К книге
История сердца в мировой культуре от Античности до современностиЧасть 2 Борьба за сердце европейского человека. 5. Да здравствует индивидуализм!
93%
Часть 2 Борьба за сердце европейского человека. 5. Да здравствует индивидуализм!
14

Мы должны учиться заново (…], чтобы чувствовать заново.

Если Монтень — один из изобретателей современного европейского человека, то Фридрих Ницше (1844–1900) — его победитель. И победителем он стал потому, что разрушил образ европейского человека, основанный на христианско-платоновской морали со свойственными ей метафизикой и гуманистическими идеалами. Ницше хочет заменить представление о человеке, присущее нашей христианско-гуманистической традиции, чем-то гораздо более существенным, исходящим из телесного начала, предсознательной жизненной энергии и спонтанного разума. Однако Ницше вовсе не считает, что мы должны следовать голосу сердца или быть «верными нашим чувствам и совести», как будто сердце, чувства и совесть существуют независимо от только что унаследованных ценностей и моральных норм. Тот, кто прислушивается к своему сердцу, подчиняется не своему собственному сердцу, а предрассудкам, симпатиям и антипатиям, унаследованным от родителей, прародителей и всей социальной среды, утверждает Ницше. Раз за разом он подчеркивает, что то, что мы принимаем за универсальные или общепризнанные чувства и ценности, исторически обусловлено и является результатом слишком «хорошего» или эффективного воспитания. Поэтому Ницше призывает к переоценке ценностей. Нам нужно переучиваться, чтобы чувствовать по-другому. Для Ницше нет иных богов, кроме «тех богов, которые внутри нас: нашего разума и нашего опыта» («Утренняя заря», афоризм 35).

Ницше считает, что можно и нужно создать новый тип человека, и прежде всего потому, что человек — существо открытое и несовершенное. Человек — создание незаконченное, потому что он еще не стал тем, чем должен стать. «Человек есть еще не установившийся животный тип» («По ту сторону добра и зла», афоризм 62)[67]. Он несет в себе потенциал чего-то другого и лучшего, которое еще не развилось и не реализовалось. По этой причине Ницше хочет завоевать человека в той неготовой и несовершенной форме, в которой человек сейчас находится. Таков исходный пункт его теории самовыражения. Ницше подвергает острой критике господствующий в европейской культуре образ человека, который представляется ему урезанным и, согласно традиции Платона, Декарта, Канта и всей эпохи Просвещения, ставит во главу угла самосознание и идентичность субъекта.

Традиция самовыражения, идущая от софистов, Монтеня, Гердера и романтизма, через Ницше к постмодернизму, открывает фантастические возможности для разума и искусства, жизненной энергии и гетерогенных сил, которые не могут быть сведены к самоидентичному сознанию в развитии личности. В традиции самовыражения искусство жизни важнее, чем теоретическое определение самосознания. Ибо когда субъект определяется через рациональное самосознание и обладает самоидентичностью, можно возразить, что он в конце концов замкнется на самом себе. Таким образом, сложно согласиться с идеалистическим представлением о самоидентичном субъекте.

Для современного субъекта, который «странствует в существовании», не может быть возвращения к «идентичному». Ибо как только мы пытаемся «вернуться обратно», то, что кажется нам нашим «собственным» и нашим «началом», оказывается уже совсем другим и навсегда утерянным.[68]

Самость имеет множество различных источников. У человека нет никакого ядра идентичности. Искусство жизни — это не самоутверждение, а попытка примирить противоречивые силы и объединить их определенным образом в одно целое, так чтобы «эго» конструктивным образом могло стать господином в собственном доме. Вот это и есть проект Ницше, дело его жизни во всех смыслах слова. О Ницше в большей степени, чем о ком-либо другом, можно сказать, что его жизнь была жизнью идей, а его идеи представляли собой жизнь. Предпосылкой подобного жизнестроения является тот факт, что человек состоит из разнородных элементов и не совершенен. От него одного зависит, кто он есть и кем он становится. Все в той или иной мере рассуждают о своей жизни, осмотрительно и осторожно. Ницше же хочет прожить свою жизнь таким образом, чтобы в ней все время было над чем поразмыслить. Для него «жизнь — это механизм для эксперементирования с мыслями, а форма жизни — сочинительство»[69]. Он сбрасывает христианский крест и вместо этого сам, подобно титану Атланту, взваливает себе на плечи небо и землю, чтобы показать людям, как можно легко и играючи обрести свободу и самому создать дело своей жизни, подобно гитану Прометею.

