Туман сдался на рассвете. Солнце продавило белую пелену, разорвало её в клочья, и река вспыхнула под нами расплавленным золотом от берега до берега. Она была слепящая, праздничная, будто сама вода радовалась тому, что мы живы.
«Плясун» шёл под полным парусом, ветер дул в спину ровно и лодка летела, едва касаясь воды. Я сидел на потеси, щурясь от солнца, и впервые за эту бесконечную ночь позволил себе не вслушиваться в Дар, ловя всплески вёсел в воде. Просто дышать, чувствовать тёплый ветер на лице и слушать, как хлопает парус.
Мы шли от самой зари, и за это время река трижды пыталась нас сожрать. Сначала — запань и долблёнки в коряжнике. Потом, за излучиной, мы нарвались на конный разъезд, тащившийся вдоль берега. Бурилом первым заметил блеск шлема на обрыве и прошипел «К берегу!». Мы влетели под нависающие ивы и затаились, пока четвёрка верховых проехала в тридцати шагах, переговариваясь и поглядывая на воду. Парус лежал, мужики вжались в палубу, и только Волк сидел с самострелом на изготовке, выцеливая переднего всадника сквозь ветки. Проехали. Не заметили.
А ещё ниже по течению стояли рыбацкие лодки у переката с мужиками, которые вроде бы ловили рыбу, но уж слишком пристально поглядывали вверх по реке. Может, рыбаки, а может и княжьи глаза, посаженные перекрыть протоки. Проверять мы не стали. Я увёл «Плясуна» в боковой рукав, обошёл перекат по мелководью и вышел обратно на чистое русло ниже.
Теперь всё это осталось за кормой. Впереди река лежала пустая, солнце грело, чайки орали над водой, и мужиков наконец отпустило.
Первым заржал Бурилом. Сначала негромко, а потом раскатисто, запрокинув голову.
— Ты чего, Атаман? — Гнус вытаращился на него.
— Рожи… — выдавил Бурилом, утирая глаза. — Рожи у этих, на заставе… Когда долблёнки в кашу пошли… Стоят, рты раззявили, а мы в тумане, как водяные, — были и нету!
Волк оскалился, стирая ладонью сажу с лица. Сажа размазалась, и теперь он стал похож на полосатого барсука.
— А стрелок на долблёнке, помнишь? — Волк хмыкнул. — Лук натянул, целится, всё честь по чести, а я ему болтом в плечо — хлоп. Лежи, родимый, дрыхни.
— Рыжий, а ты видел, как они на корни налетели? — Гнус хлопнул себя по коленям. — Хрясь — и пополам! А задние прямо в передних! Как слепые кутята в плетень!
— Видел, — Рыжий усмехнулся, придерживая руку. — Я в тот миг думал — всё, и нам конец. Ярик глаза закрыл и ведёт, будто по дну ходил сто раз. Душа в пятки ушла и там засела.
— А у меня не в пятки, — буркнул Гнус. — У меня душа вообще из тела вылетела и рядом плыла. Но я ж молчал! Ни слова, ни писка!
— Ты молчал? — Бес приоткрыл один глаз. — Гнус, ты свистнул так, что я на другом конце лодки подскочил. «Тут воробью по колено», помнишь?
— Это я для бодрости! Чтоб дух поднять!
— Ну да. Подняло. Особенно когда Кормчий тебе рот заткнул.
Мужики все разом заржали. Даже Рыжий, который обычно молчал, как колода. Хриплый смех, пропитанный копотью и усталостью, катился над рекой и это был лучший звук, который я слышал за всё время в этом мире.
Бес сидел на банке, привалившись к мачте, и молчал, но на его перемазанном лице блуждала улыбка человека, который наконец сделал то, ради чего жил последние годы. Он не шутил, не хвастал — просто смотрел на воду и улыбался. Я знал, что он думает о Стёпке.
Бурилом поднялся, шагнул на корму и опустил ладонь мне на плечо.
— Мы ему хребет сломали, Кормчий, — сказал Атаман, глядя на золотую воду. — Пока Изяслав новый флот срубит месяцы уйдут. А без кораблей он голый. Соседи его живьём обглодают. Мы себе год воли купили, а то и поболе.
— Может, и поболе, — кивнул я.
