К книге
Семейный Яблонь между лесными деревьямиЧасть третья Яблонь между лесными деревьями. Шестидесятый год
42%
Часть третья Яблонь между лесными деревьями. Шестидесятый год
8

36

Юлия Семеновна открыла дверь поспешно, даже испуганно: слишком нетерпелив и резок был звонок.

На площадке стояли дети в красных галстуках, особенно красных на белых рубашках. Юлия Семеновна решила, что они пришли за макулатурой, подумала, что им холодно, что они слишком резко звонят, что макулатуру — старые газеты — взяли несколько дней назад другие школьники, и вдруг увидала внучку:

— Танечка!

— Бабушка! — закричала Татьяна и бросилась к ней. — Нас только что приняли в пионеры! Это девочки из нашего класса! Мы решили — к тебе!

— Прекрасно, но где вожатый?.. Как же вы без вожатого?

— Мы уже большие! Мы уже — пионеры!

Юлия Семеновна только сейчас заметила, что девочки держали на согнутых руках плащики и курточки, чтобы показаться во всей пионерской красе. Юлия Семеновна оценила это, выпрямилась и громко сказала:

— Пионеры! К борьбе за дело революции будьте готовы!

— Всегда готовы! — крикнули, как дождались, девочки и вскинули ладошки выше голов.

Татьяна тоже вскинула руку, тоже вскрикнула и, обняв Юлию Семеновну, шепнула:

— Надо говорить — к борьбе за дело коммунистической партии…

Юлия Семеновна поцеловала ее в голову и сказала:

— Входите! Входите, товарищи пионеры! Сейчас мы будем пить чай с печеньем! Только непременно позвоните своим мамам и скажите где вы, чтобы мамы не волновались.

Девочек было четверо. Юлия Семеновна хотела спросить, где мальчики, но почему-то воздержалась. Она терялась, когда нужно было принимать гостей, потому что их надо угощать, кормить, а ее запасы всегда, даже при полном холодильнике, казались ей недостаточными. И потом — надо готовить! Но зато, когда все съедалось, Юлия Семеновна испытывала удовлетворение. Сама она ела мало, обходясь чаем и бутербродами.

— Танечка! Ужас! Нет хлеба!

— Нет, есть! Бабушка! Мы купили батон и принесли тебе пирожное!

— Какое пирожное?

— После Красной площади мы поехали в школу. Там были пирожные! У нас шефы знаешь какие?

— Так вы были на Красной площади?

— Бабушка! Нас повезли в автобусе, а кремлевские курсанты — раз-два, раз-два — подошли к шеренге и всем вывязали галстуку! А Светке привязали косу! Все смеялись, а курсант говорит — извиняюсь! И опять вывязал! Смотри, какая у нее коса!

— Прекрасная коса! — сказала Юлия Семеновна и привлекла к себе девочку. — Как же ты ее вырастила?

— Это — бабушка, — тихо сказала девочка, — только она уже умерла.

— Знаешь, какая у нее была бабушка? — печально сказала Татьяна. Она такие коржики делала… Стаканчиком покрутит и — коржик… Мы ей всегда помогали… Это она нам сказала, чтобы мы к тебе пришли, когда нас примут в пионеры…

Девочка горячо, влажно и как-то осторожно дышала, прижавшись к платью Юлии Семеновны.

— Она разве меня знала? — обнимала девочку Юлия Семеновна.

— Нет, — объяснила Татьяна. — Она сказала — надо пойти к тому, кто видел Ленина. И тогда жизнь будет счастливая. А у нас в классе только ты видела…

Юлия Семеновна погладила косу, подняла к себе лицо девочки:

— Света! У тебя же — веснушки! Веснушчатые всегда счастливые! Девочки, я очень рада, что вы ко мне пришли. Светина бабушка говорила правду… Но только позвоните и скажите где вы, чтобы дома не волновались…

Девочки позвонили по домам. У Татьяны никто не отвечал.

Должно быть, уроки Светиной бабушки были не напрасны. Девочки под руководством Татьяны возились на кухне дельно. Юлия Семеновна даже удивилась — как толково можно распорядиться тем, что оказалось в холодильнике. Девочки пили чай, ели бутерброды с маслом и колбасой.

