Самый сокровенный момент, который я когда‐либо делила с диким животным, застиг меня врасплох. Был День благодарения, и я проводила его со стаей медвежьих павианов в Намибии. В ноябре в пустыне Намиб стоит испепеляющая жара, температура запросто может превысить 38 °C. Идти по сухому руслу реки с несколькими литрами воды в рюкзаке быстро становится утомительно. К счастью, павианы хорошо знакомы с этим засушливым климатом, поэтому, когда солнце в зените, они укрываются в пещере, и нам всем становится немного легче. Павианы располагаются в различных нишах и впадинах грота. Мы с моей коллегой Элизой Хачард ложимся друг напротив друга, положив головы на рюкзаки, и пьем воду. В гроте свищет горячий ветер, приносящий характерный аромат растущей поблизости африканской мирры.
Через некоторое время воцаряется жутковатая тишина – безмолвие пустыни, заставляющее осознать, насколько шумно в остальных уголках мира. Только потом до меня доходит, что все спят: все двадцать с лишним павианов и Элиза. Сама я днем не засыпаю (пожалуй, я больше всего завидую тем, кто владеет этим искусством), и меня посещает знакомое ощущение: я единственная, кто бодрствует.
Затем какое‐то шевеление справа от меня возвещает, что я не одна. Самка-подросток в нише рядом со мной беззаботно перекатывается на другой бок. Слышно, как она вздыхает, обводя взглядом грот. Вскоре ее взгляд встречается с моим. Мы моргаем, глядя друг на друга в приглушенном свете и зная, что в мире бодрствования остались только мы вдвоем.
И тут до меня доходит: я впервые очутилась по‐настоящему наедине с диким приматом. Мне случалось и прежде оказываться с павианами один на один, но присутствие других членов стаи (или коллеги-человека) всегда оставалось осязаемым, даже если они были вдали или их не было видно. Меня поражает, насколько сейчас все ощущается иначе.
Обезьяна, моя бодрствующая товарка, балуется с какими‐то камешками в нише, тыкая в них пальцами. Их постукивание странно приятно. Она сталкивает несколько камешков с края ниши, искоса на меня поглядывая и ожидая реакции. Я наблюдаю за ней не как исследователь, обученный расшифровывать поведение, но как такое же животное, захваченное непосредственностью этого общего для нас момента. Периодически мы обе переворачиваемся на спину и глядим вверх, на небо. Время ненадолго замирает.
Трудно выразить словами, почему это переживание было столь глубоким. Казалось бы, мне уже случалось встречаться с павианами при более “необычных” обстоятельствах: я видела их во время груминга, боевых стычек, примирения. А здесь ничего примечательного не происходило. И все‐таки именно этот опыт я вспоминаю наиболее живо и возвращаюсь к нему мысленно чаще всего. Я много лет изучала когнитивные способности и эмоции приматов. Но никогда я не была так убеждена в существовании психической жизни павиана – не менее полной, богатой нюансами и индивидуальной, чем моя собственная, – как в тот растянутый момент взаимной встречи. На самом деле мне не было до конца ясно, что та самка думает или чувствует. Но мне было ясно, что у нее есть мысли и чувства. Что есть “кто‐то дома”, как любит говорить моя подруга, приматолог Барбара Сматс. Это было очевиднее некуда.
В своей выдающейся статье “Встречи с умами животных” Барбара Сматс вспоминает, как жила рядом с дикими саванными павианами и изучала их[403]. Это было в Кении, возле озера Найваша. Она несколько лет странствовала вместе с ними от зари до зари, часто совсем или почти без контакта с другими людьми.
В первую очередь она должна была убедить павианов, что не представляет угрозы. Поначалу она приближалась к стае на некоторое расстояние и замирала, как только павианы пытались убежать. Дождавшись, пока они снова расслабятся, она приближалась еще чуть‐чуть. Дело продвигалось медленно, пока она не начала замечать не столь очевидные сигналы павианов: например, матери при ее приближении звали своих детенышей и бросали на них суровые взгляды. Сматс научилась останавливаться до того, как павианы забеспокоятся. Вскоре они подпустили ее достаточно близко, а затем вообще позволили свободно передвигаться внутри стаи.
Общепринятый научный термин для обозначения этого процесса – “привыкание”. Он подразумевает, что животные привыкают к исследователю, в то время как исследователь (в сущности) не меняется. Но в реальности, уточняет Сматс, это крайне далеко от истины. Чтобы заслужить доверие павианов, ей пришлось изменить в себе практически все: как она держится, передвигается, направляет взгляд, использует голос, учитывает окружающую среду и прочее. “Я осваивала совершенно новый способ бытия в мире – способ павианов”, – пишет она.
Оставаться сторонним, “нейтральным” наблюдателем часто считается в науке важнейшим правилом, чтобы не искажать результаты экспериментов или наблюдений. Соответственно, большинство методических пособий по полевым исследованиям учат минимизировать любое влияние, которое вы можете оказать на поведение животных. Сматс тоже учили, что, если павиан приближается или пытается взаимодействовать, ей следует проигнорировать его или медленно отодвинуться. Но, как она вскоре узнала, игнорирование попыток установить контакт или даже самого присутствия павианов редко бывает нейтральным актом, ведь они рассматривают ее как чувствующего субъекта – а не как нейтральный объект – в своей среде.
Хотя игнорировать приближение павиана может на первый взгляд показаться хорошей стратегией, те, кто рекомендовал мне это, не учли, что павианы упорно рассматривали меня как социальное существо. Через некоторое время я перестала рефлекторно игнорировать приближающихся павианов и вместо этого стала по‐разному им отвечать, в зависимости от особи и обстоятельств. Обычно я дотрагивалась до них или фыркала. Когда я вела себя так, как принято у павианов, животные обычно обращали на меня меньше внимания, чем когда я их игнорировала (курсив наш).