— А знаешь, что самое сладкое? — Бурилом прищурился. — Он даже не ведает, кто его так обкорнал. Четверо голых чертей приплыли из ниоткуда, спалили всё дотла и ушли в туман. Ни стяга, ни имени. Для него мы — нечисть. Навь речная.
— Чёрные черти, — подал голос Гнус с носа. — Я ж говорил — доброе прозвище! Пусть внуки их внуков нас так поминают!
— Доживи сперва до каши, — хмыкнул Волк.
— До каши! — Гнус аж подскочил. — Волк, мы только что княжий флот на дно пустили, а ты про кашу⁈ Тут деяние великое свершилось!
— Великое деяние у меня в брюхе, — Волк похлопал себя по животу. — Со вчерашней зари крошки во рту не было. Герои, матушка Макошь, а брюхо пустое.
Я улыбнулся, глядя вперёд. Река несла нас домой, парус тянул, чайки кричали над мачтой, и «Плясун» шёл ходко, будто сам торопился к родному причалу.
Обратно мы шли без остановок, стараясь успеть до того как на реке суета начнется, а она обязательно начнется.
Но успели.
Я почуял Гнездо раньше, чем увидел. Скалы сжимали русло, вода закручивалась в узком горле, и за ним открывался широкий тихий плёс, укрытый от чужих глаз каменными стенами. Дом.
— Горлышко впереди, — сказал я. — Полверсты.
Бурилом кивнул и поднялся на носу, вглядываясь в берега. Скалы росли по обоим бортам, сжимая реку в узкую горловину, по которой едва протиснулся бы один ушкуй. На правом утёсе, среди сосен, торчала дозорная вышка — бревенчатый помост с навесом, а на помосте маячила фигура.
Дозорный увидел парус. Я заметил, как он дёрнулся, вскочил и приложил ладонь козырьком ко лбу, вглядываясь в приближающуюся лодку. Косой парус на реке был только один, но дозорный не торопился радоваться. Он потянулся к билу и ударил.
Бам. Бам. Бам.
Тревожный ритм зазвучал над рекой. «Неизвестный парус, готовься». Правильно. На его месте я бы тоже сначала поднял тревогу, а потом разбирался. Если бы он увидел безусловную опасность, то выпустил бы горящую стрелу, как в прошлый раз. А так обошёлся звоном.
«Плясун» входил в горловину. Скалы нависли с обеих сторон, обдав нас тенью и прохладой, вода заклокотала под днищем. Я подправил потесью, удерживая лодку по центру.
Дозорный на вышке наклонился, щурясь. Мы были уже в полусотне шагов от него — чёрные от угля и сажи. Красавцы, нечего сказать. Родная мать не узнала бы.
Но дозорный узнал. Он узнал обводы «Плясуна», узнал косой парус, а может, разглядел здоровенную тушу Бурилома на носу — спутать Атамана с кем-то было сложно.
Дозорный замер на полуударе, оскалился вдруг и ритм сменился.
Бам-бам-бам-бам-бам!
Радостный, заливистый перезвон, от которого с утёсов сорвались вороны и с возмущённым карканьем закружили над скалами.
Свои вернулись.
— Атама-а-ан! — заорал дозорный сверху, перегибаясь через край помоста так, что чуть не свалился. — Живы-е-е! Братцы, наши верну-у-улись!
Где-то за скалами, в Гнезде, откликнулся второй голос, за ним третий. Било гремело, не переставая, и его звон разносился над тихим плёсом, отражаясь от каменных стен и улетая вверх, в чистое утреннее небо.
«Плясун» вынырнул из горловины, и Гнездо распахнулось перед нами — широкий песчаный берег, причалы, избы среди сосен, дым из труб. Люди, бежали к воде отовсюду — из изб, от поварни, с огородов, из кузни. Мужики на ходу натягивали рубахи, бабы выскакивали, вытирая руки о передники. Детвора неслась впереди всех, визжа и путаясь под ногами у взрослых. Собаки лаяли, носились кругами, не понимая, что происходит, но чуя общее возбуждение.
Гнус вскочил на носовую банку, замахал руками и заорал во всю глотку:
— Встречайте, бездельники! Герои вернулись! Каши давайте, мяса, браги! Мы вам княжий флот притащили! На дне, правда, но считается!