Для того чтобы преодолеть все сдерживающие силы, которые гасят созидательную искру жизни, Ницше берет в качестве исходного пункта тело. Вдохновителем ему служит человек эпохи Гомера — времени, когда тело еще не было прикрыто, а позднее подавлено платоновско-христианской традицией. Ницшеанская философия тела представляет собой фронтальную атаку на дуализм души и тела, пронизывающий европейскую культуру. Ницше присоединяется к «телесному» подводному течению, проходящему через всю историю идей от культа Диониса до современности, от добровольно выбранной киником Диогеном «собачьей жизни» в бочке на афинском рынке до блистательной сатиры и фарса Рабле и Бахтина. И следовательно, Ницше выступает против традиционных идеалистов, у которых тело становится служанкой души, в то время как на самом деле все обстоит наоборот. Тело, по Ницше, есть большой разум, в то время как рациональное сознание — малый разум.

Совершенно ясно, что Ницше преодолел сентиментальность, свойственную романтизму. Чувства у него не существуют сами по себе, а представляют собой сопутствующее явление, симптом чего-то субъективного или пережиток, которому нельзя доверять. Ницше идет глубже: вместо чувств он ищет стоящую за ними страсть, вместо души — тело, отражением которого является душа, вместо христианской любви — эрос и влечение, вместо жалости, которая есть не что иное, как скрытый эгоизм, Ницше воспевает естественную силу. Вместо того чтобы следовать сердцу, он следует глубокой воле к власти и самоутверждению, достигаемым благодаря преодолению себя. Ницше приветствует реалиста, который спокойно относится к разоблачению ложного идеализма и морализма, прикрывающих волю к власти.

Ницше предвосхищает два главных течения в антропологических размышлениях прошлого столетия, которые исходят из тела и языка и которые, по его мнению, тесно взаимосвязаны. Ибо язык может быть выражен через тело. И язык, и тело открыты и не закончены, они могут иметь бесконечное множество форм. Тело непредсказуемо и спонтанно, как и мысль. Поэтому язык должен обладать формой, дающей простор свободной фантазии, стихийному творчеству, неожиданным мыслям, экспериментальным и временным проектам, короче говоря, эссе. На этой основе Ницше представляет и практикует эссеистическую антропологию, в противоположность платоновско-картезианской, которая систематически замкнута в иерархические и линейные структуры. Таким образом Ницше приходит к подтверждению экспрессивной антропологии Монтеня и Гердера, то есть к мысли о том, что человек сам творит себя.

Многие из идей Ницше стали актуальными через сто лет после его смерти. Возможно, это произошло благодаря Фрейду, показавшему в начале XX века, насколько разрушительно действует на человека подавление телесных желаний и превращение их в табу. Социолог культуры Норберт Элиас разъясняет, продолжая традицию Фрейда, как развитие человечества от рыцарских времен через Возрождение и буржуазное Просвещение к современности привело к тому, что люди стали стыдиться всего, что имеет отношение к нагому телу, полу и сексуальности, и наложили на это многочисленные табу. Страх, который люди раньше испытывали перед природой и грозным внешним окружением, в современном мире интернализируется, так что люди сознательно и несознательно ограничивают себя из страха нарушить новые границы постыдного. Если выражаться словами Элиаса, происходит переход от внешнего принуждения к самопринуждению и внутренней дисциплине.

Фрейд и Элиас становятся поборниками детерминистической точки зрения, согласно которой менталитет человека есть продукт общественной морали. Это некая параллель теории Маркса о господствующих экономических условиях, определяющих идеологию общества. Мишель Фуко, напротив, отвергает как фрейдистскую, так и марксистскую теорию об угнетении, исходя в том числе из своего понимания того, каким образом действует язык — и в особенности в современном проекте просвещения. Динамика исторических и языковых, материальных и духовных структур, в которые вовлечен человек, носит такой характер, что Фуко в 1970-е годы говорит о разложении субъекта и даже об исчезновении человека. Так завершается линия, идущая от Платона и Павла к Августину, Декарту и Канту. Силы, которыми следовало управлять с помощью рациональной интернализации, через пробуждение сознания, не только сдерживаются, но и уничтожаются. Индивидуальный разум больше не является автономным, он — не хозяин в своем доме. Внутренне свободный человек — и вместе с ним субъект — разложился. Остались желание и определяющие условия. Власть становится всемогущей — как у Ницше. Так исследование человека у Фуко превращается в систематическое разоблачение структур власти.