То есть, вопреки принятой практике, Сматс пришлось откликаться (а не избегать отклика), чтобы по‐настоящему понять павианов и наблюдать за их повседневными делами. Подобное взаимодействие с животными позволило ей сделать открытия, которые невозможно было сделать иным способом.
То, что павианы обращались со мной как с сородичем, оказалось невероятно полезно для моего исследования, поскольку я на своем опыте узнала важнейшие аспекты их общественной жизни. Например, вскоре я усвоила, что в базовые общественные нормы павианов входит признание социального статуса через уважение к личному пространству. Вокруг каждого павиана имеется небольшой невидимый кружок, куда животное более низкого ранга не вторгается, не уведомив предварительно о своих намерениях (обычно фырканьем) и не получив сообщения, что можно приближаться без опаски (обычно это ответное фырканье и/или подзывающее выражение лица).
Вскоре Сматс узнала о еще более тонкой социальной динамике: что личное пространство каждого члена стаи может сужаться или расширяться в зависимости от обстоятельств. Например, когда самец ухаживает за самкой, ее личное пространство обычно расширяется (самец должен быть восприимчив к этому изменению, если хочет добиться успеха). А когда доминантный павиан нападает на подчиненного, личное пространство подчиненного относительно доминантного расширяется до тех пор, пока оба не помирятся или напряжение не спадет. Опять же: важнейшие открытия Сматс, касающиеся социальности павианов, были сделаны не путем холодного, отстраненного наблюдения, они опирались на такие отношения с павианами, в которых человек признает их субъектность и индивидуальность.
Сматс – представительница традиции женщин-приматологов (включающей Джейн Гудолл, Дайан Фосси и Бируте Галдикас), которые внесли основополагающий вклад в понимание наших родственников-приматов, поскольку относились к этим животным в первую очередь как к социальным существам, а не как к объектам научного исследования. Их подход наиболее емко выражается японским словом kyokan – “вчувствование”, и японские приматологи тоже используют этот метод, давший глубокие знания о сообществах приматов[404]. Хотя формирование отношений, основанных на взаимном приятии и доверии, иногда считается противоречащим строгой науке, эти исследования дают нам основания верить, что подобные взаимоотношения – основа подлинного понимания. На ум приходит фраза из книги Клайва Стейплза Льюиса: “Людей изучать нельзя, их можно узнавать, а это дело другое”[405][406].
Спросите любого приматолога, кто его любимая особь среди тех, с кем он работает. Скорее всего, он не затруднится с ответом. В моей области бытует шутка, что выбирают обычно не исследователи – это исследователей выбирают. Вспомним, что Винтер, самка бурого капуцина, которая в мой первый день работы почмокала губами в мою сторону, первая приблизилась ко мне, подкрепляя этот приветственный жест. Естественно, после этого она стала моей любимицей среди капуцинов.
Прожив достаточно долго вместе с животными вроде павианов, вы узнаете каждого как неповторимую индивидуальность. Поначалу вы можете идентифицировать их по физическим признакам: размерам тела, форме ушей, хвоста или морды, характерным шрамам или прядям шерсти. Но со временем вы начинаете воспринимать каждую особь как совокупность привычек и предпочтений: у каждой своя походка, неповторимый голос, стиль социального взаимодействия, любимая еда, предпочитаемое место отдыха и другие отличительные черты. Более того, каждый павиан знает вас по‐своему и взаимодействует с вами чуть иначе, и это надежный способ их различать. Такая мозаика своеобычных манер – повадки и характер павиана – слишком индивидуальна, чтобы ее не заметить, настолько, что порой бывает трудно (например, при подготовке других исследователей) вспомнить “очевидные” физические признаки, отличающие одну особь от другой. Вы издали видите, кто есть кто, но не можете объяснить почему.
Личность животного – индивидуальные различия в поведении, независимые от времени и контекста, – описана у столь разнообразных организмов, как морские анемоны, мыши, лоси, пауки, тараканы, еноты, раки-отшельники и ящерицы. А значит, личность существует во всем животном царстве. Однако исследования на эту тему когда‐то считались “гуманитарщиной”, которая рискует впасть в научный грех антропоморфизма, и, в частности, поэтому работа в данной области началась так поздно (человеческие психологи начали изучать личность как минимум столетием ранее). Индивидуальные различия долгое время принижались и считались помехой на пути к “усреднению” или вычислению адаптивных оптимумов поведения. Но всякий, у кого есть два и больше домашних питомцев, легко замечает различия в их характере, и наука в конце концов наверстала упущенное. Признание этого разнообразия играет центральную роль в отходе от антропоцентрической склонности считать всех животных одинаковыми единицами однородной массы, следующими врожденной или приобретенной видовой инструкции. И это не говоря уже о фундаментальных следствиях для теории эволюции (в конце концов, индивидуальная изменчивость и есть сырье, с которым работает естественный отбор).
Мой интерес к поведению животных способствовал закономерному любопытству: играет ли роль личность шимпанзе в повадках, связанных с разрешением конфликтов? В ходе длительного исследования мы с коллегами обнаружили, что одни шимпанзе стабильно мирятся чаще других и идут на примирение после конфликта быстрее[407]. Эти различия нельзя было приписать таким факторам, как ранг или пол, – склонность разрешать конфликты отражала личный характер особи (как и ее конкретные взаимоотношения с противником). Через несколько лет мы изучали вопрос, различается ли у разных особей и привычка успокаивать других во время стресса (склонность к утешению). И снова мы обнаружили поразительные личностные различия в склонности к утешению[408]. Учитывая связь между утешением и эмпатией, результаты наших исследований предполагают, что одни шимпанзе эмпатичнее других (пожалуй, это не должно нас удивлять, если вспомнить о хорошо известных индивидуальных различиях в уровне эмпатии у людей).