— Сядь, дурень, — Волк дёрнул его за штанину, но сам ухмылялся так, что скулы трещали.
Берег гудел. Толпа набивалась на песчаную косу, и я видел лица — радостные, перепуганные, недоверчивые, счастливые. Они ждали нас. Все эти дни и ночи, пока мы ползли по грязи, мёрзли в воде и жгли чужие корабли, — они сидели здесь и ждали, не зная, живы мы или уже кормим раков.
Теперь знают.
Я довернул потесь, и «Плясун» красиво, с разворота, пошёл к причалу. Парус хлопнул, теряя ветер, и лодка на остатках хода скользнула вдоль мостков, ткнувшись бортом в дубовые сваи. Десяток рук тут же вцепились в планширь, удерживая лодку, и кто-то уже кидал швартов, а кто-то просто тянулся потрогать борт, убедиться, что «Плясун» настоящий, не морок.
Бурилом встал на носу в полный рост, и толпа на берегу притихла. Атаман был страшен — чёрный от сажи, в изодранной рубахе, глаза красные от бессонной ночи и речной воды. Он поднял топор над головой. Солнце блеснуло на лезвии.
— Нету больше княжьего флота! — рявкнул Бурилом. — Три боевых ушкуя — на дне! Семнадцать ладей — в пепел! До последней доски спалили, до последнего гвоздя! Мы теперь на реке хозяева!
Короткое мгновение тишины пока слова Атамана доходили до каждого.
А потом берег разразился воплями.
Рёв стоял такой, что с ближних сосен посыпалась хвоя. Мужики орали, задирая кулаки к небу, женщины визжали, хватаясь друг за дружку, кто-то хохотал, кто-то выл, а кто-то просто стоял с разинутым ртом и тряс головой, не веря. Детвора скакала и верещала, ничего не понимая, но заражаясь общим безумием.
Гнуса выдернули из лодки первым. Просто подхватили за руки и за ноги и вынесли на берег, как мешок. Он орал, отбивался и хохотал одновременно, пытаясь рассказать всем сразу, как он лично поджёг ушкуй, но его никто не слушал, потому что все орали ещё громче.
Рыжего вытащили аккуратнее — кто-то заметил распухшую руку и крикнул: «Осторожно, ранен!» Рыжий отмахнулся здоровой рукой и буркнул: «Царапина», но его всё равно подхватили бережно и усадили на перевёрнутую лодку на берегу, а какая-то женщина уже тащила ему воду и припарки.
Бес сошёл на берег сам. С тем же безмятежным лицом, с которым просидел всю дорогу от Городца. К нему никто не кинулся, не стал хлопать по спине и орать. Беса в Гнезде знали не так давно, и мужики ещё не понимали, как к нему относиться. Но Бес не обижался. Он просто стоял на песке, щурясь на солнце, и дышал свободно, как дышит человек, который впервые за долгое время хоть что-то чувствует.
Волка облапили двое бородатых ватажников, и он рычал, вырываясь, — не любил тисканья, но его не отпускали. Бурилома обступили старшие — Щукарь, ремесленники и опытные речные волки, которые хотели слышать подробности, всё и сразу, и Атаман уже гудел басом, обводя рукой воображаемую гавань и показывая, куда летели горшки.
А я всё ещё сидел на потеси. Руки не отпускали рукоять, будто приросли за это время. Ноги гудели, в плече стреляло, и вставать не хотелось. Хотелось просто сидеть и слушать, как орёт берег, как гремит било на вышке, как смеются и плачут люди, которые только что узнали, что будут жить.
Наконец, разжал пальцы на потеси, упёрся рукой в борт и перевалился через планширь на мостки. Я бы рухнул прямо на причал, если бы чья-то рука не подхватила за локоть.
Старик Щукарь стоял рядом, и его глаза бегали по мне сверху вниз, оценивая повреждения, как оценивают побитую штормом лодку.
— Стоишь? — спросил он.
— Стою.
— Врёшь. Еле дышишь, — Щукарь хмыкнул, но руку не убрал. — Ладно, иди. Тебя там ждут.
Я пошёл по причалу. Толпа расступалась передо мной с уважением.
