследование Симард попало в топовый научный журнал, она столкнулась с бурной отповедью и критикой за то, что посмела бросить вызов традиционному лесоводству – области мужского господства. Как она вспоминает в 2020 году в интервью для New York Times: “Старые лесоводы говорили, что надо просто изучать рост и продуктивность. …А меня больше интересовало, как взаимодействуют эти растения. Они считали, что все это слишком по‐девчачьи”[471]. Скептицизм в отношении исследования Симард сохраняется, отчасти в силу укоренившихся представлений, что человек – единственный вид, способный к столь развитой кооперации[472]. Этот скептицизм основан также на предположении (тиражируемом скорее медиа, чем самой Симард), что связь через микоризные сети всегда полезна для деревьев. Подобные однобокие нарративы игнорируют разнообразие и сложность отношений, возможных в лесу. Лес – это конкурирующая и сотрудничающая экосистема. И снова речь идет о тонком взаимодействии, обмене, важнейшем равновесии, определяющем всякие живые, эволюционирующие, динамические отношения.

Симард объясняет свои мытарства склонностью западной науки упускать из виду подобные отношения. “Мы не задаем хороших вопросов о взаимосвязанности леса, поскольку все мы воспитаны как редукционисты. Мы разбираем все на части и изучаем процессы поодиночке, хотя и знаем, что они не происходят изолированно”[473].

Как признает Симард, это экологическое представление о взаимосвязи всего живого издавна было частью многих анимистических взглядов на реальность, свойственных коренным народам и рисующих мир в свете отношений взаимности. Как мы убедимся в следующей главе, современные передовые научные открытия Запада лучше согласуются с подобными мировоззрениями, чем обычно считается. Но даже на протяжении западной истории различные ученые отвергали редукционизм в пользу взаимосвязанности. Дарвин, вместо того чтобы рассматривать природу как совокупность дискретных объектов, видел в ней плотно переплетенную сеть субъектов. Досточтимый немецкий философ Гёте отстаивал холистический подход к изучению природного мира, заметив, что “в природе мы никогда не видим ничего по отдельности, но все в связи с чем‐то еще, что существует прежде него, рядом с ним, под ним и над ним”[474]. Его друг, великий натуралист Александр фон Гумбольдт, тоже верил в изучение отношений между элементами природного мира, а не в разделение их. “Все, – писал Гумбольдт, – есть взаимодействие и взаимность”[475].

В конце XIX века развитие экологии – науки об отношениях живых существ с их физическим окружением – бросило официальный вызов принципам научного редукционизма. Экологию окрестили “подрывной наукой” за то, что она заставляет людей переосмыслить свое место в природном мире[476]. Заметным ее ответвлением является так называемая глубинная экология, основанная в 1970‐е годы норвежским философом Арне Нессом[477]. Эта экологическая философия открыто отвергает антропоцентризм, подчеркивая самоценность всех живых существ и признавая глубокую взаимосвязанность, определяющую наше существование.

Грибы и деревья настолько взаимосвязаны, что, по мнению некоторых ученых, не стоит рассматривать их как отдельные организмы, скорее лес функционирует как единая сущность. Согласно принципам глубинной экологии, все тесно взаимосвязано со всем. Люди не исключение. Так где заканчивается природа и где начинаемся мы?

“Мы никогда не были отдельными особями”

Влиятельные мыслители предостерегают, что употребление таких выражений, как “природный мир” и “среда” (как я делаю ради удобства в этой книге), грозит предположением, будто природа лежит где‐то вне нас[478]. То есть само существование слова и концепта “природа” подкрепляет дуалистическое восприятие природного мира как отдельного от человеческой культуры или общества. Антрополог Мэрилин Стратерн исследовала народность хаген в Папуа – Новой Гвинее и показала, что не все люди придерживаются этой оппозиции “природа – культура”. В статье, озаглавленной “Ни природы, ни культуры: случай хаген”[479] она утверждает, что, в отличие от большинства европейцев и американцев, у хаген нет абсолютного противопоставления природы и культуры, через которое воспринимается мир. Еще Стратерн подчеркивает, что понятие “индивида” (от латинского individuus, что значит “неделимый”) как отдельного и автономного “я” укоренено в западных идеях индивидуализма. Это понятие рассматривает человека как самостоятельную сущность, полностью ограниченную пределами своего тела. В меланезийских обществах, напротив, индивиды – не изолированные единицы, а определяются главным образом своим положением и связями в системе социальных отношений. Чтобы охарактеризовать природу личности в подобных обществах, завязанных на отношениях, Стратерн предлагает слово “дивид”[480].

Как обновленное знание о биологических отношениях между живыми существами может также помочь переосмыслить наше понимание индивидуальности? Один поразительный пример дают лишайники. Неважно, в какой части света вы обитаете, – вы наверняка их встречали. Если вы, как и я, живете в Новой Англии, вспомните о бледно-зеленых корочках, украшающих стволы деревьев и поверхность камней, хотя вообще лишайники бывают самых разнообразных цветов и форм. Из-за растительного облика многих лишайников, а также их способности к фотосинтезу ранние натуралисты классифицировали их как растения. Только в конце XIX века ученые открыли, что на самом деле лишайники представляют собой результат сотрудничества между двумя организмами: грибом и водорослью[481]. Гриб обеспечивает структурную поддержку, поглощение питательных веществ и удержание воды, тогда как водоросль вносит свой вклад путем фотосинтеза, поставляя грибу необходимую энергию. Это партнерство позволяет лишайникам процветать в разнообразных средах: от суровой арктической тундры до самых засушливых пустынь. Лишайник – не обособленная сущность, а составное существо.