Бесконечное, по‐видимому, разнообразие признаков – эмпатичность или отчужденность, смелость или осторожность, агрессивность или робость, дружелюбие или антисоциальность – говорит о том, что индивидуальность у шимпанзе – правило, а не исключение. Совсем недавно моя студентка Зои Голдсборо обнаружила, что даже стресс у шимпанзе проявляется глубоко индивидуально: “нормальное” для одного шимпанзе может быть показателем неблагополучия для другого[409].
А если задуматься о других видах, помимо наших близких родичей-приматов и любимых домашних питомцев, то разнообразие типов личности возрастает экспоненциально. Барбара Сматс размышляет: “Мое осознание индивидуальности всех существ и способность по крайней мере некоторых существ реагировать на мою индивидуальность преображает мир во вселенную, полную возможностей развивать самые разнообразные межличностные отношения”[410].
В 1938 году британская натуралистка и музыкант Лен Говард купила участок земли в Сассексе и начала строить дом. Позже она назвала его Птичьим домиком, поскольку разделила жилье с зарянками, воробьями, черными дроздами, большими синицами, певчими дроздами, вьюрками и другими местными птицами. Говард считала, что лучший способ изучать птиц – наблюдать их в естественной среде, а не в лаборатории (как было принято в то время). Поэтому она держала окна открытыми и позволяла птицам свободно влетать в дом и вылетать из него.
Говард много лет прожила рядом с птицами. Она близко познакомилась с ними как с личностями, ведь они быстро усвоили, что могут ей доверять. В традиционных исследованиях птичьего поведения птицы часто пугаются, но Говард считала, что завоевать доверие птиц важно для понимания их интеллекта. “Не сомневаюсь, что лазоревки и зарянки не проявили бы своего интеллекта, если бы боялись моего присутствия. Часто о птичьем поведении судят в обстановке, когда птица панически боится наблюдателя. Однако же многие люди предпочли бы не проходить тестирование на интеллект, когда они или их дети находятся под потенциальной угрозой немедленной смерти”[411].
Книга Говард “Птицы как личности” полна свидетельств (включая восхитительные фотографии) того, что птицы в ее присутствии чувствовали себя непринужденно: они садились к ней на плечо, вспархивали на колени и прятались от соперников в ее волосах. Близкий контакт и внимательность научили Говард считывать язык тела, мимики и вокализаций птиц (а птицы освоили то же самое применительно к ней). Вскоре она поняла, что птицы сложным образом выражают эмоции с помощью клюва. Она узнала, что некоторые птицы постоянно проявляют смелость и любознательность, тогда как другие остаются робкими и пугливыми. Одни отличаются хорошими манерами и учтивостью, другие же требовательны и склочны. Птицы различаются по демонстрации территориальности, стилям игр и ритуалам ухаживания, и у каждой собственные причуды, касающиеся пищи и выбора насеста. Одних отличает креативность, они поют с большим своеобразием и творческим размахом, тогда как другие не столь оригинальны и предпочитают подражать сородичам.
Исследование Говард имело место в те времена, когда люди недооценивали птичий интеллект (как она однажды воскликнула: “Людям с раздутым самомнением насчет человеческого ума следовало бы пожить рядом с большими синицами, чтобы увидеть вещи в истинном свете!” [412]). Ее работа бросила вызов господствующей точке зрения, будто птицы демонстрируют бездумный набор автоматических, запрограммированных поведенческих реакций.
В одном из самых впечатляющих примеров птичьих когнитивных способностей из книги “Птицы как личности” фигурирует большая синица по кличке Джейн. Когда ее слетки впервые подлетели к окнам Птичьего домика, Джейн явно встревожилась, зная, что молодые неопытные птицы часто бьются о стекла. Видя опасность, Джейн ухватила кусочек пищи и приманила слетков, чтобы они сели поблизости, а сама разместилась по другую сторону стекла. Затем Джейн ненадолго вылетела из окна, чтобы показать пищу, но не позволила детям взять ее и вернулась за окно, так чтобы они вновь клюнули стекло. Джейн повторяла эту умелую демонстрацию несколько раз, пока слетки не усвоили урок, как показало их поведение в последующие дни. Говард отмечает: “Впоследствии они влетали вслед за своими родителями в комнату без происшествий, ведь Джейн научила их распознавать стекло. Они вели себя осторожно, приближаясь к окнам, пролетали через открытые и никогда не врезались в закрытые. Чем еще, кроме разума, можно объяснить поведение Джейн?” [413]
Этот пример особенно примечателен, так как способность к обучению обычно считается одним из качеств, уникальных для человека. Несомненно, кто‐то отнесется к подобным рассказам скептически и наклеит на них уничижительный ярлык “антропоморфизма” и даже “баек”. Однако кто мы такие, чтобы задним числом сомневаться в профессионализме Говард, если сами не наблюдали за птицами столь внимательно, как она? Что, если ее богатый опыт жизни рядом с птицами и их изучения позволил ей узнать о них такие вещи, которых остальные из нас не знают, возможно, в буквальном смысле видеть в их жизни и личностных особенностях то, чего не видим мы?
