К книге
Семейный Яблонь между лесными деревьямиЧасть третья Яблонь между лесными деревьями. Пятьдесят четвертый год
11%
Часть третья Яблонь между лесными деревьями. Пятьдесят четвертый год
2

3

Слякотным мартовским утром Иванов глянул в окно и обомлел: внизу, на ревущей Зубовской площади среди грузовиков, катившихся по Садовому кольцу, ни шатко ни валко ехала открытая трехтонка, а в кузове под моросившим небом непокрытые брезентом лежали два портрета вождя, большие — каждый в полкузова. Они лежали рядом, врозь головами, цветные, яркие, невиданные ранее по яркости своей при таких размерах. Иванов напал на них глазами сразу, найдя точно среди сотен грузовиков, как будто открыл створку, зная куда смотреть.

Но не это поразило его, а совсем другое — небывалое состояние портретов: каждый был разрезан крест-накрест, и Иванов увидел, что их здесь не два, а может быть — двести или — две тысячи, потому что от езды доли расползлись и резы входили глубоко ко дну кузова. Поперечный рез прошел по черным усам, продольный — по черной прическе, по румяной щеке, зацепив уголок глаза и четко развалив золотой ворот и грудь, выложенную орденами.

— Аська! — крикнул Иванов. Анна испугалась, метнулась к мужу:

— Что с тобой? Зачем ты открыл окно?

— Смотри, — уже тише сказал Иванов и опасливо ткнул пальцем в Зубовскую площадь, отстраняясь от окна, будто ждал оттуда выстрела.

Анна увидела машину сразу и закрыла створку:

— Таньку простудишь…

— Куда его везут? — спросил Иванов так, будто не бумагу везли, а живого человека.

— В макулатуру, — спокойно сказала Анна. Иванов взял ее за плечо:

— Но так — открыто…

Анна улыбнулась:

— Ну, а как ты хочешь? Закрыто? Я думаю, закрыто его тоже везут.

— Но он же — в Мавзолее!

— Иван! Ты все-таки странный…

— Почему — странный? Это же — рискованно! Народ ходит туда, а здесь — в макулатуру! Представляешь?

— Представляю… Ничего с твоим народом не будет. Он ко мне тоже ходит.

— Аська! Ты — не политик!

— Да, это большое несчастье… Сообщили о какой-то целине. Утром. Подымать целину, подымать целину… Где эта целина?

— Уже сообщили?

— Да, ты еще спал.

— Знаю… Идет пленум… Ребята говорили — интересно! Ты газеты вынимала?

Февральско-мартовский пленум принял постановление о дальнейшем увеличении производства зерна в стране и об освоении целинных и залежных земель.

Всякое грандиозное начинание вселяло в Юлию Семеновну особенное ощущение причастности к переделке мира сего, Она старалась не думать о том, что целина — хрущевская затея, против которой, как говорили, был сам Молотов. Юлия Семеновна еще с марта семнадцатого года не любила Молотова, но почему-то не опасалась его мести. Однако после кончины великого Кобы она испытала страх. А вдруг Молотов припомнит ей семнадцатый год? Теперь же, когда было провозглашено освоение целины и залежных земель, как говорили, вопреки Молотову, Юлия Семеновна успокоилась.

Теперь сын носился с новыми веяньями в жизни и, разумеется, в литературе. Он принес журнал «Знамя», в котором была помещена повесть Ильи Эренбурга, свалившаяся как снег на голову.

— Прочти, мама, — сказал Иван, сдерживая ликование.

— «Оттепель», — прочла она название повести, кутаясь в платок, несмотря на теплый начинающийся июнь.

Это было первое после смерти Кобы сочинение, в котором если не осуждалось, то, по крайней мере, не прославлялось ушедшее время. Читающая Москва рванулась читать, обсуждать, пересказывать. Павел Кордин сказал Юлии Семеновне:

— Откровение от Ильи.

Павел Кордин всегда всю жизнь раздражал ее. Она не выносила его определений, но не могла без них жить.

Въедливый суетливый интерес сына она сносила как неизбежную хворь, против которой нет лекарств.

Юлия Семеновна чувствовала свою странную ответственность за Кобины времена, которые все они — и Павел, и Иван, и Эренбург пытаются перечеркнуть.

Но ее занимала не столько повесть, сколько шум, поднявшийся вокруг.

Как и следовало ожидать, на Эренбурга набросились дружно. Умнее всех терзал Эренбурга Симонов. Он как бы сожалел, что вынужден топтать старика. Он топтал его как бы в силу исторической необходимости.