— Ешьте, ешьте, — бодрила Юлия Семеновна, — и рассказывайте все по порядку… Сегодня у вас торжественный день…

— А вас принимали в пионеры? — спросила Наташа.

Света впервые улыбнулась:

— Ты с Луны свалилась? Тогда же был капитализм! Знаешь, как тогда эксплуатировали детей?

— А Ленин был вождь всех трудящихся! — возразила Наташа.

— Ты очень красивая, — сказала Юлия Семеновна, — у тебя, наверно, мама тоже красивая?

Девочка зарделась.

— У нее мама — народная артистка Клюева! — закричали все.

— Вот как! А папа?

— Не знаю… Он на машине ездит… А шофера зовут Терентий Терентьевич…

— Терентий, Терентий, Терентий! — закричали девочки и засмеялись.

— Такая есть птица!

— Нет! Птица это — тетерев! А Терентий — это человек!

Зазвонил телефон. Юлия Семеновна пошла в комнату. Звонил Иван:

— Мама! Моя бой-скаутиха у тебя?

Юлия Семеновна вмиг ощутила, как ее изнутри обдало горячим. Она даже растерялась от возмущения, но в трубке послышался голос Анны:

— Юлия Семеновна! Я так рада, что она у вас в такой день! Пусть она побудет, пожалуйста. Я за ней приеду.

— Только, пожалуйста, без него!

Юлия Семеновна положила трубку. Она вмиг устала. Кощунство сына убивало ее. Привыкнуть к его мерзкому языку она не могла. Она догадывалась, что невестка сейчас мылит ему шею, и ей хотелось быть сейчас на месте Анны и, может быть, даже ударить сына по лицу. Это воображение (на месте Анны) вернуло ей силы. Девочки веселились на кухне. Одна из них была внучка, Танечка, очень похожая на нее. Юлия Семеновна повеселела. Дети пришли к ней потому, что она видела Ленина. Их надоумила бедная бабушка Светочки. Юлия Семеновна искренне сожалела, что не знала эту милую женщину.

Она снова привлекла к себе Светочку:

— Какая у тебя прекрасная коса… Ну, дети, спрашивайте меня обо всем — о революции, о Ленине — ведь вы готовы к борьбе за дело Ленина?

— Всегда готовы! — нестройно, но весело ответили девочки.

37

Появление секретаря обкома на полях колхоза имени Двадцатого съезда нужно было воспринимать как приятную неожиданность. Ждали Дроботова уже три дня, приготовились тщательно, однако как-то так получилось, что и Дроботов нагрянул вроде бы случайно, и председатель колхоза натурально всплеснул руками, увидав начальство:

— Ах ты, батюшки! А мы-то! Никанор Тимофеевич! Милости просим! Не ждали мы, не ждали!..

— Не ждали, — проворчал Дроботов, вылазя из машины, — нас ждать не приходится… У хорошего хозяина жди не жди — все в порядке… Ну, показывай, как ты тут выполняешь решения двадцать первого съезда…

Дроботов прибыл на двух машинах не в правление, а прямо на поле, на котором как-то случайно оказались и председатель, и парторг (женщина).

Так же случайно оказались здесь первый секретарь райкома и председатель райисполкома — тоже женщина.

Никанор Тимофеевич глянул на них, поморщился, сделал вид, что не замечает. Они стояли с полным пониманием на улыбающихся лицах: заметит — заметит, не заметит— значит так надо.

Председатель — лет пятидесяти (толстое, чисто выбритое лицо) смотрел маленькими, упрятанными в мякоти глазами. Был он при галстуке, в новом пиджаке, на котором аккуратно в два разноцветных рядка играли чистенькие орденские колодочки, а над ними — две Золотые Звезды — геройская и социалистического труда.

Никанор Тимофеевич прикоснулся пальцем к геройской звезде:

— Эту ты заслужил кровью, а эту (на трудовую звезду) долго еще отрабатывать придется… Ну, здравствуй, Федор Иванович (приобнял, почоломкался, как с манекеном)… Вот — корреспондентов тебе привез. Пусть напишут, какие у тебя недостатки… Может — достижение какое найдут… Нам скрывать нечего… (И — парторгу.) Марья Петровна! Это по твоей части — корреспонденты…

— Милости просим, — поклонилась молодая грудастая Марья Петровна, и от поклона звякнули один о другой два ордена, приколотые к широкому лацкану серого пиджака

Корреспонденты (Иванов с Лешей Коробовым и редактор областной газеты, тучный, по-бычьи дышащий мужчина) стояли в готовности — не близко, не далеко, а ровно на таком расстоянии, на каком надо.

