К книге
Высокомерная обезьяна. Миф о человеческой исключительности и его значениеГлава 3 Тяга к противопоставлениям
33%
Глава 3 Тяга к противопоставлениям
4

Если вера в человеческую исключительность – это продукт господствующей культуры, а не нечто внутренне присущее человеческой природе, как появились эти воззрения и как они в итоге приобрели столь мощное воздействие на коллективное воображение? От Аристотеля до Библии, от Просвещения до Маркса: идея, что человек – высшее животное или вообще не похож ни на каких животных, пронизывает западную мысль.

Нет недостатка в качествах, которые выдвигались на первый план, чтобы обосновать это заявление. Разумность, речь, использование инструментов, культура, изобретательность, мораль, сознание – список длится по мере того, как мы непрерывно продолжаем попытки отделить себя от животных. Политолог Джон Родман назвал это “императивом различения”, поскольку это напоминает нашу едва ли не болезненную потребность устанавливать различия между собой и другими видами, подтверждающие наше предполагаемое превосходство[73].

Часто утверждается, что императив различения возник одновременно с зарождением цивилизации и в первую очередь сельского хозяйства. Критический период перехода Homo sapiens от кочевых племен охотников-собирателей к оседлым земледельческим поселениям – известный также как неолитическая, или сельскохозяйственная, революция – начался около десяти тысяч лет назад. Леса и степи расчищались под урожаи. Ирригационные системы отклоняли течение рек в каналы и оросительные водоемы. Одомашнивание различных животных и растений дало излишки пищи, что подстегнуло рост населения и позволило людям объединяться в крупные городские центры. Этот переход к оседлому земледелию радикально изменил наши отношения с миром природы. Мы все чаще жили в рукотворной среде, обособленной человеческой реальности, в “культуре”, отгороженной от “природы”. Конечно, историки спорят о том, насколько все это было революционно. Реальность зачастую намного сложнее, и древние человеческие сообщества были куда более разнообразными, чем обычно принято считать, как и их отношения с землей и сельским хозяйством[74]. Я не рискую излагать всю историю человечества в одной главе или даже книге!

Достаточно сказать, что, когда человек отдалился от природы и стал над ней господствовать, последствия оказались не только практическими, но еще и глубоко психологическими. Ко времени классической античности и древнего мира Греции и Рима человеческое сознание в этих обществах было уже настроено на императив различения. Социолог Эйлин Крист указывает, что антропоцентризм, скорее всего, постепенно укреплялся благодаря взаимодействию между новообретенной способностью контролировать и преображать природу и идеями человеческой обособленности, обретшими популярность в культуре[75].

Великая цепь бытия

Одну из этих поворотных идей часто возводят к древнегреческому ученому и философу Аристотелю. Стремясь понять порядок и отношения в биологическом мире, Аристотель разработал классификационную схему, известную как scala naturae (“лестница природы”)[76]. Как подсказывает само название, scala naturae располагала всю материю и все живое на Земле согласно некой иерархической структуре. Верхнюю ступень лестницы занимал человек, тогда как другие животные формы – начиная с млекопитающих, подобных нам, и спускаясь к рептилиям, амфибиям, рыбам, насекомым, моллюскам и так далее – занимали ступени пониже. Еще ниже располагались растения и грибы, а за ними следовали минералы и другие неорганические объекты на самых нижних ступенях.

Аристотель основывал свою систему классификации на различных признаках, которые мог наблюдать в мире природы. Например, он считал, что все животные и растения способны расти и размножаться и потому стоят выше минералов. Однако, по‐видимому, лишь животные способны двигаться и чувствовать, что ставит их выше растений. И только люди, согласно Аристотелю, наделены способностью к разумному мышлению, что ставит нас на вершину иерархии. Некоторые ученые, например Гэри Стайнер, считают, что, как только философы стали утверждать, будто разум отличает человека от “зверей”, моральный статус других видов фундаментально изменился[77]. Видовой шовинизм по‐настоящему закрепился у греческих и римских стоиков, но эта идея уже нарождалась в “Политике” Аристотеля:

Равным образом ясно, и из наблюдений тоже надо заключить, что и растения существуют ради живых существ, а животные – ради человека; домашние животные служат человеку как для потребностей домашнего обихода, так и для пищи, а из диких животных если не все, то большая часть – для пищи и для других надобностей, чтобы получать от них одежду и другие необходимые предметы. Если верно то, что природа ничего не создает в незаконченном виде и напрасно, то следует признать, что она создает все вышеупомянутое ради людей[78][79].

Аристотелевская scala naturae была величайшим биологическим синтезом своего времени и оставалась главным светским авторитетом по устройству природы на протяжении последующих веков. Аристотель был явно не эволюционистом, а скорее эссенциалистом: с его точки зрения, виды никогда не менялись. Все они были созданы в своей нынешней неизменной форме, с заданным местом в природном порядке вещей. Идея неподвижной лестницы, восходящей от простейших форм к самым сложным и совершенным, во многих отношениях жива и сегодня. Она сохраняется во множестве обличий – даже, как вы можете вспомнить, на изображениях, иллюстрирующих эволюционный процесс. Буквально вчера я наткнулась на статью, авторы которой проанализировали работы, опубликованные с 2005 по 2010 год в ведущих научных журналах. Они обнаружили, что язык и понятия линейного прогресса (так называемое лестничное мышление) все еще никуда не делись[80]. Даже самые специализированные журналы по эволюционной биологии все еще пишут о “низших” и “высших” формах жизни. Если они несвободны от проблем языка и мышления в категориях scala naturae, что уж говорить о неспециалистах?

В позднем христианском Риме и в Средневековье, особенно во время расцвета средневековой схоластики, аристотелевскую лестницу продлевали за пределы земного царства – в небесные сферы. В итоге она оказалась встроена в идею “великой цепи бытия”, на вершине которой располагается Бог, а за ним следуют ангелы и духи, человек, другие животные и растения и неживая материя в самом низу[81]. Считалось, что только человек обладает одновременно божественными способностями, такими как разум и воображение (подобно тем, кто выше его), и материальным телом (подобно тем, кто ниже его). Таким образом, человек связывал мир духовных сущностей с физическим тварным миром, стоя ближе к совершенству, всеведению и всемогуществу богов. “Великая цепь бытия” еще долго будет оказывать влияние на философов, ученых и богословов. Предвосхищая библейскую историю о господстве человека, древнегреческий драматург Софокл прославлял исключительную власть человека над природным миром: сушей, морем, ветром, дикими и домашними животными и так далее[82]. Хор в его знаменитой “Антигоне” поет: “Много в природе дивных сил, / Но сильней человека – нет”[83][84].

“И владычествуйте”

В классическом фильме 1951 года “Африканская королева” Хамфри Богарт оправдывает свой предыдущий пьяный вечер, апеллируя к “человеческой природе”, на что следует знаменитый ответ Кэтрин Хепберн. “Природа, – говорит она, моментально заглянув в Библию, – это то, над чем нам предназначено властвовать в этом мире”. Совпадение ли, что она произносит эти памятные строки с Библией в руках? Скорее всего, нет. Многие ученые связывают распространение антропоцентрических представлений и, соответственно, наше чувство превосходства над природой с иудеохристианской религиозной традицией. Священное Писание и труды христианских мыслителей, таких как Блаженный Августин или Фома Аквинский, часто привлекают внимание своим чрезвычайно антропоцентрическим характером. Образцовый пример текста, отражающего эту точку зрения, мы находим в Книге Бытия. В самом начале Библии говорится, что отличает человека от других видов: только мы созданы по образу и подобию Бога. Это привилегированное положение дает нам право обладать другими живыми существами:

И благословил их Бог, и сказал им Бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею, и владычествуйте над рыбами морскими [и над зверями,] и над птицами небесными, [и над всяким скотом, и над всею землею,] и над всяким животным, пресмыкающимся по земле[85].