Мужики отходили молча, и в их взглядах не было ни прежнего снисхождения к тощему пацану, ни суеверной опаски перед «колдуном». Они смотрели так, как смотрят на человека, который сделал то, чего никто из них не смог бы. Даже Крень, здоровенный бородатый дружинник Волка, который ещё месяц назад цедил «Малёк», — даже он стоял молча, и когда я прошёл мимо, коротко кивнул.
— Мать честная, Макошь заступница…
Голос Дарьи я услышал раньше, чем увидел её. Она стояла на краю косы, широкая, крепкая, с охапкой выбеленных рушников в руках. Вынесла встречать, как положено. Так встречают мужиков с большого дела. Умыть лицо, утереть пот. Знак того, что ты дома и тебя ждали.
Потом она увидела нас.
Четверо мужиков, вымазанных с головы до пят угольной сажей и рыбьим жиром. Рожи чёрные, как у печных бесов, тела лоснятся маслянистой плёнкой, а поверх всего этого добра одежда и пороховая гарь. Дух от нас стоял такой, что мухи бы свернули на полпути.
Дарья посмотрела на рушники. Потом на нас. Потом снова на рушники. И медленно прижала их к груди, загораживая собственным телом.
— Нет, — сказала она. — Вот это вот — нет.
Гнус расплылся в ухмылке, от которой угольная корка на его физиономии пошла трещинами, и шагнул к ней, раскинув чёрные руки для объятий.
— Дарья-матушка! Мы княжий флот сожгли! Весь, до последней щепки! Обними героя!
— Стой, где стоишь! — Дарья выставила вперёд ладонь, но губы у неё уже подрагивали от смеха, который она давила изо всех сил. — Не подходи, ирод! Ты мне своими грабками всю стирку в тряпку обратишь!
— Дарья, я ж подвиг совершил! Мне рушничок полагается! По обычаю!
— По обычаю полагается тем, кто с реки пришёл, а не тем, кто из преисподней вылез! — она отступила на шаг, но Гнус наступал, ухмыляясь и шевеля чёрными пальцами. — Гнус, я тебя половником огрею! Не тронь лён!
— Один рушничок! Один! Уголок! Краешком утрусь и отдам!
— Краешком он утрётся! Да ты краешком весь рушник в половую тряпку превратишь! Я их выбеливала, выкатывала, три дня сушила — а ты лапой⁈ Знаешь, сколько этот лён стоит, чучело ты закопчённое⁈
Гнус остановился, картинно вздохнул и повернулся к толпе, разведя руками.
— Видали? Мужик с войны пришёл, флот сжёг, чуть не помер — а ему рушника жалко! Вот она, бабья благодарность!
Толпа захохотала. Дарья тоже не выдержала — фыркнула, тряхнула головой и махнула рукой в сторону бани.
— Марш мыться, бесы полосатые. Все шестеро. Пока не отскребётесь — даже мимо поварни не ходите, а рушники чистые в мыльне на лавке лежат, я с утра положила. Знала ведь, что явитесь грязнее некуда.
Она повернулась и пошла к поварне, прижимая спасённый лён к груди, но уже через пять шагов обернулась и добавила, тише, теплее:
— С возвращением, оглоеды. Уха на пиру будет такая, что закачаетесь. Заслужили.
Гнус победно задрал подбородок.
— Слыхали? Это потому что я герой!
— Это потому что ты бестолочь и тебя жалко, — бросила Дарья через плечо, не оборачиваясь.
Зоя стояла чуть поодаль. Тихая, в простом льняном платье, и руки прятала в складках ткани, чтобы не видно было, как дрожат пальцы. Глаза на мокром месте, но она не плакала — держалась, закусив губу, и смотрела на меня так, будто боялась моргнуть и обнаружить, что я привиделся.
Я остановился перед ней. Чёрный, вонючий, ободранный.
— Обещал — вернулся, — сказал я, улыбаясь.
Она кивнула и отвернулась, потому что губа задрожала, но я успел увидеть, как уголки рта дрогнули вверх превращаясь в улыбку, которую она прятала от всего Гнезда, но не сумела спрятать от меня.
— Иди мойся, Кормчий, — сказала она, не оборачиваясь. — Я на пиру место оставлю.
Я пошёл к мыльне, и на лице у меня была такая дурацкая улыбка, что даже Волк, шагавший рядом, покосился и хмыкнул, но ничего не сказал.