Никанор Тимофеевич, наконец, увидел секретаря райкома:

— Чем порадуете, Олег Владимирович?

Молодой секретарь райкома в галстуке, в синем костюме (на пиджаке одинокий депутатский флажок) шагнул к Дроботову учтиво:

— Проводим выездную сессию райисполкома…

— А! Ну, хорошо… Лидочка! Что ж ты прячешься? ты тут хозяйка сегодня! Вот, товарищи корреспонденты! Знатная доярка. Выдвинута в председатели райисполкома! Молодой кадр! Советую вам, советую побывать на выездной сессии! Такого услышите! Я и сам (посмотрел на часы), если время будет — поприсутствую… Ну ладно! Займемся делом! Показывай свою пшеницу, Федор Иванович! А то за этими бюрократическими мероприятиями… Только время теряем…

Иванов с самого начала, еще в городе, влез в этот спектакль, из которого выбраться уже нельзя было. Прибыл он с Лешкой Коробовым делать очерк о бобовых в колхозе имени Двадцатого съезда.

Он доложился Дроботову — это была первая встреча через четырнадцать лет.

Никанор Тимофеевич принял столичного корреспондента, посмотрел строго:

— Загордился, Иван Егорович… Ни привета от тебя… Нехорошо… Ты ведь — наш кадр… Я уж думал, ты толстые книги писать взялся… Не время сейчас писать толстые книги, не время… Партия учит нас отдавать все силы конкретным делам… Никита Сергеевич требует чего? Ежедневной отдачи! Сам на месте не сидит и от нас — того же требует!.. Редактор у меня — мешок мешком, пока не подскажешь — ни черта не придумает… Тут у нас как раз выездная сессия. Ты как угадал… Вот поезжай с нами — поучи его, как писать надо… Ты помолчи, помолчи, нам твоя скромность известна! А учить отстающих надо!.. Мне докладывали, ты нашими бобовыми культурами интересуешься? Правильно! Бобовые это — белок! Мясо, молоко, жизненный уровень!.. Ты давай редактора моего ткни носом! Это же надо, Иван Егорович! Из Москвы человек приезжает, видит! А этот на месте сидит и — ничего не видит!

Лешка Коробов любил ездить с начальством. Иванов же, признавая все удобства и выгоды таких поездок, кручинился: разве увидишь с начальством суть бытия? Впрочем, надо ли ее видеть, эту суть, когда требуется написать о колхозе, который не сегодня-завтра зальет землю молоком и завалит мясом? Лешка Коробов понимал это лучше Иванова:

— Ваня! Цветные снимки! Девахи с вот такими цицками! Мы же не агрономы, Ваня! Будет им фасоль-горох первый сорт, прима!.. Сколько мы с тобою перелопатили этой херовины! Что ж мы, фасоли не сделаем?

Где росли эти бобовым, Иванов не знал. Председатель водил гостей вдоль поля, на котором росла невысокая пшеница, качаясь усатыми светлыми колосьями.

Дроботов по-хозяйски потянул к себе верхушку растения, спросил:

— Один на пробу не пожалеешь?

Председатель умело оторвал, подал:

— Смотрите сами… В этом году не то что — прошлый год…

Дроботов растер в руке колосок, стал считать зеленоватые зерна, никак еще не отделяющиеся от мягкой, не готовой половы.

— Рановато, — подсказал председатель, — еще недельку бы.

— Недельку, — стряхнул с руки Дроботов, — когда ж ты косить собираешься? Ты не забывай, Федор Иванович, секретарь у вас молодой, району помочь надо…

— Поможем, чем можем…

— Ну, гляди… Сколько ж ты думаешь взять?

— Тридцать центнеров…

— Ну-ну-ну… Тридцать… Погляди, какое поле! Сколько у тебя колосьев на квадратном метре? А? И — зерен в колосе сколько? Смотри — неспелый еще, а весит сколько! Нет, дорогой товарищ, в этом году меньше тридцати шести мы тебе никак позволить не можем…

Марья Петровна, парторг, сказала вдруг (молчала все время):

— А мы, Никанор Тимофеевич, наверняка считаем… Мало ли как?

