К книге
Беглец из преисподнейГлава 5
38%
Глава 5
6

Зимой нацисты начали забирать людей. Из домов и с улиц. Поначалу посылали в трудовые лагеря, позже большинство задержанных отправляли в лагерь смерти Треблинка.

В относительной безопасности были сотрудники немецких предприятий с подтверждающими документами. При облавах и проверках немцы хватали тех, у кого таких бумаг не было. Периодически они выпускали новые рабочие документы, а старые отменяли, после чего начинали забирать евреев «не того сорта». Всякий раз, когда нацисты заменяли выдаваемые обитателям гетто «охранные» бумаги, следовали облавы на одну из незащищенных групп и отчаянные попытки людей достать, купить, найти любой ценой документ о принадлежности к тем, кого немцы пока не трогали Жители гетто сходили с ума, пытаясь угадать, какой немецкий документ надежнее, дает больше шансов на спасение. Можно сказать, что вся нацистская «система» классификации евреев, разделения их на группы служила одной лишь цели: вызвать панику и наивную веру, что «это случится не со мной, а с кем-то другим».

До поры до времени «это» случалось не со мной Но в марте 1940 года мое везение кончилось. Ранним утром к нам ввалились эсэсовцы вместе с полицией и схвати ли меня, прежде чем кто-нибудь понял, что происходит.

На улице меня толкнули к кучке испуганных ребят из нашего квартала и куда-то повели. Охранники-эсэсовцы молчали, только время от времени подгоняли нас. Взглянув на них, я вдруг почувствовал, как меня охватывает ужас. Впервые я подумал о смерти.

Нас привели на Мурановскую, большую площадь на краю гетто. Установленные немцами прожекторы слепили согнанных сюда людей резким белым светом. В толпе царил хаос, тысячи растерянных подростков и стариков испуганно сгрудились на площади.

Вскоре после прибытия нашей группы эсэсовцы начали сортировать арестованных. Это добавило суматохи и неразберихи: подростки не хотели разлучаться с родными, цеплялись за своих отцов и старших братьев. Но немцы установили разграничительные линии между отсортированными группами, избивали прикладами не желавших подчиняться, и отбор пошел быстрее. Закончился он перед самым рассветом. Я оказался в толпе, в которой было ровно шестьсот человек: эсэсовцы тщательно пересчитывали евреев каждой группы и на каждую выписывали сопроводительные документы. Солдаты окружили нас и куда-то повели.

Всю дорогу я был переполнен ощущением нереальности происходящего. Мне по-прежнему было страшно, но леденящий ужас уступил место неверию в то, что это действительно случилось, что это происходит со мной.

Пройдя около одиннадцати километров, мы оказались у пригородной железнодорожной станции, где нас запихнули в теплушки Позже я узнал, что правила предписывали помещать по сто евреев в каждый вагон, но в тот раз вагонов не хватало, и норму загрузки увеличили до ста пятнадцати человек. Сто пятнадцать живых людей на двадцать дна квадратных метра! И без туалета.

К ночи наш товарняк прибыл в конечный пункт назначения неподалеку от Люблина. Двери наго на раскрылись, и мы увидели своих новых охранников — новую нереальную реальность. Должно быть, здешний командир СС решил дать возможность поиграть в солдатики соплякам из гитлерюгенда. Здоровенных солдат заменили одетые в разномастную форму подростки. «Вперед, жиды! Строиться! Шестеро в ряд!» — орали они, опьяненные властью над евреями. Резкие команды подростков, у которых еще ломались голоса, вызывали у нас больший ужас, чем ставшие уже привычными грубые окрики взрослых конвоиров.

Раздавая тумаки направо и налево, гитлеровские подростки принялись за построение колоны. А стоявшие рядом и наблюдавшие за своей юной сменой эсэсовцы хватали и били замешкавшихся заключенных.

