Все-таки они были прекрасными рассказчиками. Заманили нас множеством историй.
Например, Су Ри пообещали выпустить ее отца: сказали, чтобы освободить его, арестованного за уклонение от налогов, которого он не совершал, ей надо всего лишь отработать два года в японской мастерской по пошиву сэннинбари[15]. На Ми поманили образованием: лучшая в классе, но бедная как мышь, она решила, что такой шанс выпадает в жизни только раз, когда ей предложили оплатить учебу в старшей школе и колледже в обмен на два года труда на обувной фабрике. Чжа Ён поймали на карамель: она родилась невезучей четвертой дочерью в семье без сыновей и даже не задумалась, когда ее позвали на конфетную фабрику в Осаке: за ежедневный труд ей обещали отплатить не строгостью из-за ее пола, а кругленьким окладом и большим мешком карамели в придачу.
Мне обещали глаз.
Меня умаслили, заставив поверить, будто могут вернуть матери правый глаз. В лучшей современной больнице Токио и не такие чудеса творят, сказал офицер Киносита: милостивая империя исправит то, что натворил твой чосонский отец. Не скажу, что у меня не было подозрений, но мне отчаянно хотелось верить. После того как мой жестокий отец, оставив маму полуслепой из-за побоев, скончался от неожиданного пищевого отравления, ее здоровье резко пошло на спад. Из-за плохого зрения и головокружения она не могла работать на спичечной фабрике. Хуже того, через три месяца после кончины мужа мама обнаружила его прощальный подарок: растущее в ее животе семя. И пока дети моего возраста из богатых семей поступали в среднюю школу, мне приходилось заботиться о новорожденной сестре и подслеповатой матери. Но моего нескончаемого труда едва ли хватало, чтобы прокормиться. Поэтому, когда офицер Киносита явился с предложением — достойная зарплата и операция на глазу для моей матери в обмен на два года работы на текстильной фабрике в Нагое, — я согласилась, думая, что хуже все равно быть не может.
А иногда им надоедало выдумывать небылицы, и они даже не старались. Хватали девчонок прямо на улице, сажали в военные грузовики и увозили прочь. Так на станцию попали Ми Чжа и Ён Маль. Они пришли среди бела дня на рынок, стояли перед торговцем сладостями, смотрели, как он нарезает тыквенную тянучку на аккуратные золотистые кубики. Ми Чжа уже отсчитывала монеты и тут почувствовала, как чьи-то руки оплетают ее за талию и хватают за косу. Она слишком испугалась, чтобы закричать. Но слышала, как изо всех сил сопротивляется Ён Маль, пинает солдата по ногам, кусает за руку. И все-таки в результате и она, как Ми Джа, оказалась в кузове грузовика, выплевывая окровавленный зуб после пинка солдатским сапогом. Ми Джа и Ён Маль говорили, что завидуют остальным из нас: мы хотя бы успели попрощаться с семьями. Они говорили, как им тяжело, — родители наверняка решили, что девочки сбежали из дома. Но я особой разницы не видела. Возможно, их родителям было даже легче жить с мыслью, что их дочери сбежали, чем знать правду — знать, через что нас заставили пройти на станции.
Своими историями они меняли всё.
Сначала нам изменили имена. Чжа Ён стала Савако, что значит «сладкая девочка». Дзёба-сан объявил, что имя прекрасно ей подходит из-за ее любви к карамели и шоколаду. Ми Чжа, самая младшая и маленькая на станции, превратилась в Акико, что значит «маленькая девочка». Ён Маль выбрал себе офицер Канеда, выставив ее перед солдатами.
— Зовите ее Анзу, — приказал он с ухмылкой Дзёба-сан, — потому что ее зад на вкус как спелый терпкий анзу. (То есть «абрикос».)
Конечно, когда солдат рядом не было, Ён Маль не разрешала ее так называть и клялась, что в жизни больше не прикоснется к абрикосам. Су Ри стала Саори, а На Ми — Намико: видимо, просто из-за созвучия. Я не отказалась от нового имени: приняв их псевдоним, я смогла отделять женщину на станции от прежней меня — хитрой и энергичной девочки из Хёгури в Корее. Так я стала Каё.
— Не забывайте, девочки, вы верноподданные Японской империи, — объявил Дзёба-сан, — поэтому забудьте свои корейские обычаи, особенно язык.