Неожиданно Дроботов рассмеялся:

— Твое счастье, что ты женщина! Я б тебе показал мало ли как! Ну, ладно… Олег Владимирович! Сколько вы обязались по району?

Секретарь райкома сказал негромко:

— Двадцать два.

— Не слышу! Двадцать два — в прошлом году было!

— В прошлом году, — поправил секретарь райкома, — было двадцать.

— Было! А кто вам виноват, что — было! Что же я так и буду докладывать Никите Сергеевичу ваши двадцать центнеров? На кой черт мне ваши двадцать центнеров? В этом году — двадцать пять! И не меньше! Сам взвешивать буду! Вот, товарищи корреспонденты! У нас бывают засухи. Так думают ученые. И некоторые руководители им поддакивают! Олег Владимирович — молодой секретарь, только из ВПШ. Но он секретарь перспективный, и мы это ценим. Он ошибся — мы поправили. Двадцать пять центнеров по району — это двести тысяч пудов хлеба! Эшелон из сорока вагонов! Вот он, хлебушек!

Дроботов простер руку над полем, и все посмотрели, куда он указывал.

Иванов глянул на секретаря райкома. Секретарь стоял покорно и тоже смотрел на белесое поле, шевелящееся под несильным ветром еще неспелыми колосками.

— Ну, — сказал Дроботов председателю, — показывай свои бобовые…

— Далековато, Никанор Тимофеевич…

— Прячешь? Ладно… Корреспондентам покажешь! Они у тебя тут дня три поживут. Поехали на ферму.

Выездная сессия райисполкома проходила в новом колхозном клубе на двести пятьдесят мест.

Никанор Тимофеевич Дроботов сидел на сцене, в президиуме, где находились человек тридцать знатных людей — комбайнеры, трактористы, агроном, председатель колхоза и парторг Марья Петровна. Там же сидел и редактор областной газеты. Рядом с Дроботовым — секретарь райкома Олег Владимирович, а в середине президиума — Лидия Харитоновна, как бы хозяйка происходящего. Сверяясь с бумажкой, она зычно объявляла, кому выступать, кому приготовиться.

Молодая раскрасневшаяся деваха в цветастом сарафане, в кокошнике, будто из самодеятельности, с орденом, приколотым к высокой груди, нешуточно требовала догнать и перегнать Америку по удоям молока. Из цифр, которые она выкликала, не поднимая от бумаги головы, выходило, что задача Эта считай уже почти что решена.

Перегнать Америку по производству мяса требовал кряжистый черноволосый человек, крупное лицо его синело чистым бритьем.

Народ в зале слушал вполуха и, как понял Иванов, сидевший с Коробовым в углу первого ряда — чтобы видеть и зал и президиум — народ следил вовремя угодить аплодисментами.

Сессия Дроботову нравилась. Он хлопал охотно, иногда перебивал ораторов, вставлял словечко-другое, точно как Никита Сергеевич на высоких всесоюзных мероприятиях. Ораторы как-то съезживались, не находя слов, но Никанор Тимофеевич и не ждал ответов. Перетерпев вопросы и шуточки, ораторы скороговоркой дочитывали речи и уходили с трибуны легко, как гора с плеч. Спрошенным аплодировали почему-то охотнее и веселее.

Неожиданно слово взял сам Дроботов. Тут уже все встали, захлопали, Никанор Тимофеевич тоже захлопал, стоя в трибуне.

Говорил он про Никиту Сергеевича и про Америку, и про кукурузу, и про двадцать первый чрезвычайный съезд. Говорил он также про американский штат Айова, в соревновании с которым мы должны победить, для чего имеются все условия. И еще говорил он, что вся страна сооружает плотину через реку Громовой, которую мы заставим крутить турбины и давать электричество. По плану, составленному проектировщиками, первый ток пойдет в шестьдесят пятом году. Но у народа — свои планы, мощная гидроэлектростанция даст энергию народному хозяйству уже через год. И еще говорил он, что двадцать второй съезд нашей партии откроет новые невиданные перспективы развития народного хозяйства. Никанор Тимофеевич похвалил деловой ход сессии, пожелал ей успехов в работе и под бурные аплодисменты пошел за кулисы. Лидия Харитоновна поспешно, без бумажки, объявила перерыв на пятнадцать минут, и все начальство кинулось за кулисы, должно быть, провожать.