После построения и долгого ожидания колонна быстрым шагом двинулась в путь. Очень скоро наши юные конвоиры стали гнать нас еще быстрее, почти бегом. Мне повезло, что я оказался в середине колонны, ближе к голове, потому что растянувшаяся людская масса в шестьсот человек заставляла последних особенно торопиться, чтобы не отстать. Гитлерюгенд. вооруженный железными прутьями, безжалостно избивал тех, кто не выдерживал темпа, тяжелого даже для молодых. Через несколько километров для многих стариков он стал непосильным. Я слишком устал и был подавлен, чтобы на ходу оборачиваться, но доносившиеся сзади окрики и выстрелы не оставляли сомнений в том, что там происходит.

После бесконечного пути показались огни Люблина. Колонна поднялась на вершину холма, где стояли несколько домов, из которых навстречу нам высыпала группа любопытствующих поляков. Один из них в ужасе от увиденного крикнул: «Немцы, что вы делаете?» Не отвечая, двое эсэсовцев на ходу несколько раз выстрелили в его сторону. Поляки разбежались. Трое остались лежать. Колонна продолжала идти.

На рассвете мы остановились в поле, где неподалеку виднелись какие-то уродливые сооружения. Все рухнули на промерзшую, покрытую настом землю. Некоторые сразу же заснули.

Через несколько минут появился рыжий эсэсовский офицер двухметрового роста. Он тяжело дышал — видимо, для него марш в таком темпе тоже оказался нелегким делом. Надменно глядя на нас, он сдвинул фуражку, чтобы отереть пот со лба, и потребовал раввина. Никто из шестисот человек не сдвинулся с места. Офицер надвинул фуражку, поправил ее и уперся руками в бока. В своей черной форме по фигуре, с черепом и скрещенными костями, он казался посланцем смерти.

— Спрашиваю еще раз, — проревел он, — и если никто не отзовется, я перестреляю всех как собак! Кто из вас раввин?

Через несколько секунд старик по имени Исаак Беренштейн тяжело поднялся с земли и сказал, что раввин это он.

Низкорослый и очень худой, он трясся от страха, его колени стучали друг о друга, когда он пытался сделать несколько шагов в направлении эсэсовца. Несколько раз споткнувшись, раввин подошел к офицеру и остановился перед ним.

«Отставших от колонны, жидов-саботажников, — сказал Беренштейну немец, — охрана застрелила. Надо подобрать трупы и прочитать молитвы, как у вас, евреев, принято».

Казалось, Беренштейн был просто потрясен тем, что еще жив. Он молча смотрел на эсэсовца, но быстро пришел в себя и организовал нескольких из нас, в том числе и меня, взять тачки, чтобы собрать тела убитых. На это ушло несколько часов.

Мы тесно уложили тела наших погибших товарищей в одном из деревянных домов в поле. Пока Беренштейн читал молитву, почти все плакали. А я не смог — слезы во мне будто высохли. Офицер довольно улыбался.

Гораздо позже я узнал, что полю, где мы остановились, было предназначено войти в историю, стать одной из самых жутких ее страниц. Здесь построили один из самых страшных гитлеровских лагерей смерти — Майданек…

На следующий день охранники разбили нас на две команды. Одна работала на строительстве новых домов в поле и тянула вокруг колючую проволоку. Другую команду, в которую попал я, немцы погнали на берег Вислы неподалеку, и мы влились в большую группу, которая была занята расчисткой русла. Здесь уже стоял небольшой лагерь за колючей проволокой.

Одни из нас, стоя в воде, грузили лопатами грязную жижу с песком в тачки, другие катили тачки по дощатым мосткам вверх. Позже мне не раз приходилось заниматься трудом пострашнее, а это было всего лишь очень тяжело. Люди в воде коченели от холода. Но пожалуй, кроме периодических побоев и постоянных оскорблений охранников, ничего особенного здесь не происходило. Обычный подневольный лагерный труд. Настоящая опасность грозила тем, кто уже был изрядно истощен постоянным голодом в Варшавском гетто. Некоторые из них теряли равновесие под тяжестью тачек и падали с мостков в воду. Тех, кто не утонул, пристреливали.