Чтение этой книги Говард раскрыло и мне глаза на поведение птиц, которого я не замечала прежде. Например, недавно я наблюдала, как слеток зарянки пытается взлететь, в то время как его братья и сестры без труда порхали вокруг. Чувствуя его страх, мать схватила червяка и подлетела к птенцу вплотную, а затем быстро вспорхнула на ветку в метре от него. Она повторила это дразнящее действие несколько раз, и я видела, как ее нерешительный сын всякий раз придвигался чуть ближе, разрываясь между страхом и желанием взлететь. Наконец он подскочил, взлетел на ветку и получил свою награду. Тогда мать нашла другого червяка и повторила процесс, постепенно увеличивая расстояние и поощряя птенца двигаться дальше. Невероятно, насколько наши ожидания направляют наши наблюдения (я прочла об обучении у птиц и после этого увидела его воочию) и насколько внимание к нюансам индивидуального поведения и личности раскрывает целый мир сложности. Как однажды написал Дарвин: “Весьма замечательно, что чем лучше какой‐нибудь наблюдатель изучил нравы данного животного, тем большее число поступков он приписывает разуму и тем меньшее – незаученному инстинкту”[414][415].
Граница между человеком и животными, играющая центральную роль в господствующей культуре человеческой исключительности, размывается, когда на первый план выходит личность. Лен Говард получила удивительные познания в области психической жизни птиц – уникальное понимание, которое стало возможным благодаря тесным отношениям с птицами, когда она познакомилась с ними как с личностями. Так почему подобные отношения с другими видами в наши дни часто считаются в научном контексте спорными, а то и запретными?
Сама идея стороннего, невовлеченного научного наблюдателя имеет долгую историю – тесно переплетенную с историей культа человеческой исключительности. В ее основе лежит современный постулат, согласно которому устранение “я” из исследований освобождает знание от налета субъективности и делает чисто объективным. Однако, как указывает британский философ Мэри Миджли, поддержание дистанции – не то же самое, что призыв к объективности[416]. Как она объясняет в своей статье 2001 года, опубликованной в Nature, “объективность” означает непредвзятость и беспристрастность. Отстраненность же не обязательно помогает их добиться. Напротив, реагирование на других без эмоций создает иной тип предвзятости: отношение к другим “как к безжизненным объектам, а не субъектам”. Иными словами, происходит смешение “объективности” с “объектификацией”[417].
Убеждение, что нам следует рассматривать все, что мы изучаем, как бездушный объект (мы с коллегами называем это “запретом на эмпатию”[418]), надолго пережило картезианские и бихевиористские идеологии, из которых выросло[419]. Но те, кто нарушает этот запрет, реагируя на другие виды как на одушевленные личности, вступающие в некие отношения, не мешают своему исследованию, не делают его менее содержательным или строгим. Напротив, их эмпатия позволяет животным вести себя свободно, что приоткрывает уникальное, бесценное окошко в их жизнь.
“Рассматривая детей просто как бессознательные физические объекты, вряд ли можно сделать компетентные наблюдения”, – пишет Миджли. Она признает, что не существует совершенно нейтральной точки зрения, с которой можно переживать и описывать окружающий мир, поэтому истинной объективности добиться невозможно. Однако она настаивает: “Для того чтобы справиться с этим затруднением, нам нужно искать очевидные источники предвзятости, а не подавлять свои естественные реакции вообще”. Вот почему исследователи, изучающие человеческих детей, обычно выделяют время на то, чтобы установить доверительные отношения с испытуемыми перед экспериментом. Аналогичным образом в этнографии полевые исследования опираются на эмпатические связи ученого с информантами и изучаемыми культурами. Почему то же не должно относиться к исследованиям других живых существ? Это еще одно самосбывающееся пророчество: относясь к другим видам как к вещам, мы ограничиваем свое понимание их. По словам философа Стэнли Кавелла: “То, чего мы не знаем, составляет не наше невежество, а наше отчуждение”[420].
Джеффри Моджил – нейрофизиолог, изучающий восприятие боли в Университете Макгилла. Однажды он и его коллеги получили поразительный результат: крысы и мыши вели себя по‐разному в зависимости от того, кто проводил эксперимент – мужчина или женщина[421]. Прежде этот феномен оставался своего рода табу. “На конференциях ученые перешептывались, что их подопытные грызуны как будто осознают их присутствие и это может влиять на результаты экспериментов, – поведал Моджил в одном интервью, – но до сих пор этого не удавалось продемонстрировать напрямую”[422]. Когда команда Моджила заново проанализировала свои прошлые опыты, выяснилось, что мыши постоянно выказывали более высокий болевой порог, когда экспериментатор был мужчиной, чем в случае с женщинами (оказывается, лабораторные грызуны переживают больший стресс, когда чуют запах мужчины, а стрессовая реакция снижает их чувствительность к боли).
В биомедицинских исследованиях ученые стремятся держать средовые переменные под строгим контролем, и тем не менее (отчасти в силу запрета на эмпатию) под этот контроль обычно не подпадают определенные аспекты отношений между человеком и животным, такие как пол экспериментатора. А игнорирование этой переменной, как показали Моджил и его коллеги, может быть главной причиной невоспроизводимости результатов, полученных в опытах на животных, что влечет за собой важные следствия для всех видов физиологических и поведенческих исследований. И действительно, одно исследование 2022 года показало, что кетамин эффективнее как антидепрессант в экспериментах на мышах, когда их проводят мужчины[423].
Антрополог Донна Харауэй однажды написала: “Существа не предшествуют своим отношениям”[424]. И как показывают эти примеры, отношения между ученым и предметом его исследования – важная переменная[425]. Однако же человеческое измерение подобных исследований традиционно упускают из виду, на него ссылаются разве что в контексте так называемого феномена Умного Ганса, когда хотят привести довод, что всякого человеческого вмешательства следует избегать.