Гнездо гуляло.
Длинные столы стояли прямо на берегу, сколоченные из досок, уложенных на козлы. Дарья расстаралась — горшки с кашей, жареная рыба, караваи хлеба, мочёная брусника в мисках, жбаны с брагой и горячий сбитень в глиняных кувшинах. Всё Гнездо набилось за столы, и даже дозорные сменились, чтобы не пропустить праздник.
Гнус сидел во главе стола, отмытый до розовой кожи, в чистой рубахе, и травил байки, от которых мужики падали со скамей. С каждой кружкой браги его подвиги росли, как тесто на дрожжах. Сначала он «лично поджёг ушкуй под градом стрел», потом «голыми руками утопил троих гридней», а к третьей кружке уже «нырнул под водой от Городца до самого Гнезда, толкая перед собой горящий бочонок».
— … а стрелы летят, а я плыву! — заливался он, размахивая куриной ногой. — И вот такенная рыбина из-под меня — шарах! Я думал — всё, сом утащит! А она мимо! Видать, от моей рожи шарахнулась!
— От твоей рожи и Чернобог шарахнется, — хмыкнул Волк, прихлёбывая сбитень.
— Во! — Гнус ткнул в него куриной ногой. — Точно! Поэтому и выжил!
Рыжий сидел рядом, молчаливый, с перевязанной рукой, и жевал хлеб, макая его в мясную похлёбку. Изредка он усмехался на очередную Гнусову байку, но в разговор не лез. Бес сидел с краю, пил мало, ел жадно и молча. К нему подсел Дубина, молча налил ему браги, молча чокнулся. Бес посмотрел на него, кивнул и выпил. Ни слова не было сказано, но рукопожатие после было крепким. За таким жестом уважения стоит больше, чем за любой речью.
Волк напился первым. Не в дрова, а просто размяк, привалился к столбу и задремал с кружкой в руке, тихо посапывая. Лицо у него во сне стало спокойным, и было странно видеть это выражение на физиономии человека, который несколько часов назад стрелял из самострела в тумане и орал на Атамана.
Вскоре я сидел на перевёрнутой лодке в стороне от общего гула, с кружкой горячего сбитня в руках, и смотрел на причал.
«Навь» стояла у дальних мостков. Трёхмачтовый речной зверь. Ни на что не похожий, невиданный, пугающий. Мой чертёж, ожививший руками Щукаря.
Я сидел и смотрел на неё, и в голове уже сами собой начинали складываться расчёты — площадь парусов, длина галсов, угол атаки крыла при боковом ветре. Голова отдыхать не умела. Даже сейчас, после всего, она уже работала, грызя задачи, как мышь грызёт зерно.
Бурилом подошёл и, с кряхтеньем сел рядом. Так садится человек, который не спал двое суток и держится на одном упрямстве. В руке у него была кружка, но он к ней не прикладывался — просто держал, грея ладони.
Мы сидели молча, глядя на «Навь». За спиной шумел пир, Гнус заливался соловьём, кто-то затянул песню, и брага лилась рекой. А мы сидели и смотрели на корабль, который должен унести нас туда, откуда обычно не возвращаются.
— Умные люди дважды удачу за хвост не дёргают, Кормчий, — сказал Бурилом, не отрывая глаз от «Нави». — Князь сейчас без зубов, без когтей. Пока он новые отращивает — нам надо сделать своё дело и уйти далеко.
— Прорва, — сказал я.
— Прорва, — кивнул Бурилом. — Золото южных купцов. Гибельное место, откуда никто не возвращался. Но у нас теперь есть «Навь», есть громовая смесь, самострелы и есть Кормчий, который видит дно.
Он повернул голову и посмотрел на меня.
— Пора на Прорву идти, Малёк. Пока удача не отвернулась.
Я отхлебнул сбитень и посмотрел на «Навь». Трёхмачтовый зверь покачивался на тихой воде, поскрипывая свежим деревом, и его чёрный силуэт на фоне закатного неба казался живым, готовым сорваться с привязи.
— Не отвернётся, — сказал я. — Удача любит смелых.
Бурилом хмыкнул, поднял кружку и отпил.
За нашими спинами Гнездо гуляло, а впереди, за горлышком, за тихим плёсом и дальними излучинами, ждала Чёртова Прорва.