Их сюжет не только переосмыслил наши имена, но и дал новые значения знакомым словам. То, что они называли фабрикой, было вовсе не фабрикой, а то, что они называли Японией, не было той Японией, которую мы знали. Нашим пунктом назначения стал Семаранг в Индонезии — одна из множества военных баз императорской Японии, разбросанных по Азии. Нам предстояло служить на станции утешения внутри базы. В первую ночь в Семаранге мы очень хорошо узнали, что такое их «утешение». Станция оказалась небольшим домиком, в основном из бамбука, внутри состоящим из двадцати пяти каморок, отделенных друг от друга тонкими перегородками, сплетенными из коры. Каждую из нас, двадцати четырех девочек, заперли в своей. Через несколько часов пришли офицеры. И делали с нами то, что потом делали тысячи солдат каждый день, который мы провели на станции, до самого конца Второй мировой войны. В первую ночь я слышала целый диапазон звуков ужаса. Все началось с воплей и визга, потом быстро переросло в гортанный рев, похожий на рев загнанного зверя. Временами звук резко обрывался после глухого металлического стука или сотрясающего стены грохота, за которым следовали японские ругательства. А в конце, когда ушел последний злорадный офицер, начался приглушенный хоровой плач. Уже скоро его поглотила глубокая и сырая яма ночи, изрыгнув россыпь задыхающихся всхлипов и, наконец, тишину: молчание смирения, тяжелое и серое, как мертвый глаз моей матери.
Днем множество солдат лишали утешения меня — около пятидесяти каждый будний день, двести по выходным. Когда я проваливалась в забытье, меня обливали из ведра ледяной водой, чтобы я очнулась и выполняла свой долг до заката. Когда наши промежности разбухали от бордовых мозолей, спины кровоточили, а от боли было не ступить и шагу, нам вводили в вены опиум: восемь-девять уколов по выходным, чтобы отвечать на быстро растущий спрос.
По ночам мы тайком перешептывались на родном языке, делились щемящими воспоминаниями о доме, от которых иногда улыбались, иногда давились от смеха, а потом плакали. Казалось, запас слов у Ён Маль был неистощимый. Она была говорушкой из тех, кого так просто не унять. В первые дни Ён Маль не сдавалась и говорила по-корейски перед Дзёба-сан и солдатами, пока ей не выбили второй зуб и не оставили хромой на левую ногу. Без двух передних зубов Ён Маль произносила каждую «с» как «ш», отчего мы часто хихикали. Она об этом знала и во время ночных бесед превращала в свое преимущество: «Этот шукин шын!» — сказала она однажды о Дзёба-сан, вызвав подавленный смешок, что распространился среди девочек как пожар. Нам никогда не надоедало слушать Ён Маль. Я всей душой завидовала ее детству и умению рассказывать о нем.
Она родилась в богатой крестьянской семье в северном Пхёнандо. Ее отец, унаследовавший большую грушевую ферму от бездетного дяди, был человеком незлобивым и тихим, с бархатным голосом и робкими глазами, круглыми, как у теленка. Мать, заправлявшая хозяйством и фермой железной рукой, обладала деловой чуйкой и крепкими руками, готовыми к любым испытаниям. Несмотря на такую разницу характеров, родители Ён Маль построили теплый дом, полный любви, смеха и еды. У нее даже был свой конь. Она назвала его Па Рам, что на корейском означает и «ветер», и «желание». Па Рам был сладкоежкой — еще хуже, чем Чжа Ён, прибавила Ён Маль с лукавой улыбкой. Ему всегда было мало: она часто кормила его леденцами, складывая их тайком в наволочке перед следующим занятием верховой ездой. Иногда приходилось таскать дорогой белый сахар с кухни или покупать на рынке тыквенную тянучку на собственные карманные деньги. В отличие от большинства мужчин, считавших женщин на коне вульгарным зрелищем, ее отец был рад видеть ее верхом на Па Раме — как она оживлялась в седле.
Больше всего нам нравилось слушать, как Ён Маль ускакала из города на рассвете дня собственной свадьбы, — эту легенду она рассказывала и пересказывала несметное число раз. Однажды она, к своему потрясению, обнаружила, что ее родители устраивают договорной брак. Взгляд украдкой на фотографию будущего мужа привел ее в ужас бледный долговязый мужчина по меньшей мере на десять лет старше, с двумя большими оспинами прямо над правой бровью, будто точка с запятой. Оказалось, это зажиточный портной из Пхеньяна, вдовец старше ее на тринадцать лет; его отец дружил в детстве с ее отцом. Ён Маль казалось, ее предали — как папа, такой великодушный и кроткий господин, мог строить у нее за спиной такие устаревшие козни? Он ответил, что это для ее же блага. «Ходят слухи, что японцы забирают незамужних девушек», — сказал он, и его брови сошлись вместе от незнакомой тревоги. Теперь-то она хорошо понимала, что он имел в виду, но тогда была слишком невинна. Когда в день свадьбы она спозаранок облачилась в сияющее одеяние из кроваво-красной тафты, в ее голове была только одна мысль: бунт. Оставшись одна в своей темной комнате за белой занавеской из муслина, пока женщины в доме стряпали угощение для пиршества, она скинула алое платье, словно змея, сбросившая старую шкуру. Затем вылезла в окно, поспешила в конюшню и оседлала Па Рама. Они ускользнули через задние ворота так, что никто и не заметил. А добравшись до безопасной тропинки в лесу, перешли на галоп, и впервые в жизни Па Рам помчался под стать своей кличке.