Считается, что этот пассаж выражает инструментальный взгляд на природу, согласно которому другие виды существуют для человека. Историк Линн Уайт – младший написал, несомненно, самую дискуссионную и широко цитируемую статью по этой теме. В той знаменитой статье, опубликованной более полувека назад в журнале Science, Уайт утверждает, что идеологическим источником экологических проблем западного мира стала “заносчивость ортодоксального христианства по отношению к природе”[86]. По его мнению, самая влиятельная религиозная доктрина разверзла пропасть между человеком и природой и настаивала, что эксплуатация природного мира человеком – Божья воля.

Среди важных наблюдений Уайта – влияние христианского антропоцентризма на формирование светских убеждений и институтов. Он провокативно заявляет, что христианские догмы – включая веру в законное господство человека над природой и неявную веру в вечный прогресс – пронизывают самые различные идеологии, от марксизма до научного рационализма. Библейская история сотворения мира с ее линейной концепцией времени резко отличается от циклических представлений о времени, которых придерживались Аристотель и другие интеллектуалы древнего Запада. И эта идея линейного прогресса идеально вписывается в представления о превосходстве человека. Как описывает Уайт:

Любящий и всемогущий Бог поэтапно создал свет и тьму, небесные тела, землю и все ее растения, зверей, птиц и рыб. Наконец Бог создал Адама и, поразмыслив, Еву, чтобы человеку не было одиноко. Человек дал имена всем животным, таким образом устанавливая свое господство над ними. Бог задумал все это явно на пользу и во власть человеку: ни один предмет в тварном физическом мире не был создан с иной целью, кроме как служить человеку. И хотя тело человека сделано из глины, он не просто часть природы: он создан по образу и подобию Бога[87].

Я бы не советовала креститься в подростковом возрасте. Моя семья поверить не могла (да я и сама до сих пор не верю), что я буду настаивать на официальном церковном крещении в специфическом возрасте тринадцати лет. Эта просьба выглядела особенно странно потому, что никто из моих родителей не был особенно верующим: мама была травмирована суровым католическим воспитанием в детстве, а отец был воинствующим атеистом, предпочитавшим вообще избегать церкви. Однако бабушка пела альтом и играла на барабанах в пресвитерианской церкви, что, вероятно, и склонило меня в пользу идеи креститься.

Обычно я не наряжалась и не вылезала из постели до полудня, но в тот раз надела бледно-зеленое платье как раз к воскресной утрене. До меня должны были крестить еще двоих, но всех нас подозвали к алтарю одновременно. Я была единственной, кто пришел своими ногами и в зеленом: остальные двое были младенцами, закутанными в белое и извивавшимися на руках у родителей. Пастор произнес короткую молитву и медленно поднял чашу с водой. Он пошел по проходу, и малыши передо мной выглядели озадаченно, когда он плескал водой им на головы. Когда он подошел ко мне, я закрыла глаза в предвкушении. Пастор был низенький и плотный, а я была высоким, долговязым подростком. Поэтому ему пришлось встать на цыпочки, чтобы кое‐как окропить водой мою голову. Публика – включая моего собственного отца! – приглушенно (а потом и открыто) захихикала. Вся эта церемония выглядела конфузно и не столь священно и торжественно, как я надеялась. Мое крещение не отпраздновали, подарков я не получила (а возможно, это и двигало мной с самого начала).

Но я часто задавалась вопросом, не было ли у меня более глубинных мотивов. Свое детство я бы охарактеризовала как духовное (пусть и не связанное с какой‐либо официальной религией). Многие меня поймут. Я имею в виду свои постоянные попытки общаться с животными и растениями, регулярные размышления о величии и тайнах природы и о моем месте среди всего этого. Однако в подростковом возрасте я не просто все чаще сталкивалась с культурой антропоцентризма – для меня он стал периодом антропоцентричного роста. Мои отношения с людьми, дружеские и любовные, мои оценки, мое материальное имущество – все это было важно для меня. Возможно, по мере того как я чувствовала, что отдаляюсь от более обширного сообщества всего живого, я искала общности и глубинного смысла в других местах. В то же время я никогда не теряла полностью своего анимистического ощущения, что жизнь и акторность присутствуют повсюду вокруг меня. В какой‐то момент я узнала, что Бог осуждает людей и карает их вечными муками даже за мысли о подобном. А кто хочет попасть в ад?

Ортодоксальная христианская доктрина предавала анафеме языческое поклонение природе. По мнению Линна Уайта – младшего, появление христианства ознаменовало момент расставания человечества с древними верованиями, согласно которым все существа, включая других животных и растения, наделены духом или душой. Со временем так называемые культы природы, в которых почитались неантропоморфные божества, постепенно вытеснялись культами антропоморфных богов. И это имело глубокие психологические последствия. “Победа христианства над язычеством, – замечает Уайт, – стала величайшей психической революцией в истории нашей культуры”[88]. Его слова послужили важнейшим аргументом для современного экологического движения.

Безусловно, человеческое покорение природы устроено гораздо сложнее, чем считал Уайт, как и сама христианская вера. Некоторые историки указывают, что к крупномасштабному разрушению природной среды привели скорее новые коммерческие стимулы, чем вытеснение языческого анимизма христианством. Так, Карл Маркс утверждал, что появление частной собственности и денежной экономики привело к тому, что христиане принялись эксплуатировать природный мир; по его мнению, “великое цивилизующее влияние капитала” естественным образом положило конец “обожествлению природы”[89]. Все больше ученых в наши дни заявляет, что христианство в действительности не так однозначно относится к отношениям человека с природой или даже не противоречит экологической этике. Появляются альтернативные толкования библейских выражений типа “владычествовать” и “обладать землей”, которые звучат не столь антропоцентрично[90]. Есть важные исторические фигуры, которые, по‐видимому, не принимали до конца идеи природной иерархии, такие как святой Франциск Ассизский, знаменитый своей попыткой установить демократию для всех тварей Божьих. Легенда гласит, что Франциск проповедовал птицам. В одной истории, рассказываемой в его житиях и увековеченной на прекрасной фреске Джотто, стая птиц окружила его, когда он экспромтом произнес перед ними проповедь. Он обрадовался птицам и вслух задался вопросом в присутствии своих товарищей, почему он не проповедовал птицам раньше. С тех пор это вошло у него в привычку, и в жизни Франциска было много примечательных случаев, когда он разговаривал с другими животными и обращался с ними как с разумными существами.

К счастью, нет необходимости утверждать, что христианству непременно внутренне присущ антропоцентризм, – вполне очевидно, что он присущ его господствующей трактовке и восприятию. На каждого современного диссидента, призывающего к более экологичному переосмыслению христианства, найдутся те, кто делает особый акцент на человеческой исключительности. Так, катехизис католической церкви учит, что “животные, подобно растениям и неодушевленным предметам, по своей природе предназначены для общего блага прошлого, настоящего и будущего человечества”[91]. Международный комитет по человеческому достоинству – организация, целью которой является укрепление традиционных библейских ценностей, – считает, что “истинная природа человека состоит в том, что он не животное, а человеческое существо, созданное по образу и подобию Бога, своего творца”[92]. Так называемый младоземельный креационизм – согласно которому человек якобы живет в созданном Богом мире, чья история вся заключается в истории господства нашего вида, – хотя и пошел на спад, но все еще чрезвычайно распространен. Согласно опросу американского общественного мнения, проведенному Институтом Гэллапа в 2019 году, в ответ на вопрос “Какое из следующих утверждений ближе всего к вашим взглядам на происхождение и развитие человека?” 40 % американцев выбрали: “Бог создал человека в более или менее нынешнем виде в некий момент последних десяти тысяч лет”[93].