Во вступительном томе к запланированному шеститомному труду «История сексуальности. Воля к знанию» (1976) Фуко излагает как свой метод, так и некоторые основные положения своей теории (см. главу об Античности). Он косвенно показывает, что невозможно понять сексуальность и связанные с ней индивидуальные ощущения, не поняв прежде всего того, каким образом власть, общественные институты и индивид управляют сексуальностью, что они о ней думают, пишут и говорят. Необходимо, как это делает Фуко, войти в дискурс сексуальности и любви и проанализировать его. Дискурс можно определить как квалифицированный и обусловленный контекстом способ говорения и аргументации, в данном случае — как об этом говорят в обществе. Далее Фуко оперирует такими понятиями, как вхождение в речь и вхождение в дискурс. Кроме того, не следует забывать, что причинная связь между дискурсивными выражениями и социоэкономическими отношениями никогда не является механической. Исторические процессы никогда не бывают линейными и причинно обусловленными, они полны разрывов, прыжков и парадоксов. Это особенно относится к развитию чувств и точек зрения.

Анализ исторического введения в дискурс секса и сексуальности раскрывает множество парадоксов в нашем самопонимании. Многие из западных проектов эмансипации полны глубокой и неискоренимой иронии; эти проекты часто оказываются изощренными средствами, которыми пользуются общественные институты и люди власти. Фуко все же отвергает фрейдистско-марксистскую гипотезу об угнетении, потому что эта гипотеза игнорирует тот факт, что тело и сексуальность подавляются не в банальном смысле. Секс становится предметом инсценировки и инструментом различных современных дисциплинарных мер, и индивид часто имеет большой простор для маневрирования внутри современных дискурсов. И самый главный постановщик — это проект под названием Просвещение, который служит как властям, гак и индивиду. Ибо доминирующие механизмы власти после Возрождения носили скорее просветительский, реформирующий и открыто разъясняющий характер, нежели догматически подавляющий, в духе прежних времен. Таким образом, в наше время происходит скорее дисциплинирование, нежели угнетение. Так, знакомство с функцией размножения и связанными с сексом опасностями заражения, а также с приемами, которые могут увеличить или ослабить наслаждение от совокупления с точки зрения анатомических инстинктов, ведет к появлению новых страхов различного вида, которые вовсе не уступают церковной пропаганде. То, что мы сегодня знаем об опасности заражения СПИДом и о ВИЧ-инфекции, дисциплинирует в большей степени, чем вся церковная пропаганда о сексуальной морали, хотя, впрочем, многие игнорируют все эти знания — и это в очередной раз показывает, что просвещение имеет свои границы. Просвещение — это еще не все.

Фуко спрашивает не о том, подавляют ли нас и почему это происходит, а прежде всего о том, почему просвещенные европейцы так долго утверждали, что они подавляются в парадоксальной коммуникации, которая заканчивается как раз подтверждением принуждения к дисциплинированию, которое должно было быть уничтожено освободительным дискурсом. Анализ введения в дискурс сексуальности за последнее столетие, проведенный Фуко, дает неожиданный результат. Чем больше секс вводится в дискурс (позитивно или негативно), тем больше места отводится ему в общественном (и личном) пространстве власти. Так, Фуко утверждает следующее:

Самый беглый обзор с этой точки зрения показывает, по-видимому, что «дискурс секса», существовавший с конца XVI века, претерпевает не процесс ограничения, а наоборот, подчиняется механизму стимуляции.

Нс только эротическая поэзия имеет «возбуждающие пальцы». Бурная трансформация секса в дискурс, которую Фуко обнаруживает в XVIII веке, происходит не только на словесном уровне. Детальные исповеди об эротических мыслях, словах и деяниях, требуемые церковью, по необходимости имеют эмпирические параллели и по логическим причинам сразу же порождают раскрытие половой жизни. Наиболее известные примеры из XVIII–XIX веков представлены в сочинениях маркиза де Сада и в анонимных признаниях типа Му secret life[70], где сказано так много, что ничего не остается на долю воображения. Начиная с эпохи Возрождения и Реформации как церковь, так и светские институты ставят на обсуждение вопросы секса, параллельно с новой естественно-научной анатомией и особенно медициной. Вдохновленные и поощряемые властями и обществом, пишет Фуко, дискурсы секса постоянно разрастаются:

Какая там цензура секса! Они скорее ввели в действие механизм, производящий дискурс вокруг секса, причем все больше и больше, что играет сексу на руку.

Однако личная свобода вовсе не расширяется от этого словесного изобилия.