Изучая лишайники, немецкий ботаник Альберт Франк в конце 1870‐х годов ввел термин “симбиоз”[482]. Это слово означает тесные долгосрочные физические связи между представителями разных видов (когда от этой связи выигрывают все стороны – это особый вид симбиоза, который называется мутуализм). С тех пор как был внедрен этот термин, выяснилось, что симбиоз играет важную роль в развитии и выживании чуть ли не каждого организма. Это вездесущая черта всего живого.

Рассмотрим водоросли, питающие коралловые рифы. Несколько лет назад я плавала с маской на Большом Барьерном рифе и заметила пятна обесцвечивания кораллов. Я думала, что повышение температуры океанов (вследствие глобального потепления) заставило побледнеть эти некогда яркие и процветающие коралловые формации. Но оказалось, что кораллы поддерживают симбиотические отношения с микроскопическими водорослями, живущими в их тканях. Когда вода слишком теплая, кораллы отторгают водоросли, что ведет к потере питательных веществ и пигментации: кораллы становятся белыми. Так что подъем температуры океанов не сам по себе вызывает обесцвечивание кораллов, просто он нарушает взаимоотношения между коралловыми рифами и их симбионтами-водорослями.

Партнерские отношения между корнями растений и микоризными грибами образуют еще один из самых распространенных на земле симбиозов. За митохондрии, которые дают энергию нашим клеткам, тоже нужно поблагодарить симбиоз. Митохондрии произошли от свободноживущих бактерий, которых заглотил бактериальный предок-хозяин около полутора миллиардов лет назад. Но вместо того, чтобы перевариться, бактерии образовали с хозяином взаимовыгодные отношения, давая ему энергию в обмен на защищенную среду и питательные вещества. Этот процесс получил название эндосимбиоза[483].

Эндосимбиотическая теория, впервые сформулированная в конце 1960‐х годов эволюционным биологом Линн Маргулис, объясняла присутствие митохондрий в наших клетках (и хлоропластов в клетках растений, которые, как считается, возникли в результате сходного эндосимбиотического события). Она показала, что сложные формы жизни, включая животных, растения и грибы, развились из более простых, симбиотических отношений. Теория Маргулис оспаривала доминирующий в науке того времени акцент на конкуренции:

Взгляд на эволюцию как на постоянную кровавую борьбу между особями и видами – популярное искажение дарвиновской идеи “выживания наиболее приспособленных” – отступает перед новым представлением о непрерывной кооперации, крепких взаимосвязях и взаимозависимости форм жизни. Жизнь захватила земной шар, не завоевав его боем, а оплетя его сетями. Формы жизни множились и усложнялись, привлекая других на помощь, а не только убивая их[484].

Природа – не игра с нулевой суммой, где выигрыш для одного обязательно означает потерю для другого. Однако, как часто бывает с революционными мыслителями, поначалу Маргулис подверглась насмешкам со стороны научного истеблишмента[485]. Ее осуждали как научного радикала, даже критиковали за то, что она якобы подменяет биологию креационизмом (эквивалент ереси в науке). Ее рукопись отвергали больше десятка раз, прежде чем наконец приняли. В наши дни эндосимбиотическая теория – ведущая эволюционная теория происхождения эукариотических клеток (тех, из которых состоим мы и все прочие сложные организмы). Она считается одним из великих открытий эволюционной биологии XX века. Неплохо для еретички!

Представьте себе эволюционное древо с расходящимися друг от друга видами, каждый из которых идет собственным путем, пока они не оказываются на разных ветках. Эндосимбиотическая теория Линн Маргулис предлагает альтернативный взгляд, подчеркивая, как охотно организмы взаимодействуют и влияют друг на друга – скорее как паутина или сеть, чем как древо. Опираясь на открытия Маргулис, антропологи Карла Густак и Наташа Майерс предлагают новый термин: “инволюция”[486]. В отличие от слова “эволюция” (буквально означающего “развертывание”, “разворачивание”), “инволюция” предполагает “сворачивание”, когда живые существа непрерывно переплетаются друг с другом в процессах вроде симбиоза[487].

Возможно, даже сам образ эволюционного древа отражает культурную предвзятость в пользу индивидуализма – набор атомизированных, конкурирующих индивидов, борющихся за существование параллельно. Мы не стоим на вершине лестницы и не сидим на кончике ветки. Мы вплетены в широкую и глубокую сеть симбиотических отношений[488].

Например, поскольку мы эволюционировали совместно с растениями, мы часто испытываем приятное ощущение, когда едим их. Представьте, что вы смакуете вкусную спелую чернику. Какая хитроумная стратегия со стороны растений – давать плоды с таким восхитительным вкусом, побуждая животных вроде нас съедать их, чтобы затем мы распространяли семена! Это долгое коэволюционное партнерство породило разнообразие типов плодов и вкусов, а разные виды растений приспособились к повадкам конкретных животных. Например, авокадо с его крупными плодами изначально эволюционировало бок о бок с мегафауной вроде мамонтов, лошадей и гигантских ленивцев, живших на земле, то есть с достаточно внушительными животными, чтобы распространять его семена. Наши глаза тоже приспособлены к тому, чтобы воспринимать яркие краски плодов и цветков, что позволяет нам, животным, легко замечать спелые съедобные плоды в окружающей среде. Как обогащается опыт всякий раз, когда я осознаю и переживаю какой‐либо из этих коэволюционных процессов! Наши тела и чувства эволюционировали в чутком взаимодействии с окружающими нас формами жизни. Мы не можем отделить человека от других существ – более того, они и делают нас теми, кто мы есть. По словам моего друга, специалиста по культурной экологии Дэвида Абрама, “людьми нас делает только контакт и совместная жизнь с теми, кто человеком не является”[489].