Конечно, если продолжать исследования, то признаки антропоцентризма обнаружатся во многих ведущих религиях, не только в христианстве. Достаточно одного примера: многие буддийские учения включают в себя идею градации живых существ (как в иерархиях реинкарнации), где на вершине стоит человек. Однако стоит отметить, что буддисты не обязательно рассматривают эти иерархии с точки зрения морально значимых различий, оправдывающих эксплуатацию животных[94]. Тем не менее основная причина, почему здесь мы не рассматриваем эти религии подробнее, в том, что они не повлияли на западные институты, такие как наука и экономика (а значит, и на усвоение и применение идей антропоцентризма в господствующей мировой культуре), настолько глубоко, насколько повлияло христианство.

Животные-машины

К тому времени, когда я поступила в университет, представления о месте человека и себя лично во вселенной у меня были путаные. Я подумывала поступить на медицинский факультет, как сделало большинство моих знакомых, склонных к естественным наукам или биологии. Но на первом курсе, когда начались занятия по биологии, мне пришлось сидеть допоздна ночами и зубрить аминокислотные цепочки и последовательности ДНК. Я не горела энтузиазмом, так как – я поняла это лишь впоследствии – мне хотелось изучать целые организмы (само это слово, впрочем, не избежало сведения их к составным частям). На третий год обучения мне повезло попасть на учебный курс, который лишь окончательно убедил меня в этом.

Мне все еще ярко, во всех подробностях помнится фотография, которую показывал на проекторе мой профессор, знаменитый приматолог Франс де Вааль, на первом занятии курса по поведению приматов. Это было изображение двух шимпанзе (взрослых самцов, Никки и Лёйта) на деревьях. Никки демонстрировал пилоэрекцию: шерсть его вздыбилась от тревоги или возбуждения. Его рука была протянута ладонью вверх к Лёйту, будто он подзывал того ближе. Де Вааль объяснил, что фото сделано спустя несколько минут после агрессивной стычки между двумя обезьянами, когда они разошлись каждая на свою ветку. Однако через несколько мгновений после того, как был сделан снимок, бывшие противники по‐дружески обнялись – поведение, известное как примирение. Меня поразило, что подобное поведение существует в животном царстве и что оно так похоже на наши собственные способы разрешения конфликтов. Мне стало любопытно: а что, если и глубинные мотивы этого поведения у нас с ними тоже общие? Совпадение или нет, но в итоге несколько лет спустя я защитила диссертацию по этой теме.

Поначалу мой научный руководитель из лучших побуждений отговаривал меня от выбора такой специальности. Становилось все труднее привлекать финансирование для изучения животных, отчасти потому, что область психологии (а именно на кафедре психологии читались курсы по поведению животных в моем университете) двигалась в сторону нейронаук. Но мне хотелось понять их психику куда больше, чем мозг. Меня интересовали их мысли, чувства и мотивы, особенно в контексте социальных взаимодействий. Я хотела понять, что переживали те шимпанзе.

Из слияния христианской идеи о бессмертной душе и светских представлений о разумном сознании примерно в эпоху Просвещения родилась еще одна интеллектуальная традиция, вообще отрицавшая какую‐либо способность других видов к переживанию. Французский философ Рене Декарт сформулировал, вероятно, самый явный аргумент в пользу сущностного различия между человеком и другими животными. Как и многие его предшественники, Декарт считал, что только человек обладает речью и, соответственно, разумом. Но к этому он добавил, что у других животных отсутствует сознание, ведь, в отличие от человека, Бог не наделил их нематериальными душами. И поскольку у них отсутствуют разум и сознание, они не способны ничего чувствовать. С его точки зрения, другие животные представляют собой машины, автоматы: они “воспринимают” не больше, чем термометры “воспринимают” изменения температуры. Их реакции – это всего лишь механические ответы на внешние стимулы. Для Декарта человеческое тело тоже было автоматом, но только мы еще обладали бестелесной (ментальной) экзистенцией. Отделив психику от ее материального воплощения, он разработал концепцию, известную ныне как картезианский дуализм, или дуализм тела и духа.

Моих студентов часто озадачивает безапелляционность утверждений Декарта, что, мол, у других животных, по его собственным словам, “нет никакого опыта”[95]. Ведь это очевидным образом противоречит здравому смыслу и знанию, особенно тех из нас, у кого есть домашние питомцы. Однако, хотя у картезианства находятся явные прообразы в трудах Аристотеля, у стоиков и в христианской теологии, неудивительно, что популярность оно приобрело в свою эпоху. То была эра, когда человек все больше привыкал к механическим изобретениям типа часов и всевозможных автоматов, – и человеческий ум сделался восприимчивым к механистическому взгляду на живое.

Более того, убеждение, будто другие животные – бесчувственные машины, стало удобным в эпоху, когда распространилась научная практика вивисекций, то есть рассечения живых животных. По мере того как росли наши возможности исследования природы с помощью инструментов и технологий, крепло и убеждение, что человек – источник всякого знания и ценности (точка зрения, широко известная как гуманизм). Человеческое господство над природным миром играло решающую роль в нарративе о гуманистическом прогрессе. Мы все больше уравнивали знание о природе с нашей способностью контролировать природные системы. Сам Декарт выразился откровенно: “Эти основные понятия показали мне, что можно достичь знаний, весьма полезных в жизни… и стать, таким образом, как бы господами и владетелями природы”[96][97]. Этот взгляд разделяли многие влиятельные мыслители того времени. Фрэнсис Бэкон, отец эмпиризма, заложивший основания научного метода, особенно знаменит своими проповедями в таком духе: “Механические изобретения последних лет позволяют не просто кротко следовать курсу природы, они обладают властью подчинять и покорять ее, сотрясти ее до основания”[98]. Как демонстрируют эти предтечи современной науки и философии, идеи человеческой обособленности и эксплуатации природного мира идут руку об руку.

Вопреки Дарвину

Через несколько лет после того, как Чарльз Дарвин бросил медицинский факультет, ему выпала возможность, какая бывает раз в жизни. Капитан Роберт Фицрой пригласил его в кругосветное плавание на корабле “Бигль” в качестве натуралиста. Они отплыли из Англии в 1831‐м и через четыре года прибыли на Галапагосские острова – архипелаг в шестистах милях от побережья Эквадора, расположенный на экваторе в Тихом океане. Время, которое провел там Дарвин, и сделанные им наблюдения послужат опорой для его теории эволюции путем естественного отбора. Галапагосские животные во многих отношениях заметно отличались от обитателей континента, причем на каждом острове животные были разными. Эти различия стали первыми подсказками, что виды меняются и происходит это в связи со средой обитания. Жизнь оказалась вовсе не неизменной – она как будто приспосабливалась к каждому острову, в конечном итоге порождая новые виды.

