К книге
Сторож брату своемуЧасть вторая Сторож брату своему. Тридцать второй год
30%
Часть вторая Сторож брату своему. Тридцать второй год
9

50

Ваня вошел, размахивая новым клеенчатым ранцем, который он уже успел протереть на углах и залить чернилами.

Настя кормила Лауру. Она сидела перед нею и совала ей ложку. Лаура отфыркивалась. Настя смотрела на отвергнутую ложку и — велик был соблазн — отправляла ее себе в рот.

Лаура в кудряшках, в большом голубом банте восседала на своем складном стульчике, болтая толстыми ногами в новеньких туфлях с пуговками. Ручки она положила на перекладину, как на столик.

Настя занималась Лаурой, как большой куклой. Ей нравилось ее одевать и причесывать. С тех пор как она поселилась в доме, прошло уже около трех лет. Настя постепенно забывала Константиновну и мать. Иногда она начинала было о ней думать, по как-то вся поджималась, пугалась чего-то и тихо, чтобы никто не видел, плакала.

Юлия Семеновна не отличала Настю от своих детей — так, по крайней мере, ей казалось. Карл же Краузе называл девочку не иначе как «прекрасная дама» и все обещал «подсыпать ей феферу», если она будет плохо учиться. Она чувствовала к нему какую-то стеснительную привязанность.

Но училась Настя хорошо. То, что она обогнала Ивана, вызывало в Юлии Семеновне странную ревность.

Настя кормила Лауру.

— Горе ты мое! — причитала она. — Йиж, Лаурочка!

Лаура надменно отворачивала толстенькую рожицу, вымазанную кашей.

Ваня отпер дверь своим ключом и, войдя, принялся шагать по комнатам, напевая в такт:

Товарищ Ворошилов,

Война уж на носу,

А конница Буденного

Пошла на колбасу!

Настя прыснула:

— Кто тебэ навчив?

— Витька Дунаев! — сказал Ваня.

— Ты не спивай, — сказала Настя, — за таку писню тебе посадять у тюрьму!

— Ты дура, да? — спросил Ваня.

— То ты — дурак. Это — кулацкая песня.

— Почему?

— Потому что ее куркули выдумали… Тетя Юля ка-залы, чтоб ты взял карточки и пишов в распред. А потом чтоб покушал и делал уроки.

Ваня бросил ранец, открыл ящик тумбочки, взял карточки и новенькую пятерку, на которой был нарисован парашютист, и выбежал на площадку:

— Товарищ Ворошилов…

— Ванька! — закричала ему Настя, испуганно округлив глаза. — Кому я сказала?

— Ладно! — откликнулся Ваня, соскакивая по лестнице на одной ноге.

51

— Волошин умер, — сказал Павел Кордин.

Баранов, не слушая, кивнул головой, буркнул — угу — и листнул проект снова. Подумал, еще раз листнул — и вдруг поднял голову:

— Какой Волошин?

— Помнишь Крым?

Баранов оживился:

— Христос этот? Диковинный был человек…

Баранов отодвинул толстую папку, откинулся на спинку, уперся руками в край стола:

— Диковинный был человек… Чудная у нас с тобой жизнь была, Павел Михалыч… Право, чудная… Не по науке…

— А как— по науке?

— По науке полагалось пришить тебя, а замели меня… Ну ладно… Живы — и слава Богу… Чудно, говорю… А где этот китаец, не знаешь?

— Не знаю… В Китае, должно быть…

Баранов (все упирался руками в край стола) подумал, осветился воспоминанием:

— А как они шпаги глотают? Складная, наверно? Я в Краматорске видел…

Покрутил головою и, отняв руки от стола, вытянулся, выдлинив шею к потолку, задрав лицо, будто и сам глотал шпагу:

— А может — не складная?

— Может быть, и не складная…

— А Мишка Гришин погиб, — сказал Баранов.

— Какой Мишка Гришин?