Они летели к мосту, уже в каких-то десятках метров от границы ее поселения, как заметили коротышку. Это был мужчина, низкорослый, пухлый, и его плечи гнулись под двумя большими коричневыми кулями. Он уставился на нее и Па Рама.
— Ну и картина была, — шептала Ён Маль. — Девочка на высоком коне, в одном шелковом исподнем, мчится на него как ветер!
Она увидела, как у него затряслись коленки, потом один из мешков сорвался с плеч, по всему мосту рассыпалось что-то белое. Ён Маль не замедлялась. Но Па Рам вдруг зашипел. Громко заржал и резко остановился, отчего Ён Маль взмыла в воздух. Последнее, что она помнила перед тем, как лишиться сознания, — ей в затылок врезалась ледяная река. Очнулась она уже у себя в комнате, в окружении родителей, слуг, врача и пухлого коротышки с моста. Оказалось, он был торговцем, нес ее матери мешки белого сахара, заказанные на свадебный пир. И пока Па Рам слизывал снежную пыль, припорошившую мост, торговец спас ее из реки. К счастью, Ён Маль отделалась синяками. К сожалению, свадьба прошла, как было запланировано, хоть Ён Маль и чихала каждые две минуты, а ее верхняя губа раздулась и стала размером с орех. А сахарный мост, по ее словам, в следующие дни притягивал всех окрестных щенков и проходивших мимо мулов.
Мы с любопытством и ужасом ожидали ее историю о первой ночи с нежеланным супругом. Она представляла отдаленно, что должно случиться, и была готова драться до последнего, даже бросаться горящими свечами, если придется.
— Жизнь полна сюрпризов, — пробормотала Ён Маль. — Он меня и пальцем не тронул.
Он только сказал добрым серебристым голосом, что ему надо отдохнуть после такого долгого дня.
И то, чего она ожидала, не случилось ни на следующий день, ни на послеследующий. А Ён Маль вдруг заметила, что он не так уж страшен, как она решила по фотографии: в жизни его неуклюжая долговязая фигура — да вдобавок в бордовом костюме западного фасона, который он пошил себе сам, — оказалась симпатичной, даже статной. Ей нравилось, как его глаза улыбаются раньше его губ. Удивилась она и тому, что он обращался к ней на уважительном корейском[16], несмотря на разницу в возрасте. Ей нравились их беседы, когда его нежный голос лился с размеренным ритмом, словно он читал стихи. Даже оспины над бровью пришлись ей по душе — они вызывали особенное ощущение, будто бровь вечно изогнута в любопытстве или удивлении перед миром, который он описывал с таким жаром. Он любил Пхеньян и не сомневался, что полюбит и она, но ни к чему не принуждал. «Сама решишь, когда ты будешь готова», — сказал он, и глаза его при этом поблескивали.
С каждым пересказом менялись мелкие детали: однажды Па Рам стал пони, а не конем — проговорилась, да и мост над рекой иногда больше напоминал камни брода в ручье. Но никакие изменения не умаляли нашей любви к истории. Мы всегда вздыхали: сначала довольно, потом с тоской по утраченному миру. И никогда не просили повторить то, что случилось потом: Ён Маль и Ми Чжа — служанка, ставшая ей как младшая сестра, — пропали по дороге на рынок, отправившись за сладостями для Па Рама.
— Надо было не выпускать мужа из объятий, — пробормотала Ён Маль себе под нос, охрипнув от сожаления, — надо было сказать, как я полюбила его за такой короткий срок.
Ми Чжа начала всхлипывать, задыхаясь. В молчании мы впитывали часть их тоски и хоронили в яме у себя внутри. Чжа Ён, лежа рядом с Ми Чжа, крепко прижала ее к своей большой груди. Потом нашарила припрятанный в кармане кусочек карамели и ласково вложила в ладошку служанки.
Мы с Ён Маль были очень похожи. Обе смышленые и упрямые, как говорили остальные. Старались не плакать перед нашими похитителями утешения. Даже внешне мы были как две капли воды: того же роста и веса, с высокими скулами и слегка квадратными подбородками, чем и привлекали, и отторгали мужчин. «Вас легко можно принять за сестер», — однажды не удержался и сказал Дзёба-сан, всего с пары шагов спутав меня с Анзу. Общей была и наша страсть к историям.
Но в отличие от Ён Маль, которая держалась за истории из дома, я своих избегала. Особенно последнего воспоминания о маме. Как после смерти отца она с каждым днем сбрасывала слой за слоем. Как ее растущий живот словно высасывал из нее разум, ее остроумие. Не за эту историю о маме мне хотелось держаться. Я не могла переступить эту пропасть между моей любимой мамой, энергичной современной женщиной, водившей дочурку на уроки английского к иностранным миссионерам, и той сероглазой мышкой, чья воля к жизни съежилась вместе с кончиной деспота.