Когда Дроботов отбыл, сразу же после перерыва начался крик, споры — кому не подвезли кормов, кому не перебрали движки, кого не подключили к электросети. Слова требовали прямо из зала — никому ни приготовиться, никому ни по бумажке. Федор Иванович сидел в президиуме, ехидно косился на секретаря райкома, как бы поощрял крик своим невинным видом. Олег Владимирович поднимал руку, что-то шептал Лидии Харитоновне, что-то записывал. А Федор Иванович, как непричемный, косился на молодого секретаря: кушай, мол, вволю. Ты еще не Дроботов, комедию ломать перед тобой не приходится. Молодая женщина ни в каком ни сарафане кричала с трибуны на председателя райисполкома:

— Шестнадцать штук доильных аппаратов не додали! Ты что, Лида, не знаешь? Еще при тебе было! Мы думали — ты поможешь, куда там! Айова, как же!..

И все в зале загремели вольным смехом: уж очень смешное слово.

Слово это было, действительно, смешным. Вечером — после сессии, по улицам ходили разряженные толпы девок и парней, играли на баянах, плясали, пели с приойкиванием:

Мы обгоним штат Айову,

Так решает весь народ!

Там дела идут х…,

А у нас наоборот!

Ухо Иванова страдало от того, что рифму выкрикивали звонкие девичьи голоса, Леша же Коробов, наоборот, не страдал:

— Пойду присмотрюсь, кого завтра снимать…

Федор Иванович удовлетворенно, отечески усмехался:

— Ничего не упустят… Кабы работали так, как припевки поют…

Они сидели у председателя дома — Иванов, Коробов, молодой секретарь райкома, тучный редактор областной газеты. Ни парторга, ни председателя райисполкома, которая осталась на ночь у своих стариков, Федор Иванович не позвал.

— Вы, Олег Владимирович, покушайте на дорогу, — добродушно потчевал секретаря Федор Иванович, как бы намекая: поезжай, парень, делать тебе здесь нечего.

Олег Владимирович выпил неумело — чуть не закашлялся, поспешно закусил. К окну подкатила машина.

— Хороший он человек, — похвалил уехавшего секретаря Федор Иванович, — молодой, вся жизнь впереди… А жизнь есть практика к действиям.

Иванов понял, что председатель скользок в разговоре, как двухпудовый сом, коего и брать в руки не возьмешь: весом уйдет.

Редактор областной газеты сидел молча, пил, ел, бычился. Председатель на него не обращал внимания. Перед Ивановым же и перед Коробовым, как столичными журналистами, слегка рисовался и поучал, посмеиваясь:

— Писать надо так, чтобы было понятно народу. Как у Шолохова… Но, конечно, до Шолохова еще далеко…

Служила за столом суховатая, приветливая смущенным лицом баба — выяснилось, жена. Федор Иванович внимания ей уделял еще меньше, чем редактору.

— Егорыч, — подмигнул он Иванову, — примечай: за стол сажусь, баретки сымаю. Опиши в точности.

Иванов заглянул под стол. Там в полутьме можно было разглядеть рядом с пестрыми носками председателя сдетые полуботинки.

— Ты — запиши…

— Запомню… Такой детали не запомнить нельзя… А Лидия Харитоновна была хорошая доярка?

Федор Иванович налил водки в опустевшие стаканы:

— Доярка она такая, какая надо для предрайисполкома. Что есть, что — нету.

— А секретарь?

— Спрашиваешь, как отдел кадров… Ну — будем!

Выпил, стал жевать домашнюю колбаску:

— На моей памяти — седьмой…

— А ваш парторг?

Федор Иванович помолчал, подумал, будто подождал, нока все выпьют. Сказал небрежно:

— Мужика у ней нет… Запузырил и — на Север… Раньше, когда паспортов не давали — легче было… Можно было не пустить из колхоза… Да и то — оргнабор, попробуй, не отпусти… Двойняшки у ней!

Леша Коробов ожил:

— Похожие?

— Сама не разбирает.