Мне повезло побывать на Галапагосах самой, и я могу лишь вообразить, о чем думали эти люди, впервые высадившись на тех берегах. Неровный ландшафт выжженной солнцем лавы украшают кратеры, зубчатые прибрежные скалы, а на заднем плане маячат вулканы (многие из них действуют и сейчас). Капитан Фицрой описывал его как “берег, подходящий для Пандемониума”[99][100], и мне понятно почему. Однако именно эта негостеприимная местность служит приютом фантастическому разнообразию видов животных и растений, многие из которых эндемичны, то есть не встречаются больше нигде на Земле. На равнинах растут шипастые кактусы и всевозможные колючие кустарники. Но самые знаменитые обитатели Галапагосов – это гигантские наземные черепахи, голубоногие олуши, галапагосские пингвины, морские львы и морские игуаны. Дарвин вскоре осознал, насколько ручные эти животные, не привыкшие к хищникам или присутствию человека. Как‐то он написал, что стволом ружья спихнул с ветки любопытного ястреба[101]. В другой раз дернул за хвост игуану, которая обернулась и посмотрела ему прямо в лицо, словно говоря: “Ты зачем меня за хвост дергаешь?”[102] Достаточно, чтобы расшевелить воображение. Дарвин провел там всего пять недель из пятилетнего путешествия, но чуть ли не четверть его заметок и записных книжек посвящена этому завораживающему уголку мира[103].

Дарвин понял значение своих наблюдений после возвращения в Лондон, когда начал работать над теорией эволюции путем естественного отбора. К началу XIX века людям было уже непросто примирить иудеохристианский сюжет о сотворении мира с данными о древности Земли, которые давала стремительно развивавшаяся геология. Однако оказалось трудно отринуть аристотелевскую scala naturae, столь хорошо отвечавшую библейским представлениям о господстве человека и просветительским идеалам прогресса. Дарвина беспокоило, как публика воспримет его радикальную идею, а достаточно доказательств для публикации у него накопится лишь через много лет. В 1858 году, более чем через два десятилетия после знаменитого путешествия на “Бигле”, Дарвин объявил о своем открытии вместе с британским натуралистом Альфредом Расселом Уоллесом, который собирался обнародовать аналогичную идею. На следующий год Дарвин выпустил свой основополагающий труд – “О происхождении видов”.

Эта книга отвергала существование всякой “естественной иерархии”. Одним махом Дарвин бросил вызов креационистским идеям, будто виды созданы Богом, неизменны и качественно несхожи. Долгое время постулировалось, что сложные адаптации (такие как хитроумное строение двустворчатых раковин) – свидетельство разумного замысла в действии. Дарвин, напротив, продемонстрировал, что виды развиваются и приобретают разнообразие за счет процессов естественного отбора, в ходе которых организмы, лучше приспособленные к окружающей среде, чаще выживают и размножаются, – что помогло разрешить “тайну из тайн”, как однажды Дарвин назвал происхождение новых видов[104]. Все живые существа на Земле связаны происхождением от общих предков, и наше сознание породили эволюционные процессы, глубоко укорененные в природе. В своей более поздней книге “О выражении эмоций у человека и животных” Дарвин дал дальнейшее развитие своей идее: если физические признаки эволюционно непрерывны, то это же относится и к мышлению и чувствам. Не существует непреодолимой пропасти между животным и человеком или непроходимого барьера между видами. “Великая цепь бытия” – просто миф. Позднее Дарвин писал своему другу, что создать “Происхождение видов” было “все равно что признаться в убийстве”[105].

Данные Дарвина перевернули наше понимание своего места в мире. Считается, что это один из величайших сдвигов парадигмы прочь от антропоцентризма. Но перескочим в XXI век – и окажется, что нашей культуре еще предстоит усвоить многие нормы, вытекающие из этого сдвига. Мы не любим признавать, что мы животные. Мы открыто отрицаем это либо говорим и делаем вещи, несовместимые с этим неудобным фактом. Мы отвергли так много других неточных моделей мира, например геоцентрическую Вселенную и плоскую Землю, однако же продолжаем придерживаться scala naturae.

Дарвин, вероятно, поразился бы, насколько цепко продолжает удерживаться вера в человеческую исключительность в общественном сознании и по сей день. Но даже он предвидел это: “Основное заключение, к которому приводит это сочинение, а именно – что человек произошел от какой‐то низко организованной формы, покажется многим – о чем я думаю с сожалением – крайне неприятным”[106][107]. Пожалуй, неудивительно, что в следующие десятилетия научные усилия, прилагаемые для доказательства человеческой исключительности, удвоились.

Я часто задавалась вопросом: что, если выводы, вытекающие из дарвиновской теории, усилили человеческий комплекс превосходства? Любопытным образом современные исследования предполагают, что к представлению о человеческой исключительности мы прибегаем, когда ощущаем угрозу. Шкала “Восхождение человека” была разработана Нуром Ктейли и его коллегами из Северо-Западного университета на основании представлений о восхождении человека на вершину биологической иерархии[108]. В ходе одного исследования они показывали участникам знаменитую картинку с пятью силуэтами – от четвероногого предка гоминид до двуногого современного человека. Участники оценивали, насколько, с их точки зрения, “прогрессивны” перечисленные под изображением группы людей: американцы, арабы, жители Южной Кореи и другие. Ктейли обнаружил, что наличие угроз настраивало испытуемых на то, чтобы оценивать “своих” (в данном случае – других американцев) как иерархически уникальную или высшую форму жизни. Коллектив исследователей под руководством Ктейли изучал воздействие угроз в связи с межгрупповыми конфликтами у человека, но, возможно, та же самая глубинная психология определяет и наше отношение к другим видам. Чем больше мы осознаем свою уязвимость, чем больше нам угрожает животное начало, тем больше нам приходится утверждать свое господство и превосходство. Как указывает Мелани Челленджер, автор книги 2021 года “Как быть животным”: “Конечно, тут возникает занятный парадокс, если мы воспринимаем животность как угрозу саму по себе”[109]. Быть может, данные в пользу эволюционной преемственности лишь усиливают императивность “императива различения”.

Более того, если теоретики раннего Нового времени проводили жесткую границу между человеком и животным, дабы оправдать такие практики, как вивисекция, охота, одомашнивание и потребление мяса, то в индустриальную эпоху эти практики (и потребность в их оправдании) еще приумножились. По мере распространения индустриализации, с усилением людской власти над природой использование человеком других видов становилось все более неотъемлемой частью нарратива о человеческом прогрессе. “Прогресс” стал девизом Викторианской эпохи, и мы знаем, как эволюционные идеи эксплуатировались социал-дарвинистами ради оправдания империализма, евгеники и других программ во имя движения человечества вперед. Боюсь, даже сам Дарвин порой высказывал расистские и сексистские взгляды на человечество[110]. В ретроспективе нарратив об эволюции – об отсутствии природной иерархии существ – выглядит так убедительно. И все же, как раз за разом показывает история, ценности часто имеют больше значения, чем факты. “Вопреки Дарвину, – писал Линн Уайт – младший, – мы в глубине души не часть природного процесса”[111]. Вопреки Дарвину, поиск человеческой особости продолжался.

Переобувание на ходу

Когда Джейн Гудолл впервые увидела, как шимпанзе Дэвид Седобородый собирает длинные стебельки травы и выуживает с их помощью термитов, предполагаемая граница между человеком и другими животными внезапно стала нечеткой. На дворе был 1960 год, а Джейн Гудолл была двадцатишестилетней секретаршей без специальной научной подготовки, которую ее наставник, признанный палеоантрополог Луис Лики, направил работать в национальный парк Гомбе в Танзании. Ее наблюдения, сделанные там, поставят под вопрос некоторые из наших любимых постулатов насчет собственной уникальности, в том числе господствующее представление, будто человек – единственный вид, использующий орудия. Гудолл послала Лики восторженную телеграмму, на которую последовал его знаменитый ответ: “Теперь нам придется либо переопределить «орудие», либо переопределить «человека», либо признать шимпанзе человеком”[112].