Коба привечал их обоих, и Симонова и Эренбурга. Кобино покровительство оберегало и того и другого и возвышало их над собратьями, вырабатывая тяжкий груз, который ляжет в конце концов на чашу, когда придет час расплаты за удачливую судьбу.

И вот час этот пришел, и оба оказались незащищенными. Но Симонов — скороспелый, яркий, молодой — был лишен эренбурговских комплексов и наделен опытом, вальяжной работоспособностью и ролью справедливца, которую достиг с молчаливого согласия Кобы. Симонов всегда был как бы принципиален, как бы благороден, как бы прогрессивен. Он был как бы совестью интеллигенции и как бы ее заступником перед строгой властью.

Расплатиться с Симоновым за его недосягаемость при Сталине было трудно. Эренбург же по въедливому характеру, по неслыханной военной славе, по инородческому высокомерию, по недоступному парижанству был доступнее для расплаты. Старый эстет брюзжал в своей повести по поводу пережитого, которое было для него и унизительным, и покровительственным, но во сто крат более сносным, чем иные судьбы. Может быть, это ему и обошлось бы. Но Эренбург не одаривал новые времена простодушной бодростью. Это обижало. И Симонов первым выразил державную обиду, ибо всегда был первым.

Год этот поражал новшествами. Вождей теперь писали в алфавитном порядке, и Хрущев шел уже не вторым после Маленкова, а далеко в конце списка. Впрочем, время Маленкова тоже кончалось.

Зимою, как раз в дни Кобиного семидесятипятилетия, случился второй съезд писателей. Писатели длились поставить свое творчество на службу новым временам, поругивались, сводили счеты. Шолохов учил, как жить, Гладков причислял себя к молодым, ибо не желал стареть, Эренбург разъяснял, почему иссякает буржуазная литература, — разгадка была в распаде буржуазного общества, в том, что буржуазных писателей окружает духовно оскудевший мир.

Шолохов не только учил жить. Он еще объяснял злобствующим врагам коммунизма, что советские писатели пишут не по указке партии, а по указке сердца, которое принадлежит партии.

— Художественно, — одобрил Чернецкий, — должно быть, примеривается к новому начальству — как оно отнесется к экспроприации «Тихого Дона»… Главное, братец, чтоб сердце принадлежало кому надо на данном отрезке исторического пути…

Иванов бродил по длинным вестибюлям Колонного зала, где толклись знаменитые литераторы. Эренбург сутулый, надменный, желтые мешочки на желтом лице, не ходил — шаркал подошвами. К нему приблизился носатый седой старик, улыбнулся впалым ртом:

— Льем вино новое в мехи старые, Илья Григорьевич?..

Эренбург ответил скрипучим голосом, не глядя на старика:

— Да и вино не новое… Кинзмараули…

Иванов рассказал об этом Юлии Семеновне. Вести, переносимые прежде с трусливой усмешкой, теперь вдруг переносились с открытым злорадством, и это ее возмущало. Она считала подспудные вести неприличными для человека, который дорожит своим достоинством. Она вообще не признавала никаких тайн, кроме тех, которые существовали из высших интересов и представляли собою сокрытое достояние державы. Однако была убеждена, что пока еще не все должны знать все. И то, что сын ее нарушал это естественное правило — прежде, в ушедшее время, ввергало ее в ужас, а теперь огорчало: как же он собирается жить на свете?

В конце года явилось письмо от Лауры:

«Дорогая мамочка! Вообрази, меня вызвал кум и сказал: что же ты мать свою забыла? Я сначала испугалась за тебя, но кум сказал: ты матери почаще пиши, она у тебя старая большевичка, а старых большевиков обижать не положено. Мамочка, я тебя не обижаю».

Какой кум? Почему — кум? Что за язык?

Юлия Семеновна удивилась, увидав, как капля шлепнулась на бумагу, растворяя буквы, написанные химическим карандашом.

Лаура вернется! Конечно, Лаура вернется! Юлия Семеновна не помнила, что так сказал ей Павел, тогда, в те дни, в больнице. Ей казалось, она была уверена, что так оказал ей Коба, когда она пришла к нему умолять за свою девочку. Значит, Коба должен был умереть, чтобы выполнить свое обещание?

— Настя, — тихо позвала Юлия Семеновна.

Настя явилась вмиг, как ждала за дверью:

— Юличка Семеновна! Лаурочку выпустят! Увидите, еще и Карл Яковлевич прибудет!

— Глупышка… Как он может приехать… Он же… Его же…

— Вот увидите! Вот увидите!..

Предыдущая главаГлава 2 из 19Следующая глава