Кроме близнецов, представляющих интерес для фотоискусства, Леше Коробову понравилось, что у парткомихи нет мужика. Но Федор Иванович как догадался:

— Тут один приставал… Из области… Уехал с фонарем под глазом…

Все рассмеялись удовлетворенно, даже неожиданно — редактор.

Председатель колхоза вставал в четыре часа утра. Надо было уходить.

— Завтра поедет с вами, — сказал про Марью Петровну Федор Иванович, — бобик возьмете — катайтесь… И двойняшек ее сфотографируешь… (покрутил головою) Как цыплята…

Колхозная гостиница на двенадцать номеров стояла в глубине сада. Были в ней комнаты по четыре койки, по две и на втором этаже люксы — если начальство вздумает заночевать. В тех люксах и поселили гостей.

Было тихо. Гулянка вдруг прекратилась. Издалека слышалось мотоциклетное стрекотание.

— Движки, — объяснил редактор, — в одиннадцать часов — шабаш.

— Осталось потерпеть недолго, — подбодрил Иванов, — будет ГЭС.

— Да… Недолго…

Они сидели на лавочке под низкорослым густым кустарником. Веранда гостиницы светилась ярко, высвечивая театрально-зеленые неподвижные листья липы. Был томливый вечер жаркого лета. Не хотелось говорить ни о движках, ни о бобовых, ни о строящейся ГЭС, ни о чем. Крупные мотыльки кружились вокруг веранды. Иногда крылья их трепыхались в лад стрекотанию движков.

38

В середину лета Иванов ждал каблуковского звонка. Ждал и стеснялся Анну. Всякий раз, когда от высокого приятеля звонили (примерно раз в году и непременно летом), Иванов ощущал непреложный факт, который вспрыгнул, как забытый мячик: дал квартиру. Неужели это будет всю жизнь? Иванов как-то сказал Анне, что запишется в кооператив, начнет копить на него деньги — надо избавиться от вечной благодарности, которая, как ему казалось, унижала его. «Зачем?» — улыбнулась Анна. Улыбалась она спокойно, не изменяя лица. Не двигались ни губы, ни глаза, ни щеки. Но все как-то теплело, набиралось участливости и дружелюбия.

— Иван, — улыбнулась Анна, — ему это было нужно.

Теперь Иванов спросил:

— Зачем?

— Не знаю. В их действиях нет логики. Забудь и не мучайся.

— Но он мне постоянно напоминает!

— Не езди к нему.

— Как это я могу к нему не ездить?

— А не можешь — не страдай. Если ты не можешь изменить условия, сноси их достойно.

Иванов не хотел бы, чтоб Анна видела его, когда он разговаривает с высоким другом.

Умер Пастернак.

Иванов понимал, что старинный кореш имел прямое отношение к этой смерти. Он состоял в том недосягаемом комплоте, где натравливают толпу на убийства. Но Володька любил с детства стихи, и Иванов утешал себя тем, что лично товарищ Каблуков ни разу не облил поэта помоями. А может быть, облил? Иванов не хотел об этом думать.

— Я хочу проститься, — сказала Анна, — я хочу побыть с теми, кто его сегодня хоронит…

— Мы поедем, — кивнул Иванов и вдруг закричал: — Ну и пусть меня запишут стукачи!

— Иван, не надо тебе ехать, если ты подумал о стукачах.

Они поехали в Переделкино поездом и прошли в толпе, издали видя поднятый над головами гроб.

— Ну как? — спросил Каблуков и усмехнулся про себя — не понять, для чего спрашивает, интересно ему или так — для разговора. Иванов тоже усмехнулся, но явно:

— Говорят, когда-то царь спросил у Вяземского — что в России? Князь ответил — в России воруют, государь!..

Володька нахмурился на сей раз безо всякой усмешки:

— Ну — я не царь, а ты не князь…

Потом вгляделся в старого дружка, Иванов потупился, понял, что перебрал с шуткой.

— Неужели ты думаешь, что нам ничего не известно? Ну, говори, не бойся…

— Думаю — известно. Владимир Алексеевич, — глянул ему в глаза Иванов.

— Тогда — зачем зря трепаться.

У Каблукова болела жена. Иванов, чтобы переменить разговор, спросил серьезно, сочувственно:

— Что с женою?

— А что с женою? — переспросил Владимир Алексеевич Каблуков. — Вылечат… Твоя-то здорова?

— Она сама — врач. Психиатр.