Наблюдения Гудолл наделали шуму в научном сообществе. “Человек – изготовитель орудий” – так называлась вышедшая в 1949 году, высоко оцененная критиками книга антрополога Кеннета Оукли, однажды заявившего, что “с научной точки зрения самое удовлетворительное определение человека, вероятно, «изготовитель орудий»”[113]. Наименование Homo faber – в переводе с латыни “человек делающий” – часто используется для обозначения якобы уникальной способности человека управлять окружающей средой с помощью орудий. Идея, что другие виды тоже способны использовать орудия, вызвала поэтому серьезное сопротивление. Однако последующие открытия показали, что наблюдения Гудолл – не случайные курьезы. Шимпанзе и другие приматы регулярно пользуются орудиями. Есть навыки по этой части и у бесчисленных других видов: крыс, дельфинов, ос-наездников, бобров и некоторых рыб (и это еще не полный перечень). Самые удивительные примеры, однако, демонстрируют наши дальние родственники – птицы[114].

Дятловый вьюрок, один из группы дарвиновых вьюрков с Галапагосских островов, использует шипы кактуса или деревянные щепки, чтобы выковыривать насекомых из отверстий. Египетские грифы с силой бросают камни в страусиные яйца, чтобы вскрыть скорлупу. Черные вороны бросают на дорогу грецкие орехи и ждут, пока их раздавит машина. Вороны известны тем, что синхронизируют свои действия с машинами на пешеходных переходах. Когда загорается зеленый для пешеходов и люди переходят улицу, вороны выбегают бросить орех, затем тут же возвращаются на тротуар и дожидаются следующего зеленого сигнала, чтобы забрать расколотый орех с проезжей части. Но один из моих любимых примеров – зеленая кваква. Эта цапля собирает мелкие частички вроде крошек хлеба, перьев и поденок и роняет их в пруд себе под ноги. Эти предметы действуют как наживка, приманивая рыб туда, куда цапля может дотянуться и поймать их.

Однажды на конференции я подслушала спор двух ученых об использовании орудий другими животными. Один считал, что, хотя другие виды, несомненно, умеют использовать орудия, человек – единственный вид, способный их изготавливать. То есть, в отличие от других животных, мы уникальны своей способностью создавать и модифицировать орудия для специфических целей. Я все еще помню его явное смущение на следующем заседании в тот же день, которым руководили специалисты, изучавшие ворон на тихоокеанском острове Новая Каледония. Оказалось, новокаледонские вороны регулярно сгибают крючки из веток и даже делают из жестких листьев зубчатые грабельки.

В ряде остроумных экспериментов исследователи ставили на дно прозрачной вертикальной трубки ведерко с кормом и давали испытуемым птицам проволочки различной формы[115]. В первом опыте воронам предоставляли выбор между прямой проволокой и согнутой крючком – достать ведерко они могли только с помощью крючка. Во время одного из повторов эксперимента самец по кличке Абель утащил проволочный крючок, оставив своей подруге Бетти только прямую проволоку. После безуспешных попыток ею воспользоваться Бетти зажала проволоку клювом и согнула ее – изготовив крючок, которым затем вытащила ведерко! Это было не единичной случайностью, а инновационным решением новой проблемы, которое она продолжала применять в последующих опытах. Статья, где излагались эти наблюдения, потрясла область сравнительной когнитивистики. Дальнейшие исследования показали, что изготовление орудий входит в естественный поведенческий репертуар этого вида[116].

Примеры использования орудий птицами примечательны тем, что птицы достаточно далеки от нас с эволюционной точки зрения (в отличие, скажем, от наших ближайших родственников-приматов, чей интеллект мы признаем охотнее), а различные предковые виды в промежутке между птицами и людьми, похоже, орудий не используют. Существует много примеров, когда отдаленно родственные между собой организмы независимо развивают сходные признаки, чтобы решить сходные проблемы окружающей среды (процесс, известный как конвергентная эволюция). То, что человеческая эволюция идет одним путем, не означает, что нет других путей, которыми могла бы разворачиваться эволюционная история.

Тут вы можете подумать: но ведь люди используют орудия по самым разнообразным причинам, тогда как другие виды делают это, по‐видимому, в основном ради того, чтобы добыть пищу. Однако речь идет не только о том, чтобы прокормиться: другие животные применяют орудия для коммуникации, строительства и развлечения. Осьминоги собирают скорлупу кокосовых орехов, чтобы сделать из нее себе домики, и строят барьеры из камней[117]. Слоны срывают хоботами ветки, чтобы отгонять мух, чесаться и даже затыкать ямы-колодцы, которые сами же выкопали, – чтобы вода не испарялась[118]. Еще один из моих любимых примеров: древесные сверчки создают акустическую иллюзию – прогрызают дыру в середине листа и поют из нее, чтобы усилить звуки, издаваемые ими ради коммуникации в ходе брачных ритуалов[119]. Выбирая между двумя листьями, сверчки следуют тем же логическим принципам (например, сделать отверстие в соответствии с размером своих крыльев), которые, как “открыли” ученые, позволяют достичь оптимальных результатов. Мы называем себя Homo faber, но использование орудий, похоже, никогда не было исключительно нашим коронным достижением.

Еще одно отличие, которое, как считалось, отделяет человека от других видов, сформулировал в 1871 году Эдвард Тайлор, основатель культурной антропологии. Тайлор определял культуру как “сложное целое, включающее знания, верования… и прочие способности и привычки, приобретаемые человеком как членом общества” (курсив наш)[120]. Интересно, как бы он отреагировал, когда японские приматологи почти век спустя впервые задокументировали культурные практики у других приматов? На острове Косима местный школьный учитель наблюдал, как макака (молодая самка, позже получившая кличку Имо, что значит “батат”) помыла батат в ручейке. Вскоре он поделился этим наблюдением с исследовательской командой Киндзи Иманиси, изучавшей макак на острове Косима, дабы понять эволюционные основы человеческого общества[121]. Один из определяющих признаков культуры состоит в том, что знания и практики должны передаваться социально, распространяясь в группе. Последующие наблюдения подтвердили, что инновация Имо распространилась в стае путем социального научения: как в пределах одного поколения, так и на межпоколенческом уровне (потомки этих макак до сих пор моют батат, уже более восьми поколений спустя). Мытье батата дало и другие сведения о фундаментальных аспектах культуры, например о модификациях (впоследствии поведение распространилось с пресноводного ручья на море – вероятно, чтобы получить соленый вкус). Поначалу исследователи были не готовы приписать культуру другим видам и либо употребляли это слово в предостерегающих кавычках (“культура”), либо использовали термины типа “предкультура” или “протокультура”, дабы подчеркнуть, что это не “настоящая” культура. Понадобилось несколько десятилетий, чтобы западная наука исправила это положение, но в наши дни накапливается все больше данных и все больше ученых соглашается, что многие животные – существа культурные (включая насекомых, таких как шмели и плодовые мушки), хотя большинство исследований по‐прежнему проводится на обезьянах. Появились даже экологические инициативы, цель которых – сохранить не только биологическое, но и культурное разнообразие[122]. И вновь предполагаемая граница, отделяющая человека от остального живого мира, оказывается размытой.

Еще один критерий, не выдержавший проверки временем, был выдвинут в конце XIX века сэром Уильямом Ослером, канадским врачом, которого часто называют отцом современной медицины. Он заявил: “Желание принимать лекарства – возможно, существенный признак, отличающий человека от других животных”[123]. Последующие наблюдения, как шимпанзе используют лекарственные растения, глотая жесткие листья, чтобы изгнать из кишечника паразитов, привели к росту исследований, изучающих поведение самых разных видов в этой области[124]. Например, многие животные (включая оленей, тапиров и попугаев) специально ищут и поедают глину, которая излечивает пищеварительные проблемы, абсорбируя кишечные бактерии и их токсины. Считается, что некоторые ящерицы после укуса ядовитой змеи поедают корешки, служащие противоядием. Плодовые мушки откладывают яйца в растения с высоким содержанием этанола, если чуют паразитоидных ос, защищая таким образом свое потомство. Беременные слонихи в Кении даже едят определенные листья, вызывающие роды. Всякий, кто видел, как собака ест траву, скорее всего, наблюдал самолечение: трава, предположительно, помогает пищеварению и очищению организма от паразитов и токсичных веществ.