Моя тяжелая жизнь была полна насилия. Отец своими кулаками и ртом сожрал мое детство. Станция утешения отняла мою юность. Но я так и не почувствовала себя женщиной. Нет, я видела в своих глазах старуху — сгорбленную, больше ничему не удивляющуюся да и ничего не ждущую от жизни, не считая неизбежного конца.
Но время от времени, отчаянно стараясь не сойти с ума, я вспоминала землю своей родной деревни, Хёгури. Вспоминала березовую рощу, где мшисто-зеленые листья сохраняли почву влажной и теплой круглый год. В детстве я ела ту землю. Любила смаковать ее текстуру, и нежную, и колючую, ее теплый ореховый вкус, таивший удивительно горькую, металлическую пикантность. После смерти отца, когда мы похоронили его в березовой роще, я перестала есть землю. Снова начала только на станции, после первой смерти девушки для утешения. Это была Су Ри: ее одолела тоска по дому. Накануне ее смерти меня охватило желание попробовать землю на станции в надежде, что это вернет хотя бы мои чувства в некогда знакомый мир, в березовую рощу родной деревни. Но почва Семаранга — совсем не почва Хёгури. Слишком мелкая, слишком шелковистая, текстура сродни песку или мелу — ни капли той металлической горечи, которой мне не хватало.
Когда меня подвела земля, я прокралась в чужое убежище: затерялась в историях Ён Маль, проживая ее детство, пусть даже мимолетно. Во время этих воображаемых похождений я была ею — любимой дочерью, до станции не знавшей зла, — и дарила ее истории другую концовку вместо гибели в этом месте: возвращение к кроткому отцу, крепкой матери, в изящные объятия ее стройного возлюбленного, который так и не перестал ждать.
Действительность была не так красива, как истории, что мы втайне рассказывали друг другу по ночам.
Некоторые из нас забеременели, и малышей вырвали из утроб. Мы чудом пережили процедуру, но лишились надежды на другого ребенка.
После Су Ри мы задумались, кто будет следующей. Она первая утратила связь с реальностью. Стала звать каждого солдата «аппа» — «папа» на корейском; пугающим детским голоском без остановки бессвязно лепетала о своей семье, часто захлебывалась смехом. Она словно забыла японский, не могла отвечать на чужой язык, в том числе и на свое японское имя Саори. Просыпаясь, начинала тараторить на корейском и не умолкала, и однажды офицер Канеда решил ее заткнуть. Сначала — загнав ствол пистолета ей в глотку. Потом — сломав челюсть рукояткой.
Мы знали, что она не выживет. Но ее не забрали. Оставили у входа на станцию, нам в назидание. Прошло почти два дня — ее дыхание клокотало, как у новорожденной, половина ее лица, эта расплющенная паутина крови, то и дело подергивалась, а после ее тело медленно истекло кровью в тишину.
Потом, схватившись за живот, упала Ми Чжа. Ее, самую маленькую и милую на станции, нам не хотелось терять больше всего. Но ее притянул к земле узел боли между ног. Все утро она стонала, свернувшись на полу, как креветка. На ее колени стекала струйками кровь. Когда ее забрали Дзёба-сан и врач, многие плакали — больше всех, конечно же, Ён Маль. Через полчаса Ми Чжа вернулась — все еще обхватив живот, ссутулив плечи, но улыбаясь. К нашему наивысшему облегчению, оказалось, что это не серьезная болезнь, а всего лишь первые месячные. Ён Маль долгие десять минут держала Ми Чжа в объятиях, не говоря ни слова. Ми Чжа было двенадцать.
Но ангел смерти спустился за другой девочкой. Ею стала На Ми, месяц спустя. На Ми, самая умная, говорившая по-японски лучше всех, мечтавшая стать первой женщиной-врачом в родной деревне, когда закончится война. У На Ми разбухал живот, неделями шла кровь. Когда она потеряла сознание из-за растущего жара, врач забрал ее, только чтобы вернуть через час — в полузабытьи, в бреду от боли. Если он что-то и сделал, ей это не помогло, а то и стало хуже. На Ми умерла через неделю, с промежностью черно-лиловой, как небо в грозу.
Война тянулась, притупляя наши угасающие надежды, а жестокость солдат только росла. Изнасилования сопровождались побоями и руганью. Наш хлипкий ночной покой все чаще нарушался вторжениями завывающих пьяных офицеров. Я чуяла их страх — намек на слабость, замаскированный излишней грубостью. Только тогда они казались хотя бы отдаленно человечными.
Однажды ночью ко мне пришел офицер Канеда, он еле стоял на ногах.
— Раздень меня, Каё, — велел он удивительно нежно.
