Девятого февраля Анна родила девочку. Назвали Таня.
Настя засуетилась, пустила слезу, нянчилась с девочкой как со своей, носила подарки. Молоко у Анны было. Девочка была здоровой.
— Она все время спит и спит, — сказал Сашка, которому уже пошел четвертый год.
Настя подхватила его:
— Дурачок! Маленькие все спят!
Сашкина коляска, сделанная его мастеровитым дедом, пригодилась. Татьяна унаследовала ее прочно.
На Пасху Настя позвала Иванова и Чернецких на Молчановку.
Девочку укутали, уложили в коляску, повезли показывать, наконец, бабке.
Настя устроила Пасху сытно, пьяно.
Юлия Семеновна жила в бывшем кабинете Карла Краузе. Настя прочно владела квартирой, Юлия Семеновна не смела вмешиваться, даже когда Настя стала распродавать мебель. Письменный стол был уже продан, вместо него стоял маленький красного дерева столик, купленный Настей за бесценок у какого-то старьевщика. Старый куцый топчанчик, на котором когда-то спал Иван, перенесен был сюда.
Девочку распеленали, положили поперек бабкиного топчана.
— Прелесть, — говорила Юлия Семеновна, — прелесть!
Искренняя радость ее передалась всем, и все стояли в маленькой комнате, будто впервые видели ребенка.
— Дети, — сказала Юлия Семеновна, — не обращайте на меня внимания… Ступайте, ступайте! Я побуду с девочкой…
Настя победно смотрела на Анну, будто за тем и звала, чтоб возвыситься над нею своими пирогами, индюком (где она его достала), куличами, водками.
Анна все-таки поглядывала: что там делает свекровь? Дверь была полуоткрыта. Анна всякий раз, подойдя, видела, что Юлия Семеновна, наклонясь над внучкой, говорит с ней тихим ровным голосом, и внучка внимательно слушает — даже сучить ручками-ножками перестала. А Юлия Семеновна говорила, то беря за ручку, то выпрямляясь, чтобы говорить издали, то снова наклоняясь.
— Юлия Семеновна! — изумилась Анна.
— Не мешайте нам, Аня, не мешайте, — так непререкаемо, твердо, повелительно сказала Юлия Семеновна, что Анна послушно вернулась к столу, где Чернецкий с Ивановым шумно, пьяно пили с Настей за фронтовое братство.
Иванов был пьян, он шел неверными ногами. Анна не позволила ему катить коляску — сама катила. Чернецкий поддерживал его. Иванов испытывал небывалое чувство: сердце болело, но болело легко, даже приятно, и эта приятность истязала Иванова какой-то неосмыслимой виною, от которой хотелось плакать.
— Братец, — по-пьяному бодрил Чернецкий, — уверяю, кулич был освящен… Это я тебе говорю как член партии члену партии…
Маленькая церквенка — Иванов никогда ее не замечал— возникла вдруг, как неощутимая, как воздушная. И только дверь осязаемо теплилась мелкими огоньками.
Ничего не говоря, будто шел он именно в эту дверь, Иванов увлекал Чернецкого, Анну, Наталью. Они послушно вошли — и никогда уже после не могли понять: зачем? Коляску вкатили в церковь.
А Иванов шел сюда, будто знал зачем. Он не видел ничего, кроме редких огоньков свечек. Он остановился, растопырив руки, освобождаясь от Чернецкого, и вдруг, захлебнувшись, запел:
— Се Царь ваш!.. Распни, распни Его!..
Анна с изумлением, с испугом, с ужасом посмотрела на мужа, Наталья прижалась к ней. Но это не был пьяный крик. Иванов не кричал, он пел!
Царя ли вашего распну?.. Нет у нас царя, кроме кесаря!..
— Иван, — шепнула Анна, дрожа от страха.
Иванов будто спохватился, но увлекаемый непонятным, неосознанным вдохновением, повторил трубно, высоко, с переливом:
— Не-ет у на-ас царя-а-а, кроме ке-са-ря-а…
Священник, небольшой, темный, еле заметный во тьме, приоткрыв рот (свеча тускло сверкнула на зубах), стал робко помахивать кадилом, а Иванов возгласил новые слова, пришедшие наитием:
— Ца-арь иудейский! Не пиши Царь!.. «Что я написа-а-ал, то на-пи-сал!»