— А, ну да… Вспомнил… Теперь, говорят, все болезни от психозов.

— Это давно говорят.

— А она?

— Она мало говорит. Она лечит и все.

— От чего же она лечит?

— От пьянства, Владимир Алексеевич. От алкоголизма. И еще от наркомании.

— Ну-ну, — встревожился Каблуков, — это ты брось! Сколько там тех наркоманов!

— Много, Владимир Алексеевич…

— Да? Вот этого я не думал. Откуда же они взялись?

— Наверно, от жизни.

— От жизни… А где наркотики берут?

— Жена выписывает.

— Как — выписывает?! — изумился Каблуков.

— По рецептам. Как лекарство.

— Эт-то непорядок… Эт-то надо запретить…

— Это нельзя запретить, Владимир Алексеевич, — ты не представляешь себе, что это за люди. Они убивают за кубик морфия.

— Как убивают?

— А вот так — кирпичом, утюгом. Недавно муж жену задушил. Из-за укола. Она его долю себе впрыснула.

Володька посмотрел на него и даже рот приоткрыл:

— Ну, ты всегда — обрадуешь… Насчет алкоголизма — я понимаю… Готовится вопрос… А насчет — этого… Неужели это достигает таких размеров? И врачи совершенно официально выписывают? Так нельзя?

— Да… Статья даже была о наркомании…

Каблуков удивленно поднял брови.

Несколько раз Иванову казалось, что Володьку раздражает существование газет. Информировали его мимо газет. А газеты только путали — что секретно, а что для народа. И бывало, Каблуков удивлялся — неужели было в газетах? Кто же это недосмотрел?

Впрочем, когда газеты сообщали о том, как дружинники остригают модников и модниц, режут их одежду, вывешивают на специальных досках их фотокарточки с указанием адреса, Володька оживлялся:

— Вот чем должны заниматься газеты — критикой! Мы победили на войне, что же мы — стиляг не победим? Нам нужно новое законодательство в борьбе за моральный облик советского человека! Мы строим небывалое общество, и не следует утешать себя, будто всюду тишь, гладь да Божья благодать… Мы что делаем? Разрушаем капитализм? Сначала мы разгромили его материальный базис, а сейчас разрушаем нравственный.

Володька посмотрел на старого друга с удовлетворением от складно сказанного тезиса. Взгляд этот подстегнул Иванова съязвить, но, Боже сохрани, не сильно.

Но Каблуков неожиданно перескочил на другое:

— Говоришь, в России воруют! А кто ворует? Народ ворует? Старая песня! Народ не ворует, Ваня! Это барское, как говорил Ленин, по существу холопское отношение к народу!

Иванов не ответил. Ждал — что еще скажет.

Каблуков тоже помолчал и — вдруг, будто в чем-то оправдываясь:

— Между прочим, у многих людей сейчас путаница в мозгах. Все ринулись к первоисточникам, да не умеют их читать. Или читают одно, а подозревают другое. Конечно, американцы живут лучше (посмотрел на сигареты) и продукция их качественнее… Но опять-таки, что называть лучше? Больше, жирнее? Нет? А как же?

— Может быть, свободнее, — робко вставил Иванов, от чего Володька обрадовался и даже облегченно рассмеялся.

— Ах, сво-бод-нее! А что означает сво-бо-да? Свобода, дорогой товарищ, есть состояние, наиболее приемлемое каждым данным народом. И то, что называется свободой на западе — никак не приемлемо у нас. И наоборот. Здесь обе пропаганды — и наша и западная — тычут пальцем в небо… Просто им не понять друг друга.

Иванов не удивился, что высокий друг так запросто лягнул пропаганду. Он иногда впадал в свою странную откровенность.

Володька взял сигарету (коричневая, не наша пачечка), небрежно протянул Иванову:

— Сладковатый у них табак… И все время тлеет… Можно не тянуть — сама истлеет… Помнишь наш «Беломор», Иван? Другое дело…

Каблуков закурил между словами, затянулся, стал говорить с дымом:

— Вот возьмем такой факт. Один американец, безработный, сказал, что миллионеров надо раскулачить, но оставить им по пять миллионов. Почему он так сказал? Что он — жалеет миллионеров? Ничего подобного! А что же? А то, что он сам надеется стать миллионером и поэтому оставляет себе лазейку! Понятие частной собственности так въелось в него, что он не представляет себе жизни без нее!