— Да так… Знакомый… Ты, Павел Михалыч, поколдуй (хлопнул по папке). Колодцы эти мы, пожалуй, и без немцев, а? Валюта…

— Контракт, Николай Степаныч… Все равно — платить…

— То-то, что все равно… А хочется без них, а? Тебе хочется без них?

Павел Кордин вздохнул. Баранов снова прихлопнул папку:

— А где похоронили, не знаешь?

— В Крыму, наверно… Николай Степанович, был у меня однокашник еще до революции… Рыбин… А что, если это тот самый Рыбин — академик? Он бы нам сейчас очень пригодился…

— Ну-ну-ну, — заинтересовался Баранов, — за спрос денег не берут! Дай-ка ему телеграмму! Так и так, если вы тот самый Рыбин — скажите, а если нет — прощения просим… Нам такой человек в Москве позарез нужен! А вдруг — тот? Ты как с ним — ладил?

— Будто бы ладил…

— Бей телеграмму!

— Ну, в телеграмме многого не скажешь…

— А ты скажи, скажи, Павел Михайлович… Он же знает, что план дают, а обеспечение — сам доставай…

— Да погоди… Может быть, это — не тот Рыбин…

— Как это не тот, — осерчал Баранов, — как это может быть не тот на четвертом году пятилетки?!

Через три дня из Москвы пришла странная, на правительственном бланке депеша: «Поп восклицательный приезжай жду Рыбин»,

52

Павел Кордин ехал в Москву с Ольгой Петровной. Он вдруг почувствовал, что с женою нельзя расставаться — ни на день, ни на минуту. Потому что жена — это часть души, часть его самого и, может быть, та самая часть разума, которая притуплена и постоянно требует просветления.

Страшные законы обрушились на страну за эти полгода. Десять лет высылки полагались теперь за горсть зерна, похищенного у государства.

Баранов, отправляя своего главного инженера, доставив ему в дорогу паек (колбаса, хлеб, сахар), сказал мрачно:

— Теперь за жменю овса к стенке ставят… Трудности надо пережить…

То ли Баранов шутил, то ли осуждал законы, по которым за прогул человека выкидывали за ворота, в голодную жизнь, толкая тибрить эту самую жменю, чтобы выжить, — Павел Кордин не понимал. Страшно было жить на оголодавшей земле.

Вагон катился, подпрыгивая на стыках, дорога требовала подсыпки балласта, перекладки рельсов — мало ли чего требовала разбитая старая железная дорога.

Пассажиры вагона (международного, в каждом купе два места, а между купе — умывальный чуланчик с зеркалом в раме красного дерева), пассажиры вагона не общались, как бы скрываясь друг от друга и жуя втайне друг от друга свои пайки — у кого побогаче, у кого победнее— в зависимости от значения перед лицом государства.

Окна были затянуты шторами, и если в купе штору можно было поднять, то в коридоре проводник вразумлял:

— Не надо… Солнце напечет… Да и сломана она — заедает…

Вагон был похож на тот, в котором двадцать лет назад Павел Кордин увозил Юдифь из Кракова в Санкт-Петербург. Но вагон не вызывал воспоминаний. Это был другой вагон — притихший, напуганный вагон, за шторами которого находилось что-то такое, на что нельзя смотреть.

На маленькой станции поезд остановился, должно быть, без расписания, и вдруг под окном купе вытянулись страшные длинные руки в рваных рукавах. Ольга Петровна приподнялась и закричала:

— Павел!..

Там, под окном, стояли страшные люди с дырами вместо ртов, с неразличимыми лицами, закутанные ветошью, и тянули, тянули руки к окну, которое не открывалось.

Ольга Петровна схватила кусок колбасы и кинулась было в дверь, но старый усатый проводник перегородил ей дорогу в коридоре:

— Следуйте в Москву, товарищ… Следуйте в Москву…

— Как вы можете?! — закричала на него Ольга Петровна и осеклась: в старых глазах проводника тлели слезы.