Достижения микробиологии тоже затрудняют определение границ индивидуального организма. Уже невозможно помыслить “вас” отдельно от микробных сообществ, обитающих в вашем теле. Вы один большой симбионт, то, что у исследователей получило название “голобионт” (от греческих слов holos – “целый”, bios – “жизнь” и ont – “быть”), целая экосистема.

Подавляющее большинство клеток, составляющих, как вы можете счесть, “ваше” тело, на самом деле не ваши – это триллионы микроорганизмов, которых в десять раз больше, чем ваших человеческих клеток. Только в вашем кишечнике бактерий больше, чем звезд в нашей Галактике[490]. Количество бактерий у вас во рту сравнимо с общим числом людей, когда‐либо живших на Земле![491] Если выделить все эти микробы из организма и взвесить, получится около полутора килограммов – столько же, сколько в среднем весит человеческий мозг[492]. И исследования демонстрируют, что микробы могут оказывать не меньше влияния, чем мозг. Предиктором вашей способности решать сложные задачи на запоминание и обучение является здоровье вашей кишечной флоры[493]. Ваше настроение тоже отчасти зависит от состава кишечных бактерий (не зря интуитивное ощущение в английском просторечии называется gut feeling, буквально – “кишечное чувство”). В частности, вмешательства, изменяющие микробиом кишечника (такие как пробиотики), показали свою эффективность в регулировании поведения и химии мозга, связанных с депрессией и тревожностью[494].

Иммунная система тоже развивается в тесном диалоге с вашей микробиотой. В любой конкретный момент эти невидимые партнеры участвуют в вашей реакции на другие организмы. Они влияют не только на то, как вы боретесь с заболеваниями, но и на то, как вы перевариваете пищу и усваиваете питательные вещества из внешней среды. Микробы расширяют возможности своих хозяев, само существование которых зависит от этих симбиотических отношений. Например, коровы сами по себе не могут питаться травой, однако на это способны их микробные популяции[495]. Со временем коэволюция животных и их микробных партнеров становится настолько тесной, что уникальные бактериальные штаммы приспосабливаются к конкретным нишам среди животных. Так, 90 % видов бактерий, обитающих в кишечнике термитов, не встречаются больше нигде в мире[496]. (Что важно, это также значит, что с каждым вымирающим видом животных исчезает и какое‐то неизвестное число высокоспециализированных бактериальных штаммов[497].)

Все эти открытия подрывают идею обособленной, автономной сущности, известной как “я”. Наш микробиом динамически формирует нашу сущность способами, которые мы лишь начинаем понимать. Разумеется, не все аспекты этих взаимоотношений гармоничны. Есть много ситуаций, когда интересы симбионтов противоречат друг другу. Например, тот или иной вид бактерий в нашем кишечнике может играть важную роль в пищеварении, но еще и приводить к смертельной инфекции, попав в кровоток.

В конце 2019 года человечество столкнулось с новым микробом – SARS-CoV-2. Я помню, как шла по опустевшему гарвардскому кампусу через несколько месяцев после начала ковидных локдаунов. Двор и лестница библиотеки, обычно шумные и полные студентов, были странно безмолвны. Недопитый кофе стоял на моем столе с марта. Объявления на досках напоминали о новой реальности, требуя соблюдать протоколы безопасности и социальную дистанцию. Мой партнер подивился тому, как микроскопический организм, зародившийся по другую сторону земного шара, поставил на колени один из самых уважаемых в мире университетов. Думать об этом было унизительно и сюрреалистично. В силу событий, которые были (и все еще остаются) по большей части нам неизвестны, невидимый патоген в форме вируса опрокинул нашу общественную жизнь, нормы и институты.

Вирусы типа SARS-CoV-2 используют человеческий организм для размножения, как и многие бактерии (пусть и по‐своему). Я люблю размышлять над идеей философа Джона Грея, что мы – технические приспособления, изобретенные древними бактериальными сообществами как способ генетического выживания[498]. С этой точки зрения микробы, а не люди – движущие силы инновации. Эту идею развивает Майра Хёрд, профессор экологических исследований из Университета Квинс: “Большинство организмов – это бактерии. Они демонстрируют наибольшее организменное разнообразие и доминируют в эволюционной истории. Бактерии изобрели все основные формы метаболизма, многоклеточности, нанотехнологий, металлургии, сенсорных и двигательных аппаратов (таких как колесо), репродуктивных стратегий, организации сообществ, улавливания света, алкоголь, преобразование газов и минералов, гиперсекс и смерть”[499].

Вирус продемонстрировал, как крошечный микроорганизм способен перехитрить всех и глубоко повлиять на здоровье и поведение как отдельных индивидов, так и популяций. Многие считают, что COVID-19 – зоонотическая инфекция, то есть вирус передался людям от других животных. Поскольку люди все чаще контактируют с другими животными – будь то промышленное животноводство или разрушение среды обитания, – эпидемиологи предостерегают, что вероятность широкого распространения болезней и пандемий повышается.