Я знала, чего он хочет: чтобы я сыграла нежную наложницу, которая снимает с него вспотевшую от войны одежду, обмывает усталые ноги, без конца повторяя слащавую ложь о том, что все будет хорошо. Я отказалась.
— Не стану, — сказала я. Если насилуют, так пусть насилуют, думала я, мне это не остановить. Но заискивать, угождать — уже другое дело.
Его глаза стали щелочками, зрачки поблескивали, темные, как тюленья шкура. Дальше все было ожидаемо: пощечины и удары, теплый металлический привкус крови из десен. Я слышала, как его искривленные губы фальцетом передразнивают мое «нет». Сжав меч, он выхватил его из ножен единым плавным свистящим движением.
Вот и моя очередь, подумала я. И закрыла глаза.
Они снова открылись, когда раздался голос.
— Давай, убей меня, — сказала она зловеще.
Я даже не узнала ее голос, несмотря на знакомые хрипотцу и скрежет. — Разве этим не голову врага рубят? — продолжала она. — Ты собираешься замарать драгоценный меч, дарованный императором, кровью маленькой беспомощной дзёсонпи[17]?
Канеда застыл, уронив челюсть. Кончик меча вопреки его воле уже опустился к полу.
Деревянный голос Ён Маль продолжал:
— Что ты за мужчина? И еще зовешь себя офицером императорской армии? Позор.
Передо мной стояло тощее тело Ён Маль, выставив пах к поникшему мечу.
Лицо Канеды пошло пятнами. Я видела, что его шок проходит.
— Ах ты грязная дзёсонпи! — рявкнул он, и его голос задрожал вдоль стен. — Да как ты смеешь порочить имя императора своим поганым ртом?
Его руки сжались на рукоятке, пальцы побели. Потом он медленно поднял меч, поднес его изогнутое лезвие к подбородку Ён Маль.
Она медленно, со слабой улыбкой выгнула бровь. У меня в голове мелькнула мысль: «Она хочет умереть».
— Ну так давай. Покажи, на что это похоже. Сердце — вот здесь. — Она рванула ворот свободной блузки, оголяя левую грудь — истончившуюся и пожелтевшую кожу, покрытую сигаретными ожогами.
На следующий день я перебирала в мыслях всевозможные «почему». Из-за ее необыкновенного голоса, полного жуткой безмятежности? Правда ли она была готова умереть? Почему он заколебался? А самое главное — почему убрал меч? Я и Ён Маль— как мы с ней пережили ту ночь?
Вскоре я заметила, как, закашлявшись, Ён Маль сплюнула сгусток крови.
— Не подходите! — крикнула она нам. Туберкулез. Он начался после ее приступа малярии. — Мне немного осталось. Я себя знаю, — пробормотала она. Шумно выдохнула — то ли вздохнула, то ли фыркнула, я не знала.
— Вот почему ты не боялась, — сказала я ей — и себе.
— О, милая моя, я боялась, — улыбнулась она. — Сказать по правде, я думала, у меня сердце выскочит из груди.
— Тогда как?
— Ну, я подумала: я знаю, что все равно умру, так какая разница? Плюс этот трус знал, что у меня туберкулез. Не хотел, чтобы его забрызгало моей кровью. — Она подмигнула, показав свою щербатую улыбку. Эта обезоруживающая улыбка, которая так и лучилась детской игривостью и невинностью, и станет ее образом, что я буду носить вместе с ее именем. Ён Маль скончалась месяц спустя.
Истории не спасли ее, зато спасли множество других на станции, включая меня.
Но жизнь после ее смерти уже не была прежней. Наши ночные разговоры часто перемежались паузами. Никто из нас не был и вполовину настолько открытой и одаренной рассказчицей, как Ён Маль. Тишина ночей то и дело напоминала о ее отсутствии. А еще лишила дара речи Ми Чжа. Она перестала разговаривать — похоже, с головой погрузилась в смирение, наверное единственный вид пассивной агрессии, на которую она была способна.
Узнав о болезни Ён Маль, офицер Канеда начал посещать по ночам меня. После ее смерти его визиты стали рутиной. Я знала, что я лишь запасной вариант, замена его отсутствующей фаворитки, обладавшая тем же упрямством, которое так раздражало и в то же время дразнило, теми же грубоватыми чертами лица, что напрашивались на его просчитанные удары, теми же высокими скулами, что сияли белизной под газовой лампой. Таких, как мы, он особенно любил мучить, приручать, трахать. В очередную хмельную ночь Канеда ляпнул, будто это он создал меня и Ён Маль.
— Это я назвал ее Анзу, а тебя — Каё, — пробормотал он и принялся выспрашивать, знаю ли я, как это переводится.
Я ответила, что и знать не хочу, но он все равно сказал:
— Прощение, Каё, прощение. — Он вперился в меня глазами, полными липкой ностальгии, словно ждал, что я кивну.