Большинство специалистов по поведению животных слышало предостерегающую историю об Умном Гансе, ученом коне из Берлина, который привлек всемирное внимание своим кажущимся умением решать сложные математические задачи. Когда его дрессировщик и владелец Вильгельм фон Остен зачитывал вслух уравнение, Ганс отбивал копытом правильный ответ. Говорили, что Ганс не только освоил сложение, вычитание, умножение и деление, но также распознавал музыкальные ноты и интервалы, отвечал, который час, и следил за календарем. Фон Остен спрашивал: “Если восьмое число месяца – вторник, какое число наступит в пятницу?” И Ганс давал верный ответ, отстукивая копытом одиннадцать раз[426].
Интерес общественности к этому спектаклю заставил немецкий комитет по образованию создать комиссию, которая должна была проверить достоверность заявлений насчет Ганса. Комиссия целый год внимательно изучала выступления коня и пришла к выводу, что никакого мошенничества нет. И шоу продолжалось!
Лишь через несколько лет психолог Оскар Пфунгст благодаря продуманным экспериментам разрешил эту загадку. Пфунгст обнаружил, что Ганс отбивает правильный ответ только тогда, когда видит дрессировщика и когда тот знает ответ. Он заключил, что Ганс реагирует на подсознательные сигналы дрессировщика, у которого слегка менялись поза и выражение лица, когда Ганс доходил до последнего по счету удара и нужно было остановиться.
Феномен Умного Ганса – когда невольные подсказки экспериментатора влияют на результаты – обычно служит в преподавательской практике предостережением против так называемых эффектов экспериментатора. Хотя и необходимо внедрять тщательный контроль, дабы гарантировать, что вы измеряете именно то, что хотите измерить, зачастую эффект Умного Ганса пытаются минимизировать, дистанцируясь от изучаемых существ – если не помещая животных в изолированную камеру, то как минимум надевая закрывающий лицо щиток или поворачиваясь к ним спиной во время исследования. Иными словами, минимизируя влияние личной вовлеченности. Однако, как мы убедились, это может создать собственные проблемы – породить риск объектификации животных, которым подобная клоунада (как и игнорирование их) может казаться довольно странной.
Согласно “душному” объяснению, которое Пфунгст дал поведению Ганса, лошади (в числе прочих видов) успешно решают на вид сложные когнитивные задачи, следуя простым поведенческим правилам. Подобные развенчивающие объяснения склонны изображать животных механистически: по словам Пфунгста, “вместо столь желанных интеллектуальных достижений со стороны лошади имела место просто моторная реакция на чисто сенсорный стимул”[427]. Показав, что успехи Ганса не были признаком человеческого символического мышления, Пфунгст счел поведение коня внешним проявлением куда более простого навыка, решительно не имеющего отношения к уму: “Большое количество и случайный характер ошибок показали, что интеллект тут не задействован вообще” (курсив наш)[428].
Когда я впервые узнала об Умном Гансе, меня осенило: он ведь умел нечто поразительное! Этот конь научился читать невольные подсказки своего дрессировщика, подсказки, остававшиеся незаметными для большей части человеческой аудитории (включая самого фон Остена, не говоря уже о целой комиссии внимательных экспертов). В этом свете активное взаимодействие Ганса с фон Остеном можно рассматривать как свидетельство чрезвычайно развитых навыков коммуникации (ни больше ни меньше как с представителем другого вида!). Как иронично, что одна из величайших компетенций Ганса подается как “душное” доказательство того, что он был не так уж умен![429] И что один из самых интересных и познавательных аспектов исследования – воплощенное понимание между представителями разных видов – стал эмблемой того, чего необходимо избегать при попытке понять ум животных.
В западной философии феноменология – философское исследование опыта – наиболее решительным образом подвергла критике идею безличного, объективного подхода к пониманию мира. Морис Мерло-Понти, французский феноменолог, известен своим заявлением, что наше повседневное восприятие не отстраненное и объективное, а по своей природе является сопричастным и воплощенным. Невозможно беспристрастно наблюдать других “извне”, поскольку с точки зрения нашего переживаемого опыта ум и тело неразделимы.
Чтобы проиллюстрировать эту мысль, рассмотрим наши отношения с домашними питомцами. Вторую по счету шетландскую овчарку в нашем доме звали Эмбер, и мы с ней росли бок о бок, пока я не уехала учиться в колледж. Благодаря нашей тесной связи у меня выработалось понимание ее эмоций, намерений, желаний и характера (а у нее – моих). Я достигла этого понимания не через доступ к ее скрытому от других, внутреннему “сознанию”, а через погружение в ее воплощенную жизнь, позволившее мне глубоко настроиться на ее способ бытия в мире. По выражению социологов Арнольда Арлюка и Клинтона Сандерса: “Понимание, обретаемое нами в общении с домашними питомцами, коренится преимущественно в наших связях с ними, которые выстраиваются в ходе повседневных практических и эмпатических взаимодействий, формирующих общность биографии. Иными словами, через понимание тела и поведения домашнего питомца мы активно конструируем представление о его психике”[430].
Подчеркивая значение общего телесного опыта, феноменология отвергает картезианские и бихевиористские представления о скрытом, приватном характере психических состояний другого. Для Мерло-Понти так называемая проблема другого сознания выглядит странно с точки зрения нашего бытового переживаемого опыта: “лицо, характерные особенности и форма поведения перестают быть простыми «визуальными данными», психологическое значение которых нужно искать в нашем внутреннем опыте”, вместо этого “чужая психическая жизнь становится непосредственным объектом, целостным и наделенным имманентным смыслом”[431]. Эта проблема возникает лишь в том случае, если мы вырезаем себя из общей картины – если мы постулируем, что понимание другого сознания возможно без признания нашей собственной роли как участников ситуации. Для феноменологов живые тела семиотичны и исполнены смысла, зачастую они несут не меньше значения, чем слова (с феноменологической точки зрения язык и сам по себе материален и телесен). Поэтому восприятие другого сознания основывается не на логике – выведении “внутренних” мыслей из “внешнего” поведения, – а на чем‐то куда более непосредственном. Воспринимать тело – и значит воспринимать сознание.