Мы ночевали в деревянных бараках на нарах, по крытых соломой. По утрам, прежде чем погнать на работу, нас строили и пересчитывали. Вечером снова пересчитывали и давали водянистый картофельный суп с куском хлеба. Мучительный голод долго не давал заснуть, хотя после долгих часов изнурительной работы к ночи мы валились с ног.

Через некоторое время между заключенными, у которых оставались какие-то деньги, и польскими крестьянами из соседних деревень сложились товарно-денежные отношения. У меня денег не было, но на свое счастье я успел подружиться с несколькими хорошими людьми, которые делились со мной своим скудной добавкой к лагерному пайку. Много написано об атмосфере враждебности заключенных друг к другу, царившей в фашистских концлагерях, — человек человеку волк. Это правда, такую атмосферу создавали нечеловеческие условия жизни, ее культивировали нацисты. Но правда и то, что была и дружба, и взаимопомощь, и люди порой отдавали последнее, чтобы спасти от смерти соседа по нарам. Такие люди и спасали меня от голодных обмороков. И еще — от смертельной тревоги, тоски, одиночества. Ведь мне еще не было и шестнадцати, и все мои мысли были с родителями и сестрой. Кто-то из заключенных умудрялся получать обрывки писем, клочки записок от родных. На это у меня не было ни малейшего шанса: никто из знакомых не знал, где я нахожусь…

Лагерь постепенно рос, начали поступать новые партии заключенных. Однако для большинства из нас работа на реке не прекращалась. В таком положении меня и застал Песах, один из главных праздников моего народа, светлый, семейный праздник, его проводят в кругу родных и близких. А мне предстояло встретить его в одиночестве.

В первый день пасхальной недели я работал на берегу реки у ямы, куда высыпали вычерпанный из реки песок. Рядом со мной копали братья Шимон и Янкель, молодые религиозные евреи. Первому было девятнадцать, второму — двадцать три, но мне они казались стариками.

Ближе к полудню обессиленный Шимон внезапно упал. Мы с Янкелем вытащили его из ямы и стали приводить в чувство. Тут же подскочил охранник, сержант-эсэсовец.

— Вы что затеяли, лентяи? Чего не работаем? — спросил сержант, ухмыляясь. Говорил он, конечно, на немецком, который я знал еще со школы. Братья говорили только на идише, но из-за сходства языков кое-как поняли охранника.

Я попытался объяснить немцу, что Шимон упал не нарочно, что он потерял сознание от усталости, что сейчас он будет в порядке и вернется к работе. Тут подошел второй охранник. Он бросил брезгливый взгляд на поднявшегося Шимона и заметил прилипший к его губе кусочек мацы. Второй охранник что-то сказал сержанту, оба охранника приблизились к Шимону, изо всех сил пытавшемуся не упасть снова — перед немцами евреи должны были стоять по стойке «смирно».

— Что здесь у вас происходит? — спросил сержант. — Почему ты ешь солому? Разве вы, евреи, не знаете, что солому жрет только скотина? Людям положено есть хлеб!

— Сегодня нам можно есть только мацу, господин начальник, — робко возразил Шимон, чередуя слова на идише и немецком.

Немец злорадно заулыбался и заговорил тихим ласковым голосом, какого я никогда из уст гитлеровцев не слышал:

— Ты должен вернуться к работе, мой маленький жиденок. Поэтому тебе надо как следует поесть хлеба, чтобы стать большим и сильным.

Должно быть, эсэсовец знал, как важно для религиозных евреев неукоснительно соблюдать строгие правила и обычаи Песаха. А едва ли не важнейшее среди них — полный отказ от употребления в пищу всего квасного, короче говоря, ни крошки хлеба в рот, только маца.