В результате вхождения в дискурс секса все — будь то христиане или нет, освобожденные и просвещенные или нет — оказываются в положении, которое только кажется свободно выбранным, потому что все попадают в плен исторического дискурса секса, который становится целью и меркой самоидентичности, и согласно Фуко секс становится важнее любви:

Когда на Западе давным-давно открыли любовь, ее ценили так высоко, что из-за нее жертвовали жизнью. Сегодня секс претендует на роль такой же наивысшей ценности.

Нечто похожее на то, что происходит вследствие умалчивания и говорения в церкви, и с теми же историческими корнями, имеет место и тогда, когда власть и секс встречаются на «свободном рынке». Секс становится товаром, который оценивается согласно поверхностным внешним целям. На этом плотском рынке сердце (cœur) рифмуется со страданием (douleur), а душа растворяется в телесном. Тело становится нашей душой. История снова поворачивается, и на этот раз — от внутреннего к внешнему, в сексуальном перевороте. Секс во все эпохи был связан с принуждением, и эта связь сохраняется в наше освобожденное время, которое иллюзорно изображается как свобода выбирать свою внешность, свое тело, свой собственный пол и пол своего любовника, свои сексуальные желания и идеалы. Речь идет не о том, что внутреннее принуждение сменяет природное влечение, а о том, что все мы — дети нашего времени и что новые механизмы власти согласно Фуко направлены на тело и секс. «Не следует думать, что, сказав сексу „да“, вы говорите „нет“ власти. Напротив, мы следуем всеобщему направлению, указывающему на сексуальность. […] Иронично в этом способе распоряжаться собой то, что мы вынуждены думать, будто речь идет о нашем „освобождении“», — гласит лаконичное заключение в книге Фуко.

Ничто не естественно для человека, в том числе и сексуальность. Человеческое сердце — это также функция введения в дискурс тела и секса, сексуальности и эмоциональности, в соответствии с двойным маневром Фуко. Суть этого двойного маневра в том, что рациональное, научное и эстетическое воплощение в дискурс — это дисциплинирующий фактор, который как исключает, так и включает, как способствует, так и препятствует, освобождает и связывает. И именно речь, воплощение вещей в слова и придание им рациональности, создает это двунаправленное движение. Таким образом, теория Фуко и другие современные теории сексуальности подтверждают основную мысль этой книги — мысль о том, что сердце языка и язык сердца взаимно формируют друг друга.

Дискурсивное изучение власти у Фуко может быть понято как продолжение мысли Ницше о том, что власть — это центральный жизненный принцип.

В своих поздних работах Фуко показывает, насколько приспособляем индивид в своем использовании дискурсов власти себе на благо. И это не удивительно, ибо индивидуализм проходит красной нитью сквозь всю историю идей на Западе от Античности до постмодернизма. Это выдвижение в европейской культуре на передний план индивида отражается в названии 111 тома «Истории сексуальности» Фуко: «Забота о себе» (1984). И точно так же поразительно, что труды по истории идей, преследующие цель показать этапы развития и освобождения индивида, очень быстро становятся средством включения индивида в массу. Путь от индивидуальной свободы к коллективному поведению идет через чувства. Общая черта позднего модернизма состоит в том, что человеческие сердца становятся все более открытыми и легко заполняются тем, что предлагают им рынок, власть и медийные дискурсы.

Современный проект просвещения был направлен на индивида, которому посредством разума следовало освободиться и способствовать прогрессу — идейному и материальному. Фуко далеко не единственный, кто указал на парадоксы этого процесса. Теодор Адорно и Макс Хоркхаймер в своем классическом труде «Диалектика просвещения» (1947) показали, каким образом разум в техническом рациональном обществе снижается до средства или инструмента для тех интересов, которые не подчинены всеобщему разуму. Исторический пример этому — нацизм, который использовал современную науку и технику для осуществления Холокоста. Другой пример Адорно и Хоркхаймер находят в США, стране, куда они эмигрировали и где современная массовая культура и промышленность развлечений используют высоко развитую технику и рекламу индустриального общества для подавления критической мысли. Так индивид растворяется в массе и в демократическом обществе как объект скрытой экономики, нацеленной на получение прибыли и забивающей людям голову повседневными мечтами и эмоциональным наслаждением, к которому они стремятся. Таким образом, можно сказать, что два великих идейных течения в западном мире — эпоха Просвещения и романтизм — встречаются в виде исторического результата в современном обществе потребления, которое к началу XXI века стало всеобъемлющим.