Если все это кажется контринтуитивным, то, вероятно, в силу стойкости дуалистической позиции, разделяющей бездумное физическое тело и мыслящий нематериальный дух. Большинство ученых и философов в наши дни открыто отвергают картезианский дуализм тела и духа, однако он продолжает формировать многие из наших интуитивных представлений об устройстве мира. И как мы убедились, этот дуалистический взгляд часто имеет практическое следствие: природные сущности изображаются как механизмы, объекты и ресурсы, которые следует использовать, а не чтить. В конце концов, scala naturae и “великая цепь бытия” – это еще и лестницы развоплощения (где на вершине стоят чистый разум и дух, тогда как внизу располагаются чистая телесность и материя). Как утверждает писательница Мелани Челленджер, представление, будто наше тело не имеет значения, глубоко укоренено в идее человеческой исключительности и фундаментальной борьбе с нашей собственной “животностью”[432].
Для феноменологов вроде Мерло-Понти реальность основывается на базовой идее, что другие тоже воспринимают и переживают мир как воплощенные сознания или субъекты, из чего проистекает множество субъективных точек зрения. Наше понимание мира не является сугубо индивидуальным. Напротив, оно сложным образом переплетается с чужими переживаниями – будь то переживания людей, собак или любого числа других чувствующих субъектов, формирующие общее чувство бытия. Например, со временем я и моя собака Эмбер стали предвкушать наши повседневные дела, такие как кормление и прогулки, демонстрируя определенный набор взаимных ожиданий. Ее острые чувства и инстинкты влияли на мое восприятие среды, привлекая мое внимание к таким вещам, которых без собаки я бы не заметила (к приближающимся незнакомцам, неброским грибам, признакам того, что недавно в нашем саду побывали олени), и формируя общее чувство безопасности и бдительности. Вместо того чтобы пытаться отделить знание от влияния субъективности в погоне за чистой объективностью, феноменологи считают, что эти интерсубъективные переживания (то есть переживания, возникающие при взаимодействии двух субъектов) играют существенную роль в нашем понимании реальности.
Это ощущение взаимности заключается в самом слове “сознание” – “со-знание”, “совместное знание с кем‐то другим”. Акцент на понимании реальности в категориях отношений между сущностями (а не сущностей как таковых) находит любопытную параллель в современной физике[433]. Согласно квантовой теории, субатомная частица может присутствовать одновременно в нескольких местах, существуя как чистая потенциальность, – до того, как она будет измерена, то есть до того, как ее пронаблюдает сознающий ум. Только тогда она проявится в привычной нам реальности с определенными координатами во времени и пространстве. Простое наблюдение за сущностями меняет их, а следовательно, они способны существовать лишь в отношениях с другими вещами. Так как само существование материи может зависеть от воспринимающего субъекта, квантовая механика бросает вызов идее, будто наука способна открыть реальность, существующую независимо от нашего наблюдения за ней. С этой “отношенческой” квантовой точки зрения само представление о нейтральном наблюдателе теряет смысл.
Я нередко задумываюсь, не является ли запрет в науке на интерсубъективность и отношения причиной, по которой попытки продемонстрировать определенные способности других видов часто терпят провал. Возьмем, к примеру, способность к языку. Исследования в этой области обычно подразумевают обучение других животных нашим языкам или использование новых технологий (например, машинного обучения и робототехники) для расшифровки их языков. Более плодотворный подход, основанный на интерсубъективности, мог бы быть связан с совместной выработкой нового общего языка – с исследователями в роли активных, вовлеченных участников, во многом подобно тому, как владельцы домашних питомцев вырабатывают его со временем естественным путем[434].
Связь, которая возникает из этих интерсубъективных, межтелесных взаимодействий с другим видом, Мерло-Понти однажды охарактеризовал как “странное сродство”[435]. Странное сродство основывается на “общей воплощенности в общем мире, даже если стили тела и стили обитания в этом мире радикально различаются”, объясняет философ Келли Оливер[436]. В этом отношении странное сродство признает различия между человеком и другими животными, но не позволяет этим различиям порождать привилегии. Скорее различия в восприятии и способах бытия ценятся как многообразные способности общего сенсорного, воплощенного опыта. Отношения между человеком и другими животными устроены не иерархически, а горизонтально, укорененные в нашей общей телесной природе.
Существует достаточно свидетельств, что, когда у людей есть больше возможностей жить бок о бок с другими видами, могут развиваться глубокие интерсубъективные отношения – даже с теми видами, с которыми, как обычно считается, устойчивые связи невозможны. Я ежедневно натыкаюсь в соцсетях на вирусные видео, запечатлевшие неожиданные примеры дружбы. Аквалангистка устанавливает доверительные отношения с дикими акулами, которые позволяют ей извлекать крючки из их пастей. Садовник выкармливает бескрылую пчелу, и так возникает необычайное товарищество. Чем неожиданнее взаимодействие – чем “страннее” сродство, – тем, похоже, лучше. Всемирная популярность документального фильма Netflix “Мой учитель-осьминог” – еще один пример растущего интереса к общению с существами, радикально отличающимися от нас. По мере того как исследования по антрозоологии – науке, изучающей отношения между человеком и животными, – все глубже погружаются в эту тему, встает новый вопрос: не дают ли нам связи с другими видами нечто такое, чего не способны дать связи с собратьями-людьми?