Иванов пел на странный мотив, не похожий ни на причитания, ни на церковное пение, это был скорее грозный оперный речитатив, тот речитатив, который нагнетает смысл, вгоняет в дрожь напряжения, речитатив перед главной арией, которая вот-вот прозвучит, потрясая жестокой беспощадностью музыкальной истины. Но ария все еще не начиналась.
Анна приложила ладонь ко рту, расширив, округлив на мужа изумленные глаза. Наталья жалась к ней с испугом, придавив кулачки к груди. Губы ее кривились дрожью, предчувствием рыданий. Чернецкий боязливо опустил голову. А Иванов смотрел теперь на них, словно подвигнутый их небывалым состоянием, увлекаемый неведомой силой. Высоко, но не срывая голос, а чувствуя немеряный запас, он пел:
— И стояли Ма-а-терь его-о! (Посмотрел на Анну с Натальей.) И сестра-а-а Матери его! И — Мария Маг-да-ли-на-а! (Глянул на Чернецкого.) И, увидев ученика, которого любил, сказал Матери Своей: «Же-но! Се, сын Твой! Жено! Се сы-ы-ы-ын Твой!..»
Священник уже смело, будто и его пронизало наитием Иванова, взметал дымящим кадилом. Нечистый паленый запах самодельного ладана отдавал скипидаром, как серный признак геенны, но не было иного ладана, и никто не чувствовал скипидарной гари, будто сама гарь эта вопила кривдою, загнанностью, бедою…
Чернецкий мял в руках шапку.
— Се сы-ын твой! — повторил Иванов, глядя мимо Чернецкого, и быстро, как торопясь, когда осталась минута жизни, в которую надо успеть вложить все, чем наполнены были годы, — заговорил речитативом, обращаясь к Анне: — Жено, чего ищешь? Иди к братьям моим и скажи им: восхожу к Отцу Моему и Отцу вашему и к Богу Моему и к Богу вашему…
И вдруг отчаянно, напоследок, раскинув руки, как для распятия:
— Ми-и-ир вам! Как послал Меня Отец, Я посылаю вас — ми-и-и-ир ва-а-а-ам…
И обмяк как подстреленный, — вот-вот упадет.
Священник перекрестил его, забормотал, церковь стала наполняться — так казалось Иванову, но он ошибался, он только сейчас увидел женщин (почему-то мужчин не видел), которые были здесь с самого начала.
И твердо, трезво вышел, надевая на ходу шапку.
Они — Анна и Чернецкие — засеменили за ним, подталкивая колясочку, не смея догнать, а он шел быстро, выдыхая сладкую боль сердца.
Анна, наконец, решилась, передала коляску Наталье, догнала его:
— Иван…
— Братец, — пытался прийти в себя Чернецкий.
— Спать хочу, — трезво сказал Иванов не останавливаясь.
Они больше никогда не вспоминали, что с ними было в ту ночь.
Мощный выброс фотографической памяти Иванова, запечатлевшей старинные страницы, читанные на чердаке Валентины, мог бы послужить объяснением небывалого состояния Иванова. Но искать объяснений никто не хотел.
Никто, ни сам Иванов, не хотел искать объяснений…
Лауру арестовали в ссылке.
Ее арестовали за то, что она рассказала кому-то о Декларации прав человека, принятой Организацией Объединенных Наций и подписанной Советским Союзом.
И сказала еще, что читала эту декларацию на английском языке, но только не сказала, что давал читать Спенсер.
Юлия Семеновна узнала об аресте Лауры от какого-то весьма симпатичного человека на Арбате, в квартире, куда ее вызвали повесткой. Звали человека этого Василий Иванович Чапыгин. Квартира была явочной. Над дверью значился номер, освещенный лампочкой.
— Ваша дочь была членом разоблаченной шпионской организации. Не припомните: кто посещал вашу дочь?
— Никто, — сказала Юлия Семеновна, четко думая о визите лорда Спенсера.
— Ну, хорошо, — сказал Василий Иванович и усмехнулся. — Сын ваш прописался?
— Да, — сглотнула Юлия Семеновна. — Он работает… Он женился… Он сейчас в командировке…
— Да-да, — кивнул Василий Иванович, — вас можно поздравить с внучкой… И пока не тревожьте никого сведениями, которыми мы с вами поделились…
— Но она жива?! — вскрикнула Юлия Семеновна.