Новейшие исследования показывают, что шимпанзе не только занимаются самолечением, но также ухаживают за другими и пытаются лечить их недуги, то есть демонстрируют поведение, свидетельствующее об эмпатии. В одной статье Алессандры Маскаро, Лары Саузерн и их коллег, вышедшей в 2022 году, сообщается о любопытном поведении сообщества шимпанзе в национальном парке Лоанго в Габоне[125]. Исследователи заметили, что шимпанзе с открытыми ранами ловят насекомых и затем натирают ими раневую поверхность (по‐видимому, эти насекомые содержат вещества, облегчающие заживление). Иногда шимпанзе натирали насекомыми раны других членов группы. Саузерн описала один поразительный пример, когда “у взрослого самца Литтлгрея была открытая рана на голени, и Кэрол, взрослая самка, чистившая ему шерсть, вдруг протянула руку и поймала насекомое… Больше всего меня поразило, что она вручила его Литтлгрею, он потер им свою рану, а затем Кэрол и еще два других взрослых шимпанзе тоже потрогали рану и потерли ее насекомым. Трое неродственных друг другу шимпанзе проявили такое поведение, похоже, единственно ради блага члена их группы”[126]. Как мы вскоре убедимся, некоторые ученые все еще сохраняют скепсис в отношении того, бывает ли просоциальное поведение (любое поведение на благо другого) у иных видов, кроме нашего собственного. Но связь с эмоциональными механизмами типа эмпатии (способности разделять с другим его состояние, понимать его и адекватно реагировать) ошеломляет еще больше.

Вскоре после того, как у меня начался учебный курс приматологии под руководством Франса де Вааля, я приступила к работе ассистентом в его лаборатории по изучению бурых капуцинов. В первый день, когда я туда пришла, красивая самка по кличке Винтер приблизилась к решетке вольера и почмокала в мою сторону губами – жест дружелюбия, которым капуцины часто приветствуют друг друга. Моментально очарованная, я инстинктивно почмокала ей в ответ и до сих пор храню ее фотографию у себя в офисе – знак нашего первоначального эмоционального взаимодействия. Многочисленные исследования последних десятилетий свидетельствуют о проявлении эмоций другими видами, так что ныне трудно отстаивать устаревшие картезианские идеи, будто животные – бессознательные автоматы. Однако мы все еще чувствуем необходимость проводить границу. Многие признают, что животные выказывают “первичные” эмоции типа страха, радости и грусти. Но часто утверждается, что “вторичные” эмоции, такие как эмпатия, гордость и вина, имеются лишь у человека, что для них требуется такой уровень социокогнитивного развития и самосознания, который считается уникальным для нас (по этой причине их иногда называют социальными эмоциями или эмоциями самосознания). Опять этот императив различения!

Хотя скептики все еще сопротивляются применению термина “эмпатия” к другим животным, накапливается все больше данных, что вторичные эмоции – не то, что отделяет “нас” от “них”. Возвращаясь к образу Никки и Лёйта на деревьях, представим себе, что третий шимпанзе – посторонний, не участвовавший в исходном конфликте – приближается к жертве и предлагает некий успокоительный контакт. Такой просоциальный акт, более известный как утешение, Франс (а впоследствии – я и множество других исследователей) тоже наблюдал у шимпанзе. Теперь это считается наиболее хорошо документированным поведенческим маркером эмпатии в царстве животных. Он замечен у таких видов, как евразийские сойки, вороны, дельфины, слоны, полевки и многие другие.

Недавно мы поставили еще одну галочку в списке эмоций: ревность. Оказывается, когда в группу шимпанзе приходят новички и угрожают устоявшимся отношениям, обезьяны пытаются защитить эти связи, подобно тому как действуют люди, когда ревнуют[127]. К моему удивлению, рецензенты нашей статьи не возражали против того, что мы, описывая поведение шимпанзе, использовали слово “ревность”. Возможно, это всего лишь примета времени – люди все больше и больше признают за другими видами наличие вторичных эмоций. Но еще это может отражать и более стойкую привычку закреплять положительные характеристики (типа эмпатии) за собой, охотно приписывая негативные черты (вроде агрессии, злобы и ревности) нашей животной природе. Стивен Джей Гулд вопрошает: “Почему наши дурные качества должны быть наследием обезьяньего прошлого, а наша доброта – уникально человеческой? Почему бы нам не поискать у животных и прообразы наших «благородных» черт?”[128]

А как насчет разумности, судьбоносного качества, которое ученые долгое время считали особым уделом человека? Homo economicus нарекли мы себя, подчеркивая свою уникальную способность принимать рациональные решения. Однако факты часто свидетельствуют об обратном. Люди регулярно становятся жертвами неудачных советов. Мы ленимся думать, что приводит к ошибкам и предрассудкам. Мы отрицаем массивы данных о таких вещах, как климатические изменения, вакцины и курение. Сравнительные исследования показывают, что другие виды в различных социальных контекстах, похоже, ведут себя рациональнее (по крайней мере, по человеческим меркам – мы еще к этому вернемся)[129]. Например, учась у других, человеческие дети в самых разных культурах склонны копировать действия демонстратора, даже когда эти действия не имеют причинно-следственного отношения к решению задачи. Напротив, такие животные, как собаки, динго и человекообразные обезьяны, часто пропускают ненужные действия, когда имеется более эффективный способ решить проблему. Более того, вопреки предсказаниям традиционных экономических моделей, в играх на ультиматум, когда требуется рационально максимизировать выгоду, люди оказываются не на высоте – шимпанзе максимизируют выгоду для себя эффективнее[130].

Эти открытия даже породили противоположную идею: что человек есть животное, уникальное своей иррациональностью (неудивительно, что вскоре мы переквалифицировали эту слабость в силу – чувствительность к социальному контексту, включая склонность к “гиперимитации” в исследованиях на подражание и честность в экономических играх). Однако вывод, что человек исключителен в своей иррациональности, осложняется рядом проблем. Исследования показывают, что другие животные в определенных ситуациях могут быть столь же иррациональны, как и мы, демонстрируя многие из классических “человеческих” предрассудков[131]. Короче говоря, когда дело доходит до разума, все еще неясно, чем выделяется наш вид (и выделяется ли вообще).

Декарт предполагал, что характерный признак разумности, а следовательно, и человеческой уникальности – язык. Многие ученые настоящего и прошлого повторяют это утверждение. Как метко сформулировал Феррис Джабр, журналист New York Times: “Язык – последний бастион антропоцентризма”[132]. Но даже и в этом случае теперь мы признаем, что другие виды прорывают оборону, заставляя усомниться в том, что ключевые черты языка присущи исключительно человеку.

Исследователям, долгое время считавшим, что специфической особенностью человеческого языка является семантика – когда конкретные сигналы несут конкретные значения, – пришлось изменить свою точку зрения, когда оказалось, что другие виды издают акустически различные тревожные крики при появлении разных хищников. Зеленые мартышки прославились своей способностью сообщать, какой хищник к ним приближается: леопард (тогда они “лают”), орел (низкие частые “ррауп”) или змея (высокий щебет)[133]. Специалист по поведению животных Кон Слободчиков обнаружил, что луговые собачки сообщают криками о виде и размере, форме, цвете, скорости потенциального хищника, они даже изобретательно комбинируют структурные элементы этих криков, чтобы описать существ, которых прежде не видели[134].