Шимон молчал, в его глазах читался страх, лицо побелело.

Сержант обернулся, подозвал работавшего неподалеку Беренштейна и приказал ему сбегать в лагерь, принести хлеба. Вскоре Исаак вернулся с двумя кусками. Сержант протянул хлеб обоим братьям, они молча отвернулись. Тогда эсэсовец сильно ударил по лицу Янкеля, потом Шимона. Оба не устояли на ногах.

— Ну-ка жрите, жиды!

Братья еще дважды отказались от хлеба. Сержант вытащил пистолет и рукояткой ударил каждого по голове. Подбежали другие охранники и стали избивать братьев прикладами винтовок, пока те не потеряли сознание. В это время я катил тачку с песком по мосткам. Увидев, как Шимона бьют прикладами по голове, я оступился и упал в реку. Ледяная вода привела меня в чувство, и я умудрился вернуться к своей тачке незамеченным — внимание охранников было приковано к представлению на берегу.

Возвращаясь вечером после работы в барак, мы вели братьев под руки. Шимон едва волочил ноги, он был почти без сознания, из глубокой раны на голове текла кровь.

Мы шли строем, эсэсовец приказал нам петь. И мы нестройно затянули какую-то похабщину на мотив польского военного марша: «Аллилуйя, Аллилуйя, Аллилуйя! Хороши у девок в семнадцать рожи, а в восемнадцать груди тоже…» И я подпевал во всю глотку: «Во всем мире девки хороши! Как для тела, так и для души…» Кровь Шимона капала с моего рукава и создавала иллюзию нереальности происходящего, словно это не я плетусь в барак и ору непотребную галиматью, а мой двойник в нелепом кино

Вернувшись в лагерь, мы оставили братьев в так называемом лазарете. Я поел супа с хлебом и растянулся на нарах. Передо мной вновь проплыли события этого дня…

Около половины третьего утра дверь внезапно распахнулась, и в барак ворвались несколько гитлеровцев с визгливыми криками на немецком:

— Встать, грязные свиньи! Подъем, жиды! Все на выход!

До этого нас будили в такой час только однажды, когда случился побег. Как и в тот раз, нас выгнали на улицу, построили и каждого десятого расстреляли.

Я оглянулся. У всех заключенных лица были белее мела. В дверях барака парень по фамилии Ганткант внезапно упал ничком, то ли умер, то ли потерял сознание. Мальчишка-охранник из гитлерюгенда с криком подбежал к нему и дважды пнул в лицо, а когда тот не шевельнулся, выстрелил ему в голову.

В жуткой тишине мы высыпали на плац перед бараком и выстроились в шеренги. Все дрожали от холода и мерзкой измороси. Несколько минут ничего не происходило, а затем четверо малолетних гитлеровцев выволокли из барака Шимона и Янкеля.

Командир юных нацистов вызвал четырех добровольцев. Никто не шагнул вперед, тогда он ткнул пальцем в строй и выбрал четверку, в том числе и меня.

Мы четверо стояли перед немцами рядом с братьями по стойке «смирно», остальным евреям разрешили вернуться в барак. А нас под конвоем дюжины малолеток погнали в ночь.

В полной тишине мы вышли к берегу реки, где нам сунули лопаты и приказали рыть большую яму. Мы принялись копать под ударами прикладов, под дулами винтовок и автоматов.

Когда яма была глубиной уже почти два метра и столько же в поперечнике, а в предрассветном мраке казалась еще больше, нам велели вылезти из ямы, а братьям приказали спуститься туда. Смысл происходящего дошел до нашего сознания. Я не мог унять дрожи, кто-то рядом заплакал.