Если бы мы больше уважали природу – ее способность не только страдать от наших рук, но и причинять нам ответный вред, – мы бы яснее видели нашу взаимозависимость. Возможно, мы бы больше старались защищать другие виды, если бы понимали, что таким образом защищаем и себя. Если бы мы осознали сложное целое, в котором обитаем, вероятно, мы избрали бы образ жизни, поддерживающий благополучие планеты.

В 2012 году команда уважаемых биологов опубликовала статью под заглавием “Симбиотический взгляд на жизнь: мы никогда не были отдельными особями”. Опираясь на недавние технологические достижения и научные открытия наподобие тех, о которых рассказано в этой главе, они утверждают, что пора переосмыслить понятие “биологической особи”, дабы признать межвидовые взаимозависимости. Статья завершается смелым заявлением: “Среди животных, как и среди растений, никогда не было отдельных особей. Эта новая парадигма биологии ставит новые вопросы и ищет новые взаимоотношения между различными живыми существами на Земле. Мы все – лишайники”[500].

В 3011 году

Недавно мне попалась карикатура художника Дэна Пираро под названием “В 3011 году”. На рисунке два муравья в тогах сидят среди остатков древнегреческих колонн и храмов, размышляя над руинами человеческой цивилизации. Один муравей спрашивает другого: “А все‐таки можно ли называть «успешным» вид, который истребляет себя всего за несколько миллионов лет?”[501]

Несмотря на наш кажущийся эволюционный “успех” как вида, другие формы жизни – например, муравьи, лишайники и бесчисленные прочие, – скорее всего, надолго нас на Земле переживут. Фантастические романы (как те, что вдохновили фильм “Планета обезьян”) изображают будущее, в котором на Земле господствует другой вид, захвативший ее после самоуничтожения человечества. Если представится возможность, будут ли эти другие формы жизни править планетой так же, как это делал человек?

Как подчеркивалось выше, эволюция – это не только безжалостная конкуренция, в неменьшей степени история жизни на Земле отмечена распространенностью кооперации и симбиоза. Однако, несмотря на все эти данные, ведущие мыслители наших дней продолжают продвигать идею отождествления эволюционного “успеха” с господством над остальной природой. Недавняя статья в Scientific American под названием “Что отличает человека от любого другого вида” – образцовое выражение этой точки зрения.

Почему человек настолько успешен как вид? У [человека и шимпанзе] почти 99 % общего генетического материала. Почему в таком случае человек заселил чуть ли не каждый уголок планеты, создав по пути Эйфелеву башню, “Боинг-747” и водородную бомбу?[502]

Краткое замечание в сторону: я бы не ссылалась на ядерное оружие как на свидетельство “успеха” нашего вида.

Но может быть, эта статья просто признает удивительную способность людей преобразовывать и контролировать окружающую среду? Однако даже и в этом отношении у нас есть соперники. Вспомним хотя бы про цианобактерии – одни из самых древних фотосинтезирующих организмов, – благодаря которым атмосфера Земли быстро насытилась кислородом в ходе так называемой Великой кислородной катастрофы. Миллиарды лет назад цианобактерии задали условия для той жизни, какую мы знаем сегодня, вызвав вымирание множества анаэробных (не требующих кислорода) организмов и позволив эволюционировать и процветать аэробным (требующим кислорода), таким как животные, растения и грибы.

Зоолог Луис Виллазон объяснял на Би-би-си, что даже человеческое притязание на экологическое господство представляет собой узколобый взгляд.

Человечество, безусловно, оказало глубокое воздействие на свою среду, но наша нынешняя претензия на господство основывается на критериях, которые мы избрали сами. Муравьев больше, чем нас, по численности, грибов – по массе, деревья живут дольше нас. Бактерии обходят нас по всем этим пунктам сразу. Они существовали за четыре миллиарда лет до нас и создали атмосферный кислород. Взятые вместе, бактерии превосходят нас численностью в миллиарды раз, и их общая масса превышает массу всех животных[503].

Измерение и определение эволюционного успеха конкретным видом господства, в котором, так уж вышло, человек преуспел, не говоря уже о господстве вообще, – эгоцентрическая точка зрения. Несложно также увидеть, что это определение антропоцентрично, – на примерах видов, которые преуспели другими способами.

Полезную иллюстрацию дают мхи. Как показала Робин Уолл Киммерер, мхи процветают на Земле уже более трехсот миллионов лет (а Homo sapiens – всего‐то двести тысяч) благодаря своей крайне низкой способности к конкуренции[504]. Эти мельчайшие растения выживают благодаря сотрудничеству – связывая почву, очищая воду и создавая надежную среду обитания для многих других лесных существ. Что, если бы мерой и средством достижения эволюционного “успеха” была кооперация? Или такие качества, как долгожительство, стойкость и способность поддерживать процветающие межвидовые сообщества?

Но человек находится на вершине пищевой цепи – разве это не свидетельство естественной иерархии? Нет, идея пищевой цепи предлагает упрощенный, линейный взгляд. Реалистичнее было бы изображать отношения потребления в экосистемах в виде пищевых сетей, состоящих из взаимосвязанных пищевых цепочек, в которых организмы взаимно влияют друг на друга на разных уровнях. Впрочем, если уж мы хотим мыслить линейно, то на вершине цепи продуцентов стоят растения. Они обладают чудесной способностью преобразовывать солнечный свет в пищу животным вроде нас. Без них наше существование было бы невозможно. Подразумевает ли это превосходство растений над людьми? А еще есть грибы на вершине цепи редуцентов, которые перерабатывают органическую материю (например, мертвые растения и погибших животных) в более простые соединения, тем самым способствуя плодородию почв, циклическому обмену питательными веществами и здоровью растительных сообществ. Зачем выстраивать иерархии, основанные сугубо на потреблении – ценности, глубоко укорененной в капиталистической культуре, – когда взаимоотношения в природе можно описывать мириадами способов?