В 2016 году в газете New York Times вышла статья под заголовком “Что попугай знает о ПТСР?” [437]. В ней сообщалось о неожиданных привязанностях между людьми-ветеранами и попугаями из приюта для птиц “Серенити-парк” в Лос-Анджелесе. У многих ветеранов было тяжелое посттравматическое стрессовое расстройство. Там, где оказались бессильны традиционные методы терапии, помогла дружба с птицами. “Я вижу травму, общую травму, которую перенес я и которую перенесли эти птицы, – объяснил один ветеран, поглаживая белобрюхого попугая по кличке Кешью. – Прямо сердце готово выпрыгнуть из груди, так хочется кормить их, заботиться о них, и это помогает мне справляться с травмой. И все это без слов”.
Девятилетняя девочка, которой диагностировали расстройство аутистического спектра, испытывала трудности в социальных взаимодействиях со своими одноклассниками и родственниками. Но в ходе исследования, где требовалось общение с кошками и собаками, она продемонстрировала необычайный уровень эмпатии и интерсубъективного понимания. Она не только предвидела конкретные события, касающиеся их благополучия (“Но они же не смогут слезть!” – воскликнула она, узнав, что котята умеют лазить по деревьям), но и задумывалась об их субъективном переживании этих событий (“Им же страшно!”). Клинический психолог Ольга Соломон исследует уникальные преимущества, которые дети с аутизмом получают от взаимодействия с домашними питомцами, и тем самым оспаривает главенствующее представление об этом расстройстве как о нарушении способности к социализации[438].
А в специализированном приюте для людей с болезнью Альцгеймера ученые поставили в столовой и зоне отдыха аквариумы с рыбками. По сравнению с контрольными группами у пациентов, видевших аквариумы, улучшились различные показатели (среди прочего, они стали лучше есть и набирать вес), и это служит еще одним свидетельством, что присутствие животных уменьшает напряжение, чувство одиночества и беспомощности у людей, страдающих от хронических заболеваний[439].
До сравнительно недавнего времени терапевтическое применение животных слабо освещалось в мейнстримной клинической литературе и скудно финансировалось. Прежде чем задуматься, почему так, важно отметить, что для животных, вовлеченных в терапию, возникают потенциальные стрессовые факторы и проблемы, требующие строгих этических кодексов, которые бы гарантировали благополучие как пациента, так и терапевтического животного в процессе лечения. Некоторые программы подобной терапии инструментализируют животных как простые средства для осуществления человеческих целей – еще один пример антропоцентризма. Но возможно, недостаток внимания к таким методам в наибольшей степени отражает этот стойкий предрассудок. Так, в статье 2010 года о терапии с участием животных специалист по ветеринарии Джеймс Серпелл писал: “Трудно избежать вывода, что современная неспособность или нежелание медицинского истеблишмента рассматривать эту тему всерьез – наследие того же самого антропоцентризма, который господствует в европейском и западном мышлении”[440].
В наши дни методики с участием животных получают все больше признания в самых разнообразных лечебных учреждениях, включая больницы, хосписы, реанимации, дома престарелых и коррекционные школы. У этих методик есть потенциал в лечении психологических травм, депрессии, тревожности и ряда других болезней, включая хронические боли, фибромиалгию, ожирение, расстройства пищевого поведения и сердечно-сосудистые заболевания[441].
Польза тесного контакта с животными отнюдь не ограничивается официальными терапевтическими учреждениями. Только в США у людей почти четыреста миллионов домашних питомцев[442] (они есть более чем в двух третях всех домохозяйств[443]), причем свыше 90 % опрошенных считают своих животных членами семьи[444]. Исследования регулярно показывают, что совместное проживание с животными не только защищает от стресса и одиночества, но и дает чувство идентичности, собственной значимости и экзистенциального смысла[445].
Между тем набирают популярность методы терапии с помощью природы. Это направление включает в себя экотерапию и “зеленые предписания”, когда профессиональные врачи рекомендуют виды деятельности, связанные с природой, такие как садоводство и походы, в рамках плана лечения различных физических и психических заболеваний. Широко известны результаты исследований, показавших, что просто наличие кустов, деревьев и цветов за окном палаты существенно ускоряет процесс выздоровления[446]. Программы садоводства также дают многообещающие результаты в исправительных учреждениях: бывшие заключенные, которые отбывали общественные работы на открытом воздухе или в саду, демонстрируют более низкий уровень рецидивизма, чем те, кто работал в помещении[447].
Вот уже многие годы психологические исследования показывают, что отношения – основа здоровой и полноценной жизни. На курсе социальной психологии я узнала, что у человека есть “потребность в принадлежности” – врожденная мотивация образовывать и поддерживать межличностные связи с другими людьми[448]. По мнению Роя Баумайстера, одного из основателей этой теории, принадлежность – не желание, а потребность, ведь те, кто не может ее удовлетворить, страдают от различных расстройств физического и психического здоровья. Но зачем ограничивать эту потребность в принадлежности только человеческими отношениями? Мне это показалось нелогичным. Как и многие люди, я всегда ощущала глубокое чувство принадлежности по отношению к другим видам – невыразимое словами и укорененное в общих инстинктах, переживаниях, эмоциях и историях. Что, если принять более смиренный взгляд на потенциальный вклад других видов в наше благополучие?