Я ответила, что «прощение» — мое самое нелюбимое слово. Фальшивое, выдуманное. В ту ночь на моей груди осталась дюжина сигаретных ожогов, прямо как у Ён Маль.
Когда ежедневно утопаешь в страданиях, порой находишь красоту в самом негаданном уголке. После смерти Ён Маль, во время невыносимого молчания наших ночей, от давящего безумия меня спасал образ того, что многим другим показалось бы ужасной банальностью. Я видела это раз в неделю, за стенами станции и военной базы, когда нас возили на регулярный медицинский осмотр в военный госпиталь в деревне. Сидя в кузове дребезжащего грузовика, впитывая предплечьями тепло яркого тихоокеанского солнца, я упивалась видами местных жителей. Их сияющие темно-коричневые лица наполняли радостью. Редкие лица других людей, которые мне тогда доводилось видеть, — не считая лиц стонущих японских солдат. Казалось, это мои ближайшие союзники, сокровенные друзья, с кем можно поделиться самыми мрачными тайнами и печалями. Они непринужденно занимались своими делами: беззубый дедуля медленно катил на велосипеде в ленивом мареве дня; компания крестьян болтала в пути, перемежая разговор гортанным смехом; коренастая мамаша держала в охапке младенца, а второй, лепечущий, был привязан к ее груди, — их вид стал для меня сутью радостной повседневности. Порой, когда грузовик притормаживал перед тяжело навьюченными водными буйволами, я даже слышала их речь на родном языке, настолько милую и утешающую, что на глаза мигом наворачивались слезы. Их интонация, жизнерадостная и игривая, касалась моих ушей, как детские песенки моей мамы, полные близости и неописуемого покоя. За те восемь минут ухабистой поездки время теряло значение; тот мимолетный миг стал регулярной дозой сил, надежды и красоты. которая помогала пережить очередную неделю в аду так. чтобы где-то в глубине еще можно было узнать меня. Это был воистину мой момент — то, чего не могли осквернить, не могли у меня отнять. И я держалась за него, как за последнюю соломинку.
Конечно, от еженедельного медосмотра была и практическая польза.
Хотя на базе имелся лазарет, из-за растущего числа венерических заболеваний среди солдат нас регулярно осматривал настоящий врач из военного госпиталя в городе. Во время моего четвертого визита доктор Мицуяма раскрыл свое настоящее имя: Ким Ён Су. Родился и вырос в Сеуле, доучивался в Токио, но тут его призвали в японскую армию.
— Мы все стараемся выжить на поле чужой битвы, — шепнул он мне на корейском, и в его запавших глазах поблескивала печаль.
Благодаря ему я стала собирать таблетки кымкёраб — с хинином, от малярии. Каждый раз просила штучку-две украдкой. Моей целью было накопить сорок. Это началось только после смерти Ён Маль: я считала, это последнее оставшееся средство сохранить чувство собственного достоинства: оборвать свою жизнь, когда из меня выжмут всю надежду до капли.
И вот я почувствовала — начало конца. С каждым днем воздух словно сгущался все больше: кислое и зловещее дыхание страха. Мы улавливали его в их пьяных воплях. Мы видели его в потупленных глазах — брешах их сурового фасада. Теперь даже пехота заваливалась на станцию пьяной среди бела дня. Некоторые офицеры, по слухам, больше времени уделяли опиуму, чем военной тактике. Офицер Канеда под одновременным действием виски и опиума впервые потерял сознание прямо передо мной. Чжа Ён рассказывала, что один рядовой с расшатанной психикой совершил в казарме сеппуку — самоубийство через потрошение, древний обычай самураев, проигравших в сражении.
— Янки идут, — прошептала Чжа Ён, и ее дыхание участилось от волнения.
Доктор Ким с его хмурым лбом и темными задумчивыми глазами однажды сказал, что конец всегда приближается поначалу постепенно, а потом внезапно. В день, когда он вручил сороковую кым-кёраб, он заявил, что конец уже не за горами.
— Скоро американские войска нападут на базу — может, завтра, может, через месяц, — прошептал он.
Когда я благодарила его, прощаясь, мое сердце билось, как птица в клетке. Он слабо улыбнулся. Потом в последний раз назвал меня корейским именем и поманил ближе. Не повышая голоса, попросил пообещать одно:
— Когда начнется атака, японцы могут согнать всех девушек в бомбоубежище. Не иди за ними. Их приучили не смиряться с поражением. Они не пощадят никого — даже самих себя. Понимаешь?