Стандартный взгляд на эволюцию подчеркивает конкуренцию за ресурсы. При использовании этой оптики человеческое вознесение над природным миром может показаться логическим, неизбежным следствием нашего собственного естественного отбора. Соответственно, экологический кризис порой изображают как неизбежную составляющую эволюционного процесса: логический итог действий человечества во имя собственных интересов. Аналогичным образом ученые и журналисты часто утверждают, что человеческий ум попросту не приспособлен для решения проблемы климатических изменений. Существуют естественные психологические барьеры, гласит это утверждение, которые мешают нам действовать в необходимых масштабах. Назовем это нарративом неизбежности. Я с ним не очень‐то согласна, как вы могли уже догадаться по моему тону.

Например, как доказывают Квентин Аткинсон и моя коллега Дженнифер Джекет, нарратив неизбежности не учитывает огромные внутрикультурные и межкультурные различия в том, как люди реагируют на изменения климата[505]. Не существует универсальной человеческой реакции на эту проблему. Изображать бездействие в отношении климатических изменений как часть человеческой природы (полагая, что оно не только естественно, но и неизбежно) – это способ оправдать статус-кво. А еще такой подход удобно представляет ответственность за изменение климата в категориях скорее индивидуальных, чем культурных ценностей, норм и институций (включая корпоративных акторов).

Иногда неспособность других видов выживать в измененной человеком среде и, как результат, массовые вымирания изображаются как нормальный процесс “выживания наиболее приспособленных” – печальный продукт эволюционного успеха человечества. Однако важно понимать, что подобные вымирания не отвечают параметрам естественного отбора[506]. Естественный отбор – это эволюция путем избирательного выживания и воспроизводства. Но когда вид находится под тяжелым давлением, приводящим к вымиранию, не остается места для избирательного выживания и воспроизводства, играющих ключевую роль в эволюции.

Итак, экологический кризис, с которым мы сталкиваемся в наши дни (как и наша коллективная неспособность решить проблему климатических изменений в необходимом масштабе), не является неким неизбежным итогом человеческого эволюционного процесса. Такое превратное понимание опять же излишне акцентирует роль конкуренции и индивидуализма. Вместо этого наше наследие стоит изучать с помощью гораздо более широкой оптики, которая видит в эволюции процесс постоянной адаптации и признает важную роль культуры.

Так что мы оставим после себя в наследство? Что скажут муравьи в 3011 году?

Божественный вид

Несколько лет назад я посетила доклад известного ученого Дэвида Кита о солнечной геоинженерии. Солнечная геоинженерия предлагает противодействовать глобальному потеплению, отражая солнечный свет от поверхности Земли – обычно путем распыления отражающих аэрозолей в стратосфере. По мере того как я слушала доклад, меня все больше смущали следующие из него выводы. Технология казалась пугающей и неземной – скорее из научной фантастики, чем из академической науки. Однако, как утверждал Кит, если ее реализовать (а первое испытание в полевых условиях недавно уже прошло в США), солнечная геоинженерия потенциально сможет замедлить, остановить или даже обратить вспять подъем мировых температур всего за несколько лет. Поэтому, даже испытывая внутреннее сопротивление, я задавалась вопросом: почему мы до сих пор не предпринимаем действий, необходимых для того, чтобы сократить глобальные выбросы и предотвратить климатическую катастрофу? И что, пожалуй, еще важнее, каковы альтернативы, если мы продолжим двигаться по пути бездействия?

Я почувствовала ностальгию по голубому небу (солнечная геоинженерия может привести к тому, что небо станет белым и туманным). В моем мозгу закрутились вопросы, касающиеся непреднамеренных последствий, таких как влияние потускнения солнца на другие виды, включая опылителей вроде пчел, которые используют солнечный свет для навигации в поисках пищи (с тех пор я узнала, что по этому вопросу практически не существует исследований, хотя наша пищевая система зависит от ответа). Потом я задумалась, не будет ли эта мера дестимулировать усилия по сокращению углеродных выбросов (так называемый риск недобросовестного поведения)? Я уж не говорю о том, что подавляющее большинство ученых, связанных с исследованиями по солнечной геоинженерии, – из элитарных американских и европейских университетов, поэтому все больше опасений, что эта технология создаст неравное распределение рисков для богатых и бедных стран. Но главное, я обнаружила, что пытаюсь преодолеть дискомфортное ощущение от того факта, что солнечная геоинженерия усугубляет человеческое господство над природой именно тогда, когда мы отчаянно нуждаемся в том, чтобы его ослабить. Я все спрашивала себя: разве нет противоречия между экологическими ценностями, которым должны служить эти технологии, и мировоззрением, которое эти же технологии укрепляют в нашей культуре?