И тут Янкель без единого слова повернулся и побежал к реке. Трое юных гитлеровцев вскинули винтовки и залпом уложили его. Когда мы подошли к Янкелю, он был еще жив и, должно быть, испытывал страшную боль. Его кровь заливала нас, когда мы, взяв за руки и за ноги, понесли его к вырытой нами могиле. Ни у кого из нас не было сил тащить его иным способом.

Нам приказали бросить Янкеля в яму. Я попытался осторожно опустить тело вниз, но получил сильный удар прикладом в спину. «Бросай его!» Я посмотрел на стоящего рядом товарища, и мы бережно опустили Янкеля в могилу. Из ямы послышался слабый стон. Янкель был еще жив.

Все это время Шимон, словно окаменев, стоял на краю ямы. Теперь он опустился на колени и молил сохранить ему жизнь. Он весь трясся, разобрать слова было трудно.

Немцы какое-то время молча глядели на него, потом один из них сказал:

«Все равно ты сдохнешь. Так почему не сейчас».

Шимон отчаянно замотал головой и попытался отползти от ямы в направлении командира немцев. Один из юных гитлеровцев вскинул винтовку и прострелил Шимону ступню. Несчастный вскрикнул и повалился на землю. Стрелявший подошел к нему, с деланным отвращением наступил на плечо, и столкнул Шимона в яму.

Затем командир повернулся к нам и велел засыпать яму. Несколько мгновений никто из нас не двигался. Клацнули затворы винтовок. Мы медленно подняли лопаты и начали засыпать братьев землей. Шимон попытался сесть, он что-то кричал, обращаясь к немцам, а потом, когда тело его уже скрылось, — к своей матери.

Потребовалось почти полчаса, чтобы заживо похоронить Шимона. Никто из нас не проронил ни звука, только сыпалась в яму земля и мелькали лопаты, чтобы скорее заставить умолкнуть жуткий голос, взывающий из могилы к матери.

Время до подъема показалось мне вечностью, я лежал, ни на секунду не смыкая глаз. В голове вертелась одна-единственная мысль: бежать.

Решившись на побег из этого ада, я несколько дней беспрерывно обдумывал возможные варианты. Наш лагерь был окружен колючей проволокой, но по ней еще не пустили ток, и охрана еще не была усиленной и практически непреодолимой, как стало позже. Я решил дождаться плохой погоды и пролезть под проволокой. А там — будь что будет.

Шанс выпал через несколько дней. Я проснулся среди ночи от шума ветра и ливня. Этого я и ждал. И потому без колебаний решил воспользоваться возможностью для побега. Я выглянул за дверь барака. В кромешной тьме невозможно было ничего разглядеть дальше двух-трех метров. Нырнув обратно в барак, я схватил первое попавшееся пальто. Его хозяин что-то проворчал во сне, но я уже выскочил наружу.

Холодный ветер ударил мне в лицо, ледяной душ окатил меня, едва я ступил на гравийную дорожку к отхожему месту у лагерной ограды. Я рисковал, но Рассчитывал, что в такую погоду охранники наверняка прячутся в сухом помещении, а если меня и заметят. скажу: «Бегу в сортир, господин начальник».

Проскользнув за нужник, я прополз оставшиеся несколько метров до ограды, которая прочно крепилась к цементному основанию. Стараясь не напороться на шипы, я ухватился за нижнюю проволоку и потянул вверх. Та не поддавалась. От ужаса v меня заныло в животе. Я собрал все силы и попробовал еще раз. Проклятая проволока понемногу пошла вверх, оставляя мне пространство, чтобы протиснуться под ней, лежа на спине.

За оградой я встал на четвереньки и вслепую пополз в темноту. Исцарапанное шипами тело горело. Я ждал выстрела в спину. Но упорно полз в сторону окружавшего лагерь леса. Там, под защитой деревьев, я поднялся на ноги и, держась за мокрый ствол, простоял несколько минут, пока струи дождя смывали с меня кровь и грязь. И только тут меня охватило сумасшедшее опьяняющее чувство обретенной свободы.