В ту ночь ко мне пришел офицер Канеда, естественно еле держась на ногах. Как всегда, он принес собственный стакан и матовые бирюзовые бутылочки дешевого алкоголя. Заглянув в пучины его отчаяния, вдыхая его терпкие опасения, я вдруг поняла, как мало Канеда понимает в этом мире. Начать с того, что он удивился, когда я сделала то, чего никогда раньше не делала без принуждения: налила ему обеими руками, опустив глаза — по всем правилам. Он не ожидал, что я позволю ему насладиться моей внезапной капитуляцией и его злорадным чувством победы, молча кивая под его пьяные воспоминания о Ён Маль и славных былых деньках.
— Как я тебя создал, — бормотал он, — так ты и умрешь — моим маленьким прощением, Каё, прямо как Анзу, мой нежный абрикос.
Потом он, странно смеясь и плача, маленьким армейским ножом криво вырезал у меня на боку абрикос. Он и понятия не имел, что я снесу все молча.
Как же плохо он меня знал — после того, как столько лет врезался во все отверстия в моем теле. Это осознание вдруг выжало из меня беззвучный смешок с примесью жалости. Он не знал, что я рассказчица. Как и он, и Ён Маль. Это я сплела финал моего отца: когда его жестокость к маме стала невыносима и она потеряла глаз, я придумала, как положить этому конец. Это я его отравила, я сочинила причину его смерти для селян. Это я втайне похоронила его тело во мраке березовой рощи и сообщила соседям, будто мой отец-рыбак опять отправился охотиться на китов, а месяц спустя прислала сама себе фальшивую телеграмму, где говорилось, что в море его забрал шторм. Хотя меня воротило от физической реальности его смерти, ее история сложилась у меня в голове сама собой. В дальнейшем я гадала, не моя ли наглость довела маму до помешательства после смерти отца — ее потрясло, что милая дочурка способна на такие выходки, не моргнув и глазом.
Не знал Канеда и того, что Каё — не первый мой псевдоним. До Канеды был другой человек: пожилой, белый, окрестивший меня иностранным именем. Меня назвал Деборой пастор Пелтье — канадский миссионер, преподававший английский рядом с нашим поселением; мама водила меня к нему каждую неделю, когда сама еще была молодой умной современной женщиной, которой я восхищалась. Вот еще одно, чего Канеда никогда обо мне не узнает: японский — не единственный мой язык. Обучаясь в детстве под именем Дебора, я научилась писать и говорить по-английски. Да, я в самом деле была писательницей: когда доктор Ким во время тридцать восьмого посещения узнал о моем секрете, он попросил написать важную записку на английском для американских войск — сигнал SOS на крошечном обрывке желтых обоев, с описанием местоположения японской военной базы в Семаранге и внутренней ситуации там, — а затем тайком передал ее местному работнику прачечной, чтобы тот доставил разведчику янки.
Была и другая история, которую на сей раз я сплела по своей воле. Канеда придумал мне новое имя, а я написала ему тайную концовку. У меня не осталось выбора — смерть в любом случае уже брала меня в тиски. А с моим планом у меня появился шанс на месть и спасение, пусть и ничтожный. Я разыгрывала лучшую наложницу, покорную гейшу, о которой он так мечтал, наливала ему вино, зажигала трубку из кукурузного початка, наполненную порочным цветком, но в то же время, пока он, пошатываясь, выходил отлить, подсыпала в бутылочки с виски растолченные в порошок таблетки хинина, пока его тело не поддалось и не погрузилось в приторный сон. Доктор Ким сказал, что смерть от кымкёраб страшна: обильно истекаешь кровью через каждое отверстие тела. Чтобы скрыть кровь, мне придется помочь ему в последнем акте послушания: сеппуку. Если кто-то узнает, что я его отравила, меня будет ждать верная смерть. А если все поверят, что он предпочел покончить с собой, как подобает воину, я переживу это убийство.
Доктор Ким оказался прав. Все случилось прямо как в его философских размышлениях: конец приходил сначала постепенно, а потом внезапно. С самурайским мечом Канеды в руках я смотрела на его тело: руки и ноги безмолвно подрагивали в последнем сражении против могучей троицы спирта, опиума и хинина, в котором ему никогда не победить. Я подняла меч, нацелив кончик на левый бок внизу живота, поражаясь собственному спокойствию, твердости хватки. Я лишь гадала, что за мысли промелькнут у него в голове, если его глазки в форме головастиков сейчас раскроются, как услышала первый раскат грома.
Он прокатился от дальнего восточного угла базы глухими волнами — неосязаемыми, словно во сне, словно этой чей-то чужой гром. Второй раскат стал резкой затрещиной, после которой на время глохнешь на одно ухо. Это уже ближе, знала я, чувствуя, как дрожит пол под босыми ступнями. А потом завыла сирена. Я выронила меч и бросилась прочь из комнаты.
Среди воя я слышала мужской крик:
— Девушки, если хотите жить, бегите в бомбоубежище!
Еще одна бомба. С крыши посыпалась сухая земля, коридоры заполнились желтушным туманом. Гулко отдавались приступы кашля. Приглушенное кряхтенье, хныканье.