В своей книге 2021 года “Под белым небом”, ставшей бестселлером, журналистка и лауреат Пулитцеровской премии Элизабет Колберт подвергает строгой оценке человеческие попытки активно управлять природными системами, чтобы справиться с экологическими проблемами: инженерию атмосферы и океанов, манипуляции с геномами, электрификацию рек, содействие миграциям животных и интродуцирование новых видов для борьбы с теми, которые человек счел нежелательными[507]. Колберт показывает, как даже самые благонамеренные вмешательства зачастую влекут за собой непредусмотренные последствия, неумышленно вредя экосистемам и нарушая глобальные закономерности погодных условий. Это запускает эффект домино, приводя к еще более сложным проблемам, требующим еще более изобретательных решений. Чем рьянее мы пытаемся побороть природу, тем очевиднее становятся наши ограничения. И все‐таки парадоксальным образом именно те виды вмешательства, что поставили под угрозу нашу планету, все чаще рассматриваются как наш единственный спасательный круг.

Дарвиновский образ густо заросшего берега напоминает нам, что человек – всего лишь один из многих взаимосвязанных видов в великой сети жизни. Неудивительно, что в этих сложных причинно-следственных взаимосвязях человеческое вмешательство зачастую приводит к непредвиденным последствиям! Как подчеркивал эколог Фрэнк Эглер: “Природа не только сложнее, чем мы думаем. Она сложнее, чем мы в силах помыслить”[508]. Вот почему человеческие технологии часто не способны воспроизвести бесценные свойства нетронутых, здоровых экосистем[509].

Например, когда антропогенные загрязнители стали угрожать водным экосистемам, мы построили вместо них водоочистные сооружения. И все же, несмотря на значительные инвестиции, эти сооружения зачастую проигрывают своим естественным аналогам. Природные экосистемы превосходно справляются с фильтрацией и биоразложением, не говоря уже о таких задачах, как контроль над наводнениями и поддержка биоразнообразия. Поэтому, хотя водоочистные сооружения полезны, это все равно что пытаться заменить целый оркестр лишь одним инструментом.

Или возьмем антропогенное вымирание исконных опылителей в США – животных, выработавших в ходе коэволюции тонкие адаптации к местной флоре (таких как тыквенные пчелы, чья биология идеально приспособлена к особенностям строения цветков тыквы). Когда в XVII веке европейские переселенцы завезли в Северную Америку медоносных пчел, те стали играть важную роль в сельском хозяйстве. Но выживать им оказалось непросто. Новая среда сделала их куда более уязвимыми перед стрессовыми факторами, например синдромом разрушения колоний, который и ныне продолжает угрожать популяциям медоносных пчел и стабильности нашей системы производства пищи.

А наши попытки возделывать леса, как отметила Сюзанна Симард, в большинстве случаев бледнеют в сравнении с мастерством природы. Точно так же в промышленном сельском хозяйстве пестициды, удобрения и генные модификации используются для стимуляции роста высокоурожайных монокультур, зачастую в ущерб поликультурам, растущим в естественных экосистемах, – что снижает стойкость и здоровье сельскохозяйственных ландшафтов. Когда мы рассматриваем жизнь как конкуренцию и ставим себя в позицию хозяев, мы упускаем необходимость сотрудничать, а не бороться с естественными взаимозависимыми процессами.

Это не значит, что технологическим инновациям нет места в решении проблемы экологической деградации. Однако я убеждена, что на подобных методах мы далеко не уедем, если для начала не усомнимся в человеческом владычестве над природой. Сейчас применяется много технологических решений во имя спасения окружающей среды, однако часто они отражают лишь антропоцентризм, который и привел к ее разрушению. Если мы хотим проложить действительно надежный курс вперед, нам придется решать саму проблему, а не просто устранять ее симптомы.

Еще одна форма культа человеческой исключительности исключает человека из числа видов, зависимых от среды: она предполагает, что человек настолько превосходит всех остальных существ, что неподвластен влиянию среды и ограничениям, которые правят другими формами жизни[510]. Эта идея легла в основу бытового представления, будто присущая нашему виду изобретательность и порожденные ею технологии позволят нам преодолеть нынешние экологические проблемы[511]. Непреклонная вера в прогресс и инновации наделяет людей чуть ли не божественной способностью всегда знать и делать так, как лучше (представьте себе осовремененную “великую цепь бытия”, где богов и ангелов замещают технологии). Однако при всех наших попытках приручить и контролировать природу мы остаемся столь же подвластны экологическим циклам и взаимосвязям, как и другие виды. То, что мы считаем себя независимыми от дарвиновского “густо заросшего берега”, очевидно следует из наших амбиций переделать Землю с помощью геоинженерии и колонизировать далекие миры типа Марса.

“Биосфера-2” была экспериментальным сооружением, сконструированным в Аризоне, чтобы симулировать земные экосистемы в замкнутой среде для научного исследования, в особенности для сбора данных о том, как поддерживать человеческую жизнедеятельность в космосе. Проект столкнулся со множеством трудностей. Среди них были проблемы с выращиванием деревьев. Оказывается, деревьям нужен ветер[512]. Без движения воздуха, уносящего влагу с листьев, деревья страдают от плесени и снижают выработку кислорода. А когда ветра несильные (как в марсианских условиях), не хватает и сопротивления им, поэтому деревья вырастают более слабыми и не такими жизнестойкими. Это серьезное препятствие показало, как важно учитывать сложные взаимодействия между организмами и средой.