— Следуйте в Москву, — опустил он голову, — нельзя-с… Сейчас тронемся…

Вагон качнуло, поезд поплелся дальше.

— Павел! — рыдала Ольга Петровна, — Что же это, Боже праведный! Я видела там детей! Павел! Я брошу хлеб через уборную! Они найдут! Хоть кто-нибудь его съест!

На станциях, предусмотренных расписанием, по перрону похаживали красноармейцы. В Скуратове из поезда не выпускали:

— Поднимитесь назад… Здесь вам делать нечего…

От красноармейцев несло запахом казарменных щей.

Они были сыты.

— Павел… Мы едем уже сутки… И никого, кроме красноармейцев и нищих, мы не видели…

Павел Кордин молчал. Он не хотел говорить Ольге Петровне, что вечером, на Иловайской, под брезентами

у пакгауза, где скопились тощие лошадки, запряженные в воза, лежали штабелями окоченевшие трупы. Их укладывали, прикрывали рогожами и везли куда-то — зарывать…

* * *

За четверть века разлуки ни Рыбин, ни Павел Кордин, видимо, не изменились настолько, чтобы не узнать друг друга.

— Поп! — закричал Рыбин с порога. Он полысел, сбрил младенческую бородку, однако был все тем же студентом с несуразно подстаренным лицом. На нем была синяя бархатная куртка с шалевым воротником, а под курткой — белая сорочка с бабочкой. Павел Кор-дин никогда не думал о Рыбине, никогда не вспоминал о нем, но сейчас почему-то подумал, что Рыбин всегда был франтоват. Рыбин кинулся было с объятьями, но, увидев Ольгу Петровну, светски поклонился, дожидаясь глазами, когда она протянет руку, и наклонился к руке.

— Моя жена, Ольга Петровна, — сказал Павел Кордин.

Павел Кордин почему-то подумал, что Рыбин всегда был женолюб, хотя не мог (да и не пытался) наскрести в памяти ни одного случая в подтверждение.

— Прошу вас, — радовался Рыбин, обращаясь к одной Ольге Петровне, как будто Павла Кордина вовсе не существовало, — ваш приезд для меня подарок… Я живу в этом огромном сарае один, под присмотром моей сестрицы — старой террористки, которая меня не сегодня завтра пристрелит… Поп! (Спохватился наконец.) Тебя она чуть было не застрелила! Входите, господа, вы будете жить в этой комнате (распахнул широкую дверь из коридора).

— Погоди, Рыбин… Мы ведь по делу…

— Дело? Дело твое мы сделаем в полчаса… Приехал что-нибудь просить, правда? Ну, считай — выпросил! А что именно — скажешь…

— Неужели ты так всесилен, что дашь все, что ни попрошу?

— Какой вздор! Милая Ольга Петровна сейчас уснет от тоски! Прибирайтесь — и завтракать!

Завтрак был со спектаклем. Когда они втроем сели за стол, покрытый крахмальной скатертью и, уставленный графинами и бутылками, появилась, как из прошлого, как из памяти, та самая «курсистка». На ней была старая, потертая, с беличьей оторочкой шубка, и руки она держала в потертой муфте.

— Мы пришли вас судить, — сказала она, сдвинув брови над постаревшими глазами.

— Боже мой, это вы? — вскочил Павел Кордин. — Я так бы и не узнал своего очаровательного палача! Оленька! Я вам расскажу!

Рыбин хохотал, шутка удалась.

Ольга Петровна удивлялась резким переменам в поведении Рыбина. Он много пил, смеялся и вдруг по непонятной причине преображался в сухого, опасного чиновника.

И снова — есть, пить, смеяться.

Вечером на следующий день Ольга Петровна спросила:

— Павел… Вам никого не нужно посетить в Москве?

— Нет, Оленька, никого…

И добавил:

— По крайней мере, не в этот приезд…,

Предыдущая главаГлава 9 из 30Следующая глава