Однако вскоре эйфория отступила. Вырваться на волю — этого мало. Свободой предстояло распорядиться, надо было уходить как можно быстрее и как можно дальше от лагеря, а я уже понимал, что совсем не ориентируюсь на местности. Я догадывался, с какой стороны река, но не имел ни малейшего представления, как к ней выйти. Проплутав в лесу больше часа, я наконец наткнулся на тропу и за неимением лучшего пошел по ней, прижимаясь к деревьям, чтобы быстро спрятаться, если появится патруль.

Перед самым рассветом дождь прекратился. Вскоре я увидел окраину небольшого городка, до меня донеслись звуки и запахи человеческой жизни. Запели петухи, залаяли собаки, где-то хлопнула дверь, донесся слабый запах кофе.

После нескольких месяцев в концлагере все это было для меня дыханием жизни. Совсем потеряв голову, я безмятежно зашагал посередине дороги, не думая, как я выгляжу для местных жителей, за кого они примут грязного оборванца. Войдя в поселок, я стал искать двери с мезузой и наконец нашел еврейский дом. На мой стук никто не ответил. Я постучал еще раз, громче. И тут увидел в конце улицы немецкий патруль — военная полиция в касках, вооруженная винтовками со штыками двигалась в мою сторону. Немцы шли не спеша, явно наслаждаясь утренним солнышком.

В панике я забарабанил в дверь, но ответа не было В отчаянии я стал колотить кулаками и ногой. Внезапно из-за двери послышался тихий голос:

— Кто там?

— Пожалуйста, откройте! — прошептал я. — Meня зовут Бернард Липман. Я еврей, я сбежал из лагеря Пожалуйста, впустите!

За дверью молчанье. Я повторил свою мольбу — патруль был уже совсем близко. Дверь со скрипом приоткрылась, ровно настолько, чтобы впустить меня. Я юркнул внутрь, дверь закрылась, и я увидел, что мой спаситель — ортодоксальный еврей лет семидесяти пяти. Пройдя за ним в гостиную, я увидел кучу народа — его дочь, зятя и их одиннадцать детей. Все они явно нервничали, но на лицах не было ужаса, какой мы испытывали при появлении немцев в гетто. Их страшное время еще не пришло…

Минуту-другую они молча разглядывали меня, А выглядел я, наверное, более чем странно: подросток с синяками под глазами и кровоточащими руками, в рваном пальто явно с чужого плеча. Дочь старого еврея поднялась, подошла ко мне, взяла за руку. Я был среди своих.

Женщина отвела меня в комнату старика, где я умылся и, как мог, привел себя в порядок. Когда я вернулся, меня усадили за стол, накормили яичницей и черным хлебом с куриным жиром, напоили чаем. Я съел все, что дали, а потом еще и добавку, начисто вытер тарелку мякишем и запихнул его в рот. По сей день я помню вкус этого завтрака в доброй еврейской семье.

Все они от мала до велика молча смотрели, как я ем. Когда я закончил трапезу и поблагодарил хозяев, они засыпали меня вопросами. И я понял, что у них нет ни малейшего представления о том, что их ожидает. Я рассказывал о своей семье, о жизни в гетто и видел, как печаль и страх за свою судьбу охватывает этих добрых людей. Когда я закончил, мы не стали продолжать разговор. Вернулись к этой теме мы лишь незадолго до моего ухода.

Я провел в семье ортодокса два дня. Когда пришло время отправиться в Варшаву, старик снабдил меня одеждой, более-менее пригодной для незаметного путешествия в оккупированной немцами стране. Я с благодарностью расстался с приютившей меня семьей. Мы просто молча попрощались.

Погода в тот день выдалась отличная — теплая, солнечная. Я подзабыл о мучившем меня страхе перед будущим и просто радовался дороге домой.

Предыдущая главаГлава 6 из 16Следующая глава