Те, кто утверждал, что отличительным признаком служит синтаксис – порядок слов, создающий бесконечное множество значений, – изумились в 2016 году, когда группа ученых продемонстрировала, что у японских больших синиц есть синтаксис[135]. Эти птицы используют одну последовательность звуков (ABC), чтобы скомандовать другим высматривать опасность, и особый звук (D), чтобы подозвать других к себе. Когда птицы слышат ABC – D, они выполняют обе команды: сначала осторожно обозревают местность, а затем приближаются к особи, издающей звуки.

Грамматические структуры обнаруживаются в песнях многих птиц. Скворцов, как выясняется, можно научить распознавать два типа звуковых последовательностей: простые (типа списка) и более сложные со вложенными, или рекурсивными, элементами (когда части последовательности повторяются внутри себя, как слои) [136]. Эти разговорчивые птицы бросают вызов идее, будто сложные грамматические структуры вроде рекурсии уникальны для человеческих языков.

Несомненно, кто‐то укажет на еще какую‐нибудь непроверенную способность как на “визитную карточку” языка, исключая другие виды, пока не доказано иное. И неважно, что руководствуемся мы нашими собственными языковыми стандартами. А что, если у других видов есть свои языковые правила, которые остаются для нас совершенно чуждыми? Мы обожаем называть себя Homo loquens (по‐латыни “человек говорящий”), но опять же разделительная линия кажется невнятно определенной.

Предложение

Гарвардский психолог Дэн Гилберт в своей книге 2006 года “Случайное счастье” вводит понятие “Предложения”[137]. Он пишет, что различные профессионалы приносят всяческие клятвы и обеты: врачи приносят клятву Гиппократа “не навредить”, священники дают на Библии обет безбрачия. Он продолжает:

Мало кто осознает, что психологи тоже дают клятву, обещая, что в определенный момент своей профессиональной жизни опубликуют книгу, главу или хотя бы статью, где есть предложение: “Человек – единственное животное, которое…” Закончить это предложение можно как угодно, но оно должно начинаться с этих четырех слов.

Гилберт шутит, но в каждой шутке есть доля правды. “Предложение” вызывает у многих знакомых мне психологов, антропологов и философов неловкий смешок узнавания. Гилберт завершает его словами “думает о будущем”, пополняя список различных способов, которыми было принято завершать Предложение на протяжении веков: упоминались использование орудий, медицина, разум, язык, самосознание, самоконтроль, сознание, модель психического состояния, мораль, осознание смерти, изобретательность, обучение, искусство, любовь и многое другое. Здесь не хватит места даже просто перечислить все эти определения того, что делает нас “людьми”, не говоря уже о том, чтобы критиковать их. Но разве самого количества этих гипотез недостаточно, чтобы вызвать подозрения? Может ли каждая из них быть определяющей характеристикой того, что отличает “нас” от “них”? И опять же: разве эти гипотезы не были опровергнуты? Кстати, Гилберт шутит, что большинство психологов как можно дольше затягивают с завершением Предложения, чтобы успеть умереть до того, как окажутся неправы.

В статье 2018 года под заглавием “Почему мы хотим думать, что люди другие?” биологический антрополог Колин Чапмен приглашает нас задуматься: “Если гипотезы о человеческой уникальности постоянно оказываются неверными в отношении одного признака за другим, разве это не подразумевает, что сама гипотеза неверна? Мы можем воскрешать гипотезу и дальше, на основании новых признаков, пока еще не рассмотренных, но ради чего?” [138] Ответ достаточно ясен: непрерывно определяя и переопределяя, что значит быть человеком, мы исключали определенные группы из моральных соображений и оправдывали дурное обращение с ними. И эти проблемы никогда не ограничивались другими видами.

Не все люди

Женщины – это люди? В наши дни вопрос может прозвучать странно, но в той или иной форме им неоднократно задавались в истории цивилизации. В античности женщины, иностранцы и другие отклонявшиеся от господствующего идеала белого мужчины-грека вообще не воспринимались как люди. Ссылками на человеческие иерархии изобилует “Политика” Аристотеля: женщины ставятся в ней ниже мужчин, но выше рабов. Часто утверждалось, что сущность этих подчиненных групп людей составляют в основном их физические тела, а не что‐либо разумное. Аристотель печально известен тем, что говорит о женском характере как о “некоем природном недостатке”[139][140]. Это иллюстрирует фундаментальный момент: антропоцентрическое мировоззрение не считает всех людей равными. Скорее оно исторически отказывало в полноценной человечности определенным группам людей, ставя других в подчиненное положение на основании их якобы животных качеств. Как и в случае с императивом различения, эта тяга разграничить “человеческое” санкционировала эксплуатацию не только по видовому признаку, но и по признакам этноса, расы, пола, сексуальности, инвалидности, класса и так далее. Характерно, что на протяжении всей истории группы людей, у которых, как считалось, отсутствовали именно те признаки, каких якобы не хватает другим видам, – разум, культура, членораздельная речь, мораль, технологии и тому подобное, – считались “недочеловеками”.

История этнографии кишит подобными определениями. “Звери в человечьей шкуре”, – сказал однажды священник эпохи короля Якова о народности койкой (коренном населении юго-запада Африки), назвав их речь “скорее членораздельным шумом, чем языком, вроде кудахтанья кур или бормотания индюков”[141]. Они “грязные животные”, считал еще один путешественник, которые “вряд ли заслуживают названия разумных существ”. Английский историк Эдуард Гиббон говорил о береговых сообществах охотников-собирателей: “В этом первобытном и низменном состоянии, которое не заслуживает именоваться обществом, человек на уровне скота, без искусств или законов, почти без разума или языка, едва отличается от остальных животных тварей”[142]. Какая глубокая ирония: эти группы людей оценивались как “животные”, потому что их образ жизни был непонятен колониальным угнетателям! В 1609 году английский писатель Роберт Грей сказал, что землей “неправедно владеют дикие звери… грубые дикари, которые по причине своего безбожного невежества и кощунственного идолопоклонства хуже этих зверей”[143]. Сходным образом граф Кларендон заявлял, что “величайшая часть света все еще населена людьми столь же дикими, как обитающие вместе с ними звери”. На заре XVIII века европейские колонисты охотились на коренные народы Новой Англии с собаками. “Они ведут себя как волки, и поступать с ними надобно как с волками”, – говорил один священник в оправдание[144].

В концепции “великой цепи бытия” не все люди были созданы одинаково по образу Божию. Жесткий иерархический социальный порядок, установленный Богом, оправдывал разграничение между крестьянами и дворянством и давал абсолютную власть королям (так называемое божественное право королей). “Бесчисленный сброд, у которого на лицах как будто есть человеческие признаки, – рассуждал о бедных сэр Томас Поуп Блаунт в 1693 году, – но по своему разумению они всего лишь скоты… Мы называем их людьми лишь метафорически, потому что в лучшем случае они лишь Декартовы автоматы, движущиеся человеческие формы и фигуры, и ничто, кроме внешности, не оправдывает их притязаний на разумность”[145]. Вновь и вновь небелые, незападные и другие группы людей, отклоняющиеся от господствующего типажа, объявляются лишенными хорошего воспитания, культуры, разумности, самоконтроля и морали, зависящими от инстинкта, а не разума и менее чувствительными к боли[146]. Джеральд О’Брайен, профессор в области социальной работы, проанализировал частую “анимализацию” людей с когнитивными нарушениями: “их якобы высокая плодовитость, их неспособность жить культурной жизнью, их предполагаемая нечувствительность к боли, их склонность к аморальному и криминальному поведению и их скорее инстинктивная, чем разумная природа” – все это способствовало их исключению из “человеческого” сообщества[147]. Нацистская пропаганда изображала евреев вредными животными, сторонники рабства представляли африканцев обезьянами, а европейцы уподобляли цыган “породе паразитов”[148]. Историки дегуманизации, такие как Дэвид Ливингстон Смит, пишут, что подобный язык не только сопровождал колонизацию, рабство и геноцид, но и облегчал совершение этих злодеяний[149].