— В бомбоубежище! Живо! — снова завизжал мужской голос, а за ним — смачный щелчок заряжавшейся винтовки.
Опрокинутая взрывом на пол, я пыталась вернуть дар речи.
Скоро по станции завихрились нетвердые шаги. Девушки спасали жизни. Голова тикала, как часы, пока я соображала, что на самом деле они бегут навстречу смерти. Хотелось во весь голос выкрикнуть правду. Но в туннеле зрения я видела в паре шагов от себя японского солдата с винтовкой; другой у входа на станцию следил за каждой девушкой, выбегавшей из выбитых дверей. Я пригнулась, спряталась за углом главного коридора. Ждала. Потом подставила подножку следующей паре ног. Девушка с шумом упала рядом. Это была Чжа Ён. Я быстро зажала ей рот. Не убирая руку, сделала страшные глаза, качая головой. Чжа Ён, уставившись на меня, кивнула. Я показала на туалет у заднего выхода, и мы вместе поползли туда.
— По-моему, мы тут последние, — с трудом прошептала Чжа Ён, задыхаясь. — Я искала Ми Чжа.
Когда мы окунулись в жижу табачного цвета, раздалась стрельба. Грохот доносился из бомбоубежища. Первые выстрелы гремели быстро, залпом, потом — лениво, разрозненно. Мы с Чжа Ён молчали, застыв, как истуканы, надеясь, что на нас не обвалится соломенная крыша туалета. Опять гром, удары, такие тяжелые, что отдавались в горле. Потом землетрясение отъело угол туалета, впустив оптимистичный рябой свет утреннего солнца. Свист пуль, переливы снарядов, захлебывающиеся крики умирающих. Наши уши пережили час смертоносной неразберихи, что продлилась как будто целую вечность, пока не различили настоящую тишину.
Когда мы с Чжа Ён выползли через зияющую дыру в углу туалета, обтекая дрянью табачного цвета, эта тишина окутала всю базу.
Воздух пропитала пикантная гарь пороха. Зловоние горящий плоти. Ироничный запах, медный и терпкий, запах всей пролитой пунцовой портящейся крови.
Стояли только наша покосившаяся уборная и северный край станции. Но от южного края, где лежало тело Канеды, осталась только зазубренная груда камней, щепки почерневшей коры и веток. Даже сквозь дым я различала торчащую темную руку. Рядом растекалась подернутая масляной пленкой лужица густого красного цвета, переливаясь под восходящим солнцем.
Мы с Чжа Ен стояли в слезах. То, что мое хрупкое тело пережило эту невозможность, дарило животное удовлетворение. Но в то же время во мне уже расплывалась тяжелая печаль. «Постепенно, а потом внезапно», — говорил доктор Ким. Я размышляла над словом «внезапно». Удивлялась, как то, что нам казалось невозможным, — положить конец рабству — так легко, почти в мгновение ока сделали американские войска. Станция утешения, этот неприступный оплот зла, так резко, так просто обратилась в развалины.
Я поплелась к бомбоубежищу, на всякий случай подняв руки. За мной молча последовала Чжа Ён. Я догадывалась, что японские солдаты, должно быть, торопятся: две пыльные ноги виднелись уже у входа. Солдаты не дожидались, пока девушки укроются во тьме убежища. Начали стрелять, как только последняя переступила порог. Но после первого торопливого залпа уже не спешили, осматривая каждое стройное тело, добивая, если видели признаки жизни. До конца верные своему девизу: «Что происходит на станции, умирает на станции». Но готова спорить, они не ожидали, что от них ускользнет худшая мышка: коварная плутовка, рассказчица.
Ми Чжа мы нашли без труда. Я узнала ее ножки раньше лица — по великоватой ей заплесневевшей кожаной обуви Ён Маль. Теперь, в покое, ножки Ми Чжа выглядели бледными и вялыми. Я разула ее. У меня не было обуви, и к тому же хотелось иметь хоть что-то на память о Ён Маль и Ми Чжа. Глаза девочки смотрели в пустоту. Рядом присела Чжа Ён, пригладила ее взъерошенные волосы. Сунула руку к ней в карман — и достала последний кусочек карамели в хрустящей фольге. Чжа Ён развернула ее и нежно вложила в ладошку Ми Чжа.
Мы медленно вышли из убежища. Ручеек крови, бежавший от входа, становился гуще — и по цвету, и по размеру, — окрашивая почву в насыщенный бордовый. Я присела и всмотрелась в эту новую землю. Шелковистая почва Семаранга, всегда такая робкая и пресная, теперь, впитывая кровь утешительниц, приобрела новую твердость — грубую металлическую горечь, еще полную жизни, с послевкусием тепло-красным и резким. Я погрузила пальцы глубоко в темную землю. Вырвала пригоршню и проглотила целиком.