— Конечно… Англичанин, который завербовал вашу дочь, выслан, — внимательно вглядывался в нее Василий Иванович. — Как видите, у нас нет от вас секретов…
— А где она?!
— Все делается по закону, Юлия Семеновна, дочь вам напишет, и вы сможете даже послать ей посылку… Со временем…
— Вот, мама! — торжественно провозгласил Иван и показал ей — даже не показал, а предъявил развернутый блокнотик.
— Что это? — спросила Юлия Семеновна, дрогнув нижней губою.
На блокнотной страничке были нагромождены буквы спешно, неясно, сшибая одна другую. Юлия Семеновна ничего не видела, не понимала, не могла читать. Она смотрела на радостное лицо сына, на тревожные каракули поднесенного к самому лицу блокнотика, и отчаянная догадка вспыхнула в ней прорвавшимся жаром:
— Ты видел Лауру?!
Иван вздрогнул, как спохватился, глянул на блокнотик, потом на мать:
— Н-нет… Я был в Новой Уде… Она разве теперь в Новой Уде?..
Юлия Семеновна встала, кутаясь в платок:
— Чаю хочешь? Давай пить чай…
— Мамочка, — заторопился Иван, — как я мог ее видеть?.. Ну подумай сама…
— Да, разумеется, — кивнула головою Юлия Семеновна, — конечно, ты не мог ее видеть… Я спросила глупо…
Она вышла, Иван бессмысленно рассматривал каракули в своем блокнотике. Потом встал, побрел за нею. Юлия Семеновна обернулась из кухни…
— Посиди… Я принесу… Чайник как раз вскипел…
Иванов вернулся в бывший кабинет. Узкий топчан, на котором спала мать, стоял на месте письменного стола. Юлия Семеновна вошла с подносом:
— Ну, как ты съездил? Удачно?
— От Лауры ничего нет? — спросил Иван, садясь за столик, покрытый клеенкой.
— От Лауры? Нет… Ты, наверно, есть хочешь? Я не знала, что ты придешь… Но котлеты у меня есть…
— И — компот, — улыбнулся Иван.
— Представь себе — компота нет!.. Ты хотел мне что-то показать?
— Да нет, неважно… Интересный материал…
— Из Нижней Уды?
— Из Новой Уды, мама.
— Да, да, из Новой… Что же ты там нашел?
— Это первая ссылка Сталина…
— И теперь там, наверно, колхоз?
— Да… Звероводческий…
— Это хорошо… Ты будешь писать об этом колхозе?
Она говорила спокойно, без интереса. Непроницаемое спокойствие сковало ее лицо. Иван не хотел рассказывать. Он молча помешал ложкой в стакане, взял с тарелочки срезок колбасы и без вкуса стал жевать. Юлия Семеновна тоже молчала, разглядывая клеенку, зеленоватую в белесый рубчик. Эта клеенка на маленьком столике в кабинете Карла Краузе сжимала сердце Ивана. Ивану казалось, что мать не живет, а существует, лишь бы дотянуть день до вечера. Он покосился на старый топчан — тот самый, на котором спал когда-то он сам в комнате для прислуги.
— Мама… А что у тебя на работе?
Юлия Семеновна посмотрела сыну в глаза, будто не решалась ответить. Наконец, решилась:
— Ты мне что-то показывал…
— Да, — кивнул Иван, — любопытные подробности… Там у них в музее — выписка из регистрационного журнала… Ну, приезд ссыльных регистрировался… Под гласный надзор полиции… Указывались приметы… Наверно, на случай побега… А он бежал через сорок дней…
Юлия Семеновна выпрямилась, напряглась и окаменела. «Хромые быстро бегают», — ударило ее в виски. Плюшевое купе венского поезда и издевательски-веселое лицо Малиновского. Она возмущалась тогда, что-то кричала…
Юлия Семеновна сглотнула:
— Разумеется, он бежал… Это известно… Товарищ Сталин всегда был смелый человек…
— Ну да, — оживился Иван и вытащил блокнотик.
Юлия Семеновна посмотрела на блокнотик, цепенея, как будто в этих неясных, спешливых буквах заключалось что-то такое, чего никто не должен знать, там было что-то страшное, убивающее насмерть. И опять — Малиновский в венском поезде: «Храни тебя Бог, милая племянница».
— Вот, — сказал Иван, — смотри… Это писали ему местные школьники.