Представьте себе мир безжизненных ландшафтов, уходящих в бесконечную даль под оранжево-красным небом. Суточный цикл, атмосферные условия и гравитация на планетах типа Марса совершенно не похожи на знакомые ритмы Земли. Разреженный марсианский воздух состоит главным образом из углекислого газа, так что выйти наружу без скафандра будет невозможно. Иная гравитация, составляющая около 38 % от земной, изменит ваши движения и ослабит силу мышц и координацию. Вашим внутренним часам, настроенным на земной двадцатичетырехчасовой цикл, нужно будет приспособиться к более длинному марсианскому дню, и для их регуляции придется полагаться на искусственное освещение. В марсианских ландшафтах совершенно отсутствует буйство жизни, присущее земным экосистемам. Нет животных и растительности. Нет признаков микробной жизни. Нет океанов и рек. Не воют волки, не поют птицы, не пахнет цветами жимолости или свежестью дождя. Это отсутствие жизни, какой мы ее знаем.

Покорение космоса обещает дальнейшую экспансию человечества. Но реальность межзвездных путешествий заметно отрезвляет. Маловероятно, что мы переживем такое путешествие (за пределами защитного магнитного поля Земли властвуют смертельные уровни радиации), не говоря уже о физических и психологических проблемах жизни на другой планете. Что бы ни внушали вам Илон Маск и Джефф Безос, мы рождены и вскормлены Землей, наши тела и души развивались в глубокой взаимосвязи с силами этой планеты на протяжении миллионов лет эволюции. Воображать, будто мы не подчиняемся законам природы, – значит игнорировать суть нашего взаимосвязанного с другими видами существования. Предостерегающая история “Биосферы-2” служит ясным напоминанием о нередуцируемой сложности экосистем и о возможности непредвиденных экологических последствий. И хотя стратегии исхода с Земли могут казаться инновационными, я думаю, их лучше понимать как новое – и, вероятно, еще более мощное – выражение культа человеческой исключительности.

Человеческое господство способствует психологическому отчуждению от природного мира, сводя другие формы жизни (и даже целые планеты) к простым предметам для эксплуатации. Однако эта затея в конечном итоге несет вред и нам. Чем больше мы стремимся переделывать и контролировать природу, тем больше вредим себе. Эту догадку убедительно обосновала Рэйчел Карсон в своей книге 1962 года “Безмолвная весна”, где рассказывается о катастрофическом воздействии пестицидов на окружающую среду и человеческое здоровье. Как метко выразилась Карсон, “человек – часть природы, и его война против природы – неизбежно война против самого себя”[513].

Даже в смерти

И наконец, признание нашей взаимосвязи со всем остальным миром может привести к переосмыслению самой смерти. Антрополог Дебора Бёрд Роуз объясняет, что экологические сообщества – отношения между хищником и добычей, продуцентом и консументом, паразитом и хозяином – опираются на непрерывные межпоколенческие циклы жизни и смерти[514]. Она анализирует взаимосвязь этих двух процессов в экосистемах, подчеркивая, что смерть – не просто конец, но важнейшая составляющая круга жизни. Все это части одного и того же пути.

Тем не менее все чаще – и в связи с идеей, что мы не подчиняемся законам “густо заросшего берега”, – еще одной общей темой западной культуры становится избегание реальности смерти любой ценой. Переживают подъем проекты по бессмертию вроде криоконсервации, когда в надежде на будущее воскрешение люди решают, чтобы после смерти их тела (или даже только головы) заморозили. Трансгуманисты мечтают о будущем, когда человек сольется с высокоразвитыми системами искусственного интеллекта, чтобы продлить свою жизнь на неопределенный срок. Фантазии о загрузке нашего сознания в компьютер намекают на заманчивую возможность, что когда‐нибудь люди смогут пережить свои биологические, животные тела. С этой точки зрения наша истинная сущность – бесплотное сознание, некий парящий ум, а не целое чувствующее, движущееся, дышащее животное. Эту мысль емко выразил философ Дерек Парфит, написав: “Тело ниже шеи – несущественная часть нас”[515].

В книге “Как быть животным” писательница Мелани Челленджер утверждает, что подобные амбиции наследуют древним дуалистическим представлениям, отделяющим дух от тела и обесценивающим наше воплощенное, взаимозависимое существование[516]. Она подчеркивает, что на психическую жизнь человека (то, что можно назвать нашим “опытом”) глубоко влияет не только наш мозг, но все: от наших кишечных бактерий до состояния различных частей тела, органов и среды. Однако желание воспринимать человеческую психику как нечто особенное принижает наши животные тела, и дискомфорт только усугубляется от осознания нашей смертности. Он толкает нас на поиски технологических способов избежать смерти, вместо того чтобы принять ее как естественную часть жизненного цикла. В итоге, полагает Челленджер, наше восприятие своей ментальной уникальности становится нашей надеждой на спасение.

В 1973 году культурный антрополог Эрнест Беккер написал книгу “Отрицание смерти”, получившую Пулитцеровскую премию[517]. В ней он описал, как страх перед собственной смертностью заставляет нас отрицать свою животную природу. Его исследование того, как люди психологически справляются с фактом своей смертности, заложило основы так называемой теории управления страхом смерти, которая предполагает, что, столкнувшись с собственной смертностью, мы склонны дистанцироваться от других животных, ведь они напоминают нам о конечности нашего существования. Это подкрепляется многочисленными исследованиями, показывающими, что напоминания о нашей подверженности смерти запускают сильную психологическую потребность заявить: “Я не животное”.