«Это ты вычитал у Ильфа и Петрова в „Одноэтажной Америке“», — подумал Иванов и поддакнул:

— Да, да… Ильф и Петров писали…

— Книжный ты все-таки человек, — отечески покачал головою старый кореш, — а я это видел в Соединенных Штатах!..

«Ты не мог этого видеть из окна автобуса», — подумал Иванов, а Володька, как бы догоняя мысль, поморщился:

— Так вот… Пять миллионов ему нужно… А наш человек? Что? В том-то и штука, что понятие частной собственности у него отсутствует и снимает с повестки дня всякую непоследовательность! Раскулачивать, так до конца! Вот что он называет свободой…

Каблуков придвинулся и сказал задушевно, тихо, как будто открывал душу:

— Наш человек со дня рождения знает, что все вокруг него принадлежит народу. Да плевал он на пять миллионов! Дети его учатся бесплатно, лечат его — бесплатно, в дом отдыха он едет почти бесплатно — что еще ему нужно? Он очень хорошо понимает то, что ему положено по закону. Поэтому он так остро ненавидит хапуг, имеющих свои автомобили или дачи…

— А ты читал фельетоны Лиходеева? — спросил Иванов.

Володька улыбнулся, глянул в глаза ясно:

— Он либо глуп, либо наивен. Он небось думает, что цепляет руководство своими фельетонами. А на самом деле — помогает. Его ехидный стилек можно перетерпеть на данном этапе. Главное — народ радуется: наконец-то взялись за хапуг! Пускай работает… Надо будет — поправим… Для народа не безразлично — откуда ты взял, а поскольку народ не получает гонораров, не берет взяток и не устраивает гешефтов — для него эти виды дохода являются чуждыми. Народу нужно видеть ведомость, где твердо проставлена положенная сумма. Он не может купить себе ни автомобиля, ни дачи на эту сумму, значит и другой — не должен. А если покупает, то за счет воровства! Тут нам помогает твой Лиходеев…

— Но есть другие дачи и автомобили, — сказал Иванов и испугался: Каблуков побагровел (таким Иванов никогда его не видел), озлился и закричал:

— Слышали эту песенку! Слышали эти намеки. Запоры! Заборы! За заборами вожди мучатся запорами! Думаешь, нам неизвестно, что бренчит ваш Галич!

Иванов молчал. Каблуков взвился из-за пустяка. Но какой же это пустяк, если он так взвился?

Но так же внезапно Каблуков остыл, улыбнулся более-менее спокойно (губы растянулись к ушам), сказал примирительно, щурясь:

— У американца мечта о пяти миллионах? А у нашего человека другая мечта: заслужить уд народа по закону, открытым путем, примерным поведением, послушанием и верой в общее дело! Ты думаешь, нам легко было выделить тебе квартиру?

Иванов не посмел спросить, долго ли ему будут поминать эту квартиру. Каблуков не унимался, он говорил складно, будто репетировал доклад:

— Наш человек убедился на историческом опыте, что частная собственность призрачна. Он и сам раскулачивал ее! Частная собственность требует постоянного приобретательства, она бесконечна по существу. Стремления же нашего человека конечны. И они не выходят за заранее установленные рамки. Не выходят, Иван Егорович! И в этом наше преимущество. Советский человек знает, что его не уволят, что он — обеспечен и поэтому будет дисциплинированным, без мелкобуржуазной анархии и нездорового интереса к бульварной демократии… Он стремится попасть хоть в малую, но в номенклатуру! Да-да-да! Не улыбайся! Это — социальный статус, официальная принадлежность к определенному звену общественного организма…

Иванов почувствовал, что устал от трескотни.

— Владимир Алексеевич, — неожиданно для себя самого сказал Иванов, — я был на похоронах Пастернака…

— Я знаю, — сказал Каблуков, — и правильно, что был… Великий поэт… Вот так, Иван Егорович… Я один, все тонет в фарисействе, жизнь прожить — не поле перейти…

Иванов опешил:

— Но как же? Как же это? Я ничего не понимаю.

— И не надо тебе понимать. Иван Егорович… Не надо… Знай только, что жизнь прожить — не поле перейти…

Предыдущая главаГлава 8 из 19Следующая глава