Существуют убедительные данные в пользу того, что благотворные связи с другими видами укрепляют и наши человеческие взаимоотношения. Например, хотя большинство ученых акцентирует внимание на “единоличной” пользе от связей с домашними питомцами, исследования также показывают “эффект расходящихся кругов”, когда животные-компаньоны укрепляют человеческие социальные взаимодействия и сообщество[449]. Аналогичным образом программы общественного садоводства способствуют не только индивидуальному благополучию, но и чувству стабильности в соседских отношениях, усилению гражданской активности и снижению молодежной преступности[450].
Знание, что контакт с другими животными и естественной средой благотворен для человека, – это древнее представление, которому научные исследования придают все больше убедительности. Но важно, что оно подразумевает и серьезные последствия для нашего благополучия, по мере того как общество все больше отчуждается от природного мира (не говоря уже, разумеется, о том, какую важную роль играют другие виды в поддержании здоровых, функциональных экосистем).
Во время ковидных локдаунов виртуальные занятия по моему гарвардскому курсу “Высокомерная обезьяна” проходили по “Зуму”. Ограниченные рамками мониторов, мы с моей маленькой группой студентов еженедельно встречались для обсуждения разных материалов – текстов, подкастов, а иногда и произведений искусства, – созданных людьми и для людей. Ирония ситуации (обсуждение человеческих проектов с другими людьми с помощью созданных человеком же технологий) на курсе, где отстаивалась необходимость взаимодействий не только с людьми, от меня не ускользнула. Я решила сделать хоть что‐то вопреки этой модели и ввела еженедельное упражнение в “медленном созерцании”[451] – практика, которую я продолжаю применять со студентами и поныне. Медленное созерцание основано на идее, что если мы действительно хотим познать что‐либо или кого‐либо, то мы должны потратить время на наблюдение. Это упражнение заставляет студентов уделить больше времени, чем обычно (будь то десять минут, час или целый вечер), восприятию объекта, который выбирают они сами (хотя термин “медленное созерцание” использует язык визуального, в наблюдении могут быть задействованы любые чувства). Многие студенты выбирают привычные объекты вроде домашнего животного, комнатного растения или растущего неподалеку дерева, но некоторые предпочитают более нетипичные варианты (например, провести время с горной породой или рекой).
В первый раз, когда я только ввела это упражнение, я совершила ошибку, сказав студентам, что их опыт медленного созерцания ляжет в основу их курсовых. Однако установка на то, что из упражнения нужно извлечь нечто конкретное, противоречит его цели. Медленное созерцание – это не указание, как наблюдать выбранный объект или что из этого извлечь, скорее оно поощряет терпеливое, иммерсивное внимание, способное погрузить вас в настоящий момент и сформировать более глубокую связь с наблюдаемым объектом.
Философ Мартин Бубер в своей книге 1923 года “Я и Ты” проводит важное различие между способами видения, которые называет “Я – Оно” и “Я – Ты”[452]. В отношениях типа “Я – Оно” другой – это “оно”, существующее лишь как инструмент или средство для осуществления цели: нечто, что анализируется, классифицируется и используется для определенных нужд. Напротив, отношения “Я – Ты” связаны с открытостью и полным присутствием. При встрече “Я” и “Ты” я никогда не объектифицирую и не “интерпретирую” другого, но чту его как уникальное, нередуцируемое и значимое существо. Важно, что этот “другой” не обязан быть человеком: Бубер приводит известный пример различного отношения к дереву. Хотя оба способа видения – составные части человеческого опыта, Бубер подчеркивает значение благотворных связей “Я – Ты”, которые способствуют подлинным отношениям и более глубокой, осмысленной жизни.
Буберовский вид отношений “Я – Ты” хорошо описывает встречу, о которой я рассказала в начале этой главы: когда я впервые очутилась наедине с диким павианом. Мы с той самкой павиана общались как субъекты, воплощенные умы в действии. В тот момент имело место взаимное признание существования друг друга, выходившее за рамки всякой потребности в интерпретации и проекции. И в силу этого чувства соприсутствия акторность и сознание другого казались самоочевидными. Возможно, сыграло свою роль и то, что мы очутились наедине, пока наши соплеменники спали, и это позволило нам отринуть какие‐то аспекты наших видовых идентичностей и способов бытия. Именно в тот момент я начала понимать суть утверждения феноменологов, что сознание в первую очередь манифестирует себя в отношениях и как отношения, а не как некий “объективный факт” в мире, ожидающий открытия или верификации.
Если воспользоваться терминами Бубера, сознание другого – это опыт, который дает встреча между “Я” и “Ты”, а не то, что поддается простому измерению или исчислению через отношение “Я – Оно”. Вот, наверное, что общего между иммерсивными наблюдениями Барбары Сматс (над павианами) и Лен Говард (над птицами). Обе эти исследовательницы размывали предполагаемую границу между наблюдателем и наблюдаемым, характерную для научного взгляда. Через взаимоотношения с животными, ставшими их партнерами по исследованию, они позволяли животным говорить самим за себя. Подход “Я – Оно”, отчуждающий “Я” от другого (и в конечном итоге превращающий другого в объект для манипуляций), имеет и другие следствия, отнюдь не только для науки. Слишком часто в этом и усматривается ценность природы – в ее инструментальной полезности, а не в самоценности ягуара, леса или водопада. Эта гибельная логика стала причиной экологического кризиса, с которым мы сейчас столкнулись. Накопления все новых данных о других существах и среде их обитания, по‐видимому, недостаточно: этот кризис – не какая‐то внешняя проблема, которую можно легко разрешить, а кризис наших взаимоотношений с миром. Крылатые слова Бубера гласят: “Всякая подлинная жизнь есть встреча”[453][454].
Далее мы увидим, что люди не просто вступают в отношения – они сами и есть отношения.