Так, в одном эксперименте 2001 года американским студентам задали открытые вопросы, касающиеся их мыслей и чувств по поводу собственной смерти, например: “Запишите как можно подробнее, что, с вашей точки зрения, произойдет с вами, когда вы будете физически умирать и после того, как будете физически мертвы”[518]. После этого испытуемые читали эссе, в которых описывались либо отличия человека от других животных, либо сходства между ними. Когда испытуемых побуждали задуматься о собственной смертности, они демонстрировали отчетливое предпочтение текста, где подчеркивалась человеческая уникальность, тому, где речь шла о сходстве человека и животных.

Более позднее исследование подвергло этот феномен проверке в потребительско-маркетинговом контексте[519]. В рекламной кампании джинсов Wrangler 2010 года, озаглавленной “Мы животные”, люди изображали поведение разных зверей (например, женщина в джинсах пригибается к земле, чтобы напиться воды в лесу, или люди в джинсах бегут сквозь красный дым со звериными оскалами). Испытуемым показывали либо оригинальную рекламу, либо модифицированную – те же изображения, но со слоганом “Мы не животные”. В моменты высокой экзистенциальной тревожности (ее определяли по связанным со смертью мыслям) испытуемые предпочитали оригинальной рекламе изображения с модифицированным слоганом – “Мы не животные”. Подобные результаты подкрепляют положение теории управления страхом смерти: мысли о смертности действительно заставляют нас отрицать собственную животность. И все же именно наша смертность поддерживает и питает другие формы жизни, делая смерть неотъемлемым элементом жизнеспособности экосистем. Если мы признаем эту природную взаимозависимость, разве у нас не будет меньше поводов бояться?

Самое поразительное, что я когда‐либо видела, – Welwitschia mirabilis, вельвичия удивительная, эндемичное растение пустыни Намиб в Намибии и на юге Анголы[520]. Некоторые из этих растений, по различным оценкам, могут быть старше двух тысяч лет. А еще есть Старый Тикко, так прозвали одну ель обыкновенную из Швеции, возраст этого дерева, согласно радиоуглеродным оценкам, превышает девять с половиной тысяч лет[521]. Многие растения способны постоянно регенерировать или клонировать себя и, таким образом, по крайней мере в генетическом смысле вправе считаться бессмертными. Лишайники можно успешно оживить после десяти лет, проведенных в высушенном состоянии[522]. Лесные лягушки зимой могут до восьми месяцев оставаться замороженными – у них прекращается сердцебиение, останавливается дыхание, – а весной они преспокойно возвращаются к жизни[523]. А Turritopsis dohrnii, известная также как бессмертная медуза, обладает необычайной способностью возвращать свои клетки в более молодое состояние, по сути, обращая вспять процесс старения[524]. Потенциальная способность этих медуз достигать биологического бессмертия привлекает интерес ученых, занимающихся старением и регенеративной медициной.

Нет необходимости искать разумную жизнь в иных мирах, она в изобилии присутствует прямо здесь, на планете Земля, в разнообразных и воистину восхитительных формах: рай очертаний, текстур, повадок, чувств, разумов. И все мы взаимосвязаны, образуя нередуцируемо сложную сеть отношений. Какое замечательное место, чтобы чувствовать себя как дома и ощущать свою сопричастность! Сколь многое ускользает от нас, когда мы воображаем, будто понимаем его до конца или пытаемся подчинить его своей воле!

Углеродные кирпичики вашего тела достались вам в наследство от животных, растений и других существ, живших миллионы лет назад. Наверное, поэтому мой бывший преподаватель биологии любил говорить: “Мне 3,7 миллиарда лет” (имея в виду предполагаемое время появления жизни на Земле; а один мой друг-физик, в свою очередь, утверждает, что ему 13,8 миллиарда лет – это приблизительный возраст Вселенной). Мы существуем сегодня именно благодаря непрерывным циклам жизни и смерти. Сопротивляться этому обмену и пытаться доминировать над природой, управлять ею – тщетно, ведь, как объясняет антрополог Тим Ингольд, “нельзя присвоить то, внутри чего ты целиком находишься”[525].

Мы говорим о наших океанах, нашей планете, но можем ли мы перестроить этот собственнический язык так, чтобы он отражал общее чувство принадлежности? Принадлежности месту, которое определяет само наше бытие? Возможно, тогда мы меньше боялись бы смерти. Признав взаимосвязи с природным миром, осознав, что мы никогда не были отдельными особями, мы можем найти утешение в знании, что смерть – не конец, но продолжение жизни. Недавний всплеск интереса к “экологичным похоронам” и переработке человеческих тел в компост показывает, что мы уже движемся в этом направлении. Когда я сама разучилась культу человеческой исключительности, то стала заметно меньше бояться смерти. Не то чтобы я перестала страшиться ее совсем, но все же трудно отрицать красоту идеи разложения с помощью бактерий и грибов, возврата питательных веществ в почву, идеи того, чтобы стать предком еще не живших.

В книге “Учась умирать: мудрость в эпоху климатического кризиса” Роберт Брингхёрст и Ян Цвикки утверждают, что принятие собственной смертности и признание взаимосвязанности всего живого на планете могут улучшить наше понимание своей роли в мире и вдохновить на более продуктивные и смиренные действия по борьбе с экологическими кризисами. В нас всегда остается частица дикой природы, пишут они, “потому что мы часть ее – и не можем даже в смерти отделиться от нее полностью”[526].

Предыдущая главаГлава 9 из 12Следующая глава