Названия животных и поныне используются как оскорбления в человеческом дискурсе. Когда человека метафорически называют “крысой” или “свиньей”, значение этих слов обычно бранное. У Дональда Трампа это в привычке – он назвал в соцсетях бывшую сотрудницу Белого дома Омарозу Мэниголт-Ньюман “собакой” и высказался против нелегальных иммигрантов так: “Это не люди. Это животные”. Чаще подобная тенденция не столь очевидна и действует подсознательно. Экспериментальные исследования показывают, что люди неявно ассоциируют чужаков, не принадлежащих к их собственной группе, с “животными”, а не с “людьми”[150]. И несомненно, даже эти подсознательные предрассудки несут реальные последствия. Ряд исследований психолога Филипа Гоффа и его коллег показал, что у взрослых американцев сохраняется неявная ассоциация между чернокожими людьми и обезьянами, что способствует насилию по отношению к чернокожим подозреваемым и влияет на решения уголовного суда[151]. Используя архивы реальных уголовных дел, исследователи обнаружили, что новостные статьи о чернокожих, осужденных за тяжкие преступления, по сравнению со статьями о белых чаще содержали лексику, связанную с обезьянами, и что такая характеристика коррелировала с более высокой частотой вынесения смертных приговоров.

Совпадение ли, что слово cattle – “скот” – имеет общее этимологическое происхождение с chattel – “холоп”? Или что у “мулата” общая этимология с “мулом”?

Всякий раз, когда я преподаю свой курс “Высокомерная обезьяна”, еще в самом начале семестра в той или иной форме неизменно возникает вопрос: как мы можем заниматься вопросами антропоцентризма по отношению к другим видам, если даже не способны добиться справедливости для представителей нашего собственного вида? Вправе ли мы даже мечтать о том, чтобы преодолеть жестокость по отношению к другим живым существам, на фоне всех тех ужасов, которые ежедневно творим или позволяем творить со своими соплеменниками? Хотя эти вопросы вполне понятны, они упускают из виду нечто важное, а именно – что различные формы дискриминации взаимосвязаны и укоренены в более общем, обычно молчаливом согласии с концептом человека, отделенного от остального живого мира в ложной иерархии бытия.

Это не означает приравнивания или даже прямого сравнения между собой различных форм дискриминации. Теоретик деколонизации Аф Коу дает полезную иллюстрацию соотношения между расизмом и видовым шовинизмом: она уподобляет его грамматической системе[152]. Если представить себе, что идея превосходства белых – предложение, то насилие на расовой почве будет в этом предложении одним словом, а насилие над животными – другим. Эти две формы насилия – отдельные слова, но оба нужны для осмысления идеи о превосходстве белых. Коу считает, что, поскольку расизм и видовой шовинизм тесно взаимосвязаны, современные движения за социальную справедливость и за права животных не могут быть полноценно реализованы по отдельности.

Рассмотрим также роль, какую играют видовые иерархии в господствующем дискурсе правозащитников, который часто осуждает те или иные практики как унижающие человеческое достоинство на том основании, что с людьми обращаются “как с животными”. Приведем один пример: в судебном деле 1995 года “Мадрид против Гомеса”, где речь шла о восьмой поправке к конституции США, запрещающей жестокие и необычные наказания, о содержании заключенных в калифорнийской тюрьме “Пеликан Бэй” постоянно говорилось, что с ними обращаются как с животными. Но что вообще значит – обращаться как с животными? Почему, если людей нельзя сажать в клетку или держать в оковах, с животными так поступать можно? Канадские философы Лиза Гюнтер и Уилл Кимлика заявляют, что эти дискурсы “животности” не могут адекватно описать (и тем самым мешают осмыслить) вред пенитенциарных программ, поскольку сохраняют связь с иерархической оппозицией между человеком и животным[153]. Мы можем осуждать обращение с заключенными как с собаками, поясняет Гюнтер, но “мы не можем полностью осознать жестокость этих программ, пока не согласимся, что собаки заслуживают подобного обращения не больше, чем люди”[154].

Все больше исследований показывают, что психологические факторы, лежащие в основе культа человеческой исключительности, служат подкреплению предрассудков против людей (это назвали “межвидовой моделью предрассудков”) [155]. А сокращение разрыва в статусе между человеком и другими животными может помочь в борьбе с дискриминацией и в укреплении представлений о равенстве различных человеческих групп. Исследования демонстрируют, что вера в эволюцию (и вытекающая из нее склонность видеть сходство между людьми и животными) предсказывает более низкие уровни нетерпимости и дискриминирующего поведения против гендерных меньшинств, чернокожих и иммигрантских сообществ, даже после внесения поправок на религиозные и политические взгляды[156]. Связь тут не просто корреляционная, но еще и причинно-следственная. В ряде экспериментов под руководством Кимберли Костелло испытуемые читали газетные колонки, где подчеркивались либо сходства, либо различия человека и животных[157]. Те, кто читал о сходствах человека с животными, сообщали о более низком уровне предрассудков по отношению к иммигрантам и другим маргинализированным группам людей, чем испытуемые, читавшие об отличиях человека от животных. Межвидовая модель предрассудков воспроизводится даже среди детей: чем меньше детей учат ставить человека выше животных, тем меньше они дегуманизируют расовые меньшинства[158]. В общем, внимание к культу человеческой исключительности – зачастую вопреки популярному мнению – не обязательно отвлекает от вопросов человеческой справедливости. Напротив, оно может помочь нам лучше понять общие корни этих проблем и взглянуть на них с большей ясностью.

Подведем итоги. Западные интеллектуалы издавна озабочены человеческой обособленностью. Как минимум с 500 года до нашей эры и по сей день пресловутый “императив различения” порождает бесконечные гипотезы о признаках, которые придают нам особость, а следовательно, и большую моральную ценность. Все подобные гипотезы имеют одну общую черту: они исходят из противопоставления “человеческого” и “животного” и неизменно рассматривают последнее как низшее.

Возникла ли эта тяга к утверждению человеческого превосходства в ответ на вредоносные практики по отношению к другим видам, требовавшие рационализации? Или все было наоборот – и человеческое чувство превосходства породило сами эти практики? Как и в случае с проблемой “яйцо или курица”, сказать невозможно. Хотя мы, безусловно, апеллируем к человеческой особости, оправдывая системы эксплуатации других, трудно представить себе, чтобы подобные системы вообще кто‐либо потерпел, если бы эти “другие” наделялись полноценными атрибутами людей.

Некоторые из первых создателей “императива различения” были основоположниками современной философии и науки. Хотя многие их идеи ныне опровергнуты, важно осознавать, что они задали тон дискуссии о психике других видов, которая продолжает формировать наше мышление по сей день. Ныне эволюционная непрерывность всех форм жизни – общепризнанный факт в отношении биологии (анатомии, генетики, развития и так далее), но этот взгляд остается спорным, когда речь заходит о психике и в особенности о сознании. Обладает ли человек несомненно большими когнитивными способностями, чем другие виды? Многие люди все еще решительно ответят “да”. Но, как мы увидим ниже, достоверность сравнений зависит от сопоставимости условий.

Предыдущая главаГлава 4 из 12Следующая глава