«Не надо!» — взорвалось в Юлии Семеновне, взорвалось больно, и она поразилась, что не вскрикнула. Но Иван не видел ее состояния. Он листнул блокнотик, вгляделся:
— Ага… Вот… Слушай: «Вы, товарищ Сталин, ловко обманули стражников и убежали отсюда. И это очень хорошо, что убежали и вместе с Лениным и всем рабочим классом и крестьянством…»
Юлия Семеновна не слушала. «Хромые быстро бегают», — стучало в висках. «Хромые быстро бегают…» Очень быстро. Очень быстро. Очень быстро. Так идет поезд. О-чень быст-ро, оч-чень быст-ро… Когда Иван пришел, она думала, что он скажет о Лауре! О-чень быст-ро…
— Интересно! — сказал Иван.
Юлия Семеновна вздохнула:
— Интересно… Это интересно… Будут читать… Чай остыл, Ваня…
Иван листал блокнот:
— В списке ссыльных он — под десятым номером… Вот… Джугашвили, Иосиф Виссарионович, крестьянин… Смешно, правда? Какие-то незнакомые фамилии… Дворянин, мещанин, а он — крестьянин… Разве он из крестьян?
Необычайная усталость распустила Юлию Семеновну, отяжеляя:
— Не знаю, сынок… Возможно… Это же сословные формальности…
— Волосы рыжие, жесткие, — вычитывал Иван. — Он, наверно, потом потемнел… Разве он болел оспой, мама?
— В легкой форме, — отговорилась Юлия Семеновна, — какое это имеет значение?.. Зачем тебе это все? Это же не имеет значения.
— Конечно, — согласился Иван, — просто интересно, полицейские приметы… Они их, наверно, раздевали…
Сам не понимая почему, он оттягивал то, что хотел объявить сразу, хвастая блокнотом.
— Наверно, — через силу поднялась Юлия Семеновна. Ноги были немые и не слушались. Она снова села и услышала:
— На правой ноге сращены два пальца, средний и безымянный… Мама! Мама, что с тобой?
Юлия Семеновна сидела в кресле неудобно, свесив голову на грудь и сбросив руки. Руки показались Ивану необыкновенно длинными, страшными.
— Ма-ма! — закричал он, как маленький, бросаясь к ней и страшась притронуться.
Юлия Семеновна шевельнулась, вздохнула, Иван обрадовался вздоху, упал на колени, больно стукнувшись, и обхватил ее:
— Мамочка, что с тобой?
Юлия Семеновна снова вздохнула, слабо погладив его по спине:
— Сын, — сказала она усталым голосом, но так твердо и строго, что Иван поднялся с колен и посмотрел на нее без испуга.
Юлия Семеновна была бледна. «Как клеенка», — подумал Иван.
— Сын, — повторила она, — ты кому-нибудь это показывал?
Ленивое лицо Чернецкого вспыхнуло в глазах Ивана. «Монстр», — бросил сквозь губу Чернецкий. «Почему — монстр? — возразил Иван. — Он же не виноват!» Чернецкий снисходительно провел ладонью по его голове. Иван дернулся — он ненавидел барские замашки брудера.
— Нет, — сказал Иван, — не показывал.
— Ты врешь… Ты так глуп… Ты ввергаешь меня в отчаяние…
— Хорошо! — отвернулся Иван. — Я не буду тебя ввергать… Извини, что я тебя ввергнул… Или вверг…
— Нет! Ты положительно ничего не понимаешь!
Лицо Юлии Семеновны розовело, она приходила в себя. Ивану уже ничего не надо было объяснять. Он все уже понимал — и Чернецкого, и мать, и фотокорреспондента Лешку Коробова, который ткнул его в бок, когда он списывал листок, лежавший под стеклом на старинном потрескавшемся столе. «Чего ты?» — спросил Иван. — «Долго пишешь», — пояснил Лешка.
Неужели они все — умнее его? То есть, теперь он — тоже умный. Теперь он сам все может объяснить. Но почему еще полчаса назад он был неустрашимым идиотом? Почему это с ним всегда именно так?
— Но почему это там лежит? — крикнул он на мать. — Почему это там выставлено? Это же читают, видят! Что я — один, что ли?
— Да, — жестко сказала Юлия Семеновна, — ты один! И больше — никто! Запомни: ты это выдумал, сын! Вы-ду-мал!