Колин Кемпбелл в своем главном произведении «Романтическая этика и дух современного потребительства» (1987–1993) разъясняет некоторые идейно-исторические предпосылки возникновения современного общества потребления. Само заглавие книги говорит о том, что Кемпбелл черпал вдохновение в классическом произведении Макса Вебера «Протестантская этика и дух капитализма». Подобно Максу Веберу, который показывает, как протестантская этика с ее самодисциплиной и высокой трудовой моралью, бережливостью и экономией послужила предпосылкой развития капитализма, Кемпбелл демонстрирует, что свойственные романтизму взгляд на человека и образ мышления вместе с протестантской этикой служат в наше время предпосылкой потребительства. Поскольку и романтизм, и протестантизм придают большое значение индивидуальному счастью и спасению, возрастает роль чувств. В период расцвета романтизма это произошло, как мы помним, в форме выдвижения на первый план большой любви, которая была недостижимой, и мечтаний и грез, которые питались, в числе прочего, утонченным искусством XIX века посредством эстетической сублимации. Кемпбелл показывает, каким образом классические общественно-критические идеалы претерпевают в эпоху романтизма изменение от радикального и бескомпромиссного, или трансцендентного, к тривиальному. Кемпбелл называет современное потребительство самоиллюзорным гедонизмом: общество стремится познать в реальной жизни те радости и наслаждения, которые вначале были созданы и ограничены фантазией (стимулированной романтическим искусством). Эта тоска по прекрасному позднее приводит к бесконечной охоте на что-то новое и его потреблению. Новое и хорошее всегда там, где нас нет. В этом позиции романтизма и потребительства идентичны. Материальный прогресс и массовое производство в индустриальном обществе сделали эти цели достижимыми для широких масс, создав порочный круг эмоциональных потребностей, которые должны удовлетворяться посредством потребления всего того, что предлагается на рынке. Мода, стиль и постоянно новые виды потребительских товаров обладают своей собственной динамикой. И чем больше объектов для восхищения и наслаждения предлагает рынок, тем менее удовлетворенными становятся наши будни и тем быстрее растет потребность в новом опыте и новых впечатлениях в бесконечном круге стимуляции новых потребностей.

Существенным в книге Кемпбелла, с нашей точки зрения, является раскрытие того факта, что романтизм по-прежнему представляет собой потенциальную силу, тайно действующую и пронизывающую многие наши взгляды и чувства. В современную эпоху мы все в этом смысле романтики. В основе такого подхода — представление о романтической любви, которая в трансформированном виде образует норму во всех жизненных отношениях: будь верен своим чувствам! Этот свойственный романтизму призыв поощряет веру в непосредственное — несмотря на то что в человеческой жизни все опосредовано, как показывает критический разум. Выделяя в качестве мотивации чувства, романтизм рассматривает наши предпочтения как нечто естественное, скрывая тот факт, что мотивы обусловлены историческими и личными интересами, целями и потребностями.

Чувства — это нечто субъективное. Однако этот субъективизм не ограничен романтизмом. Рационализм также субъективен, ведь у нас нет другого подхода к разуму, кроме как через наш собственный рассудок. Поэтому философию разума Канта называют трансцендентальным субъективизмом. Английский эмпиризм, представляющий собой теорию познания, в корне противоположную кантовской, также субъективен. Однако в эмпиризме основой субъективизма выступает не разум, а чувства. Эмпиризм утверждает, что человеческое познание основано на опыте, который первоначально является чувственным. А поскольку различные люди чувствуют и воспринимают мир по-разному, познание обречено быть субъективным. Исходя из этой точки зрения, можно с таким же успехом сделать вывод о том, что чувства и восприятия являются нормой для скептицизма. И точно так же можно сделать нормой индивида и индивидуальные восприятия и оценки, поскольку философия познания утверждает, что все истинное познание должно исходить из субъекта.

Все великие идейные направления, образующие фундамент западного менталитета и общеевропейской культурной традиции, пересекаются в субъективизме и индивидуализме. Христианство ориентировано на отдельного индивида — речь все время идет об индивидуальном спасении — так же, как в западной морали и западном праве. Вина — дело чисто индивидуальное, в нашем уголовном праве нет понятия коллективной вины. Речь все время идет об отдельном индивиде. То, что хорошо для индивида, хорошо само по себе. Классический либерализм верит в то, что все будет хорошо для всех, если каждый индивид сможет работать на свое благо. Самореализация настолько естественна в западном обществе, что нам не требуется приводить аргументы в пользу этого либералистского идеала. Доведенный до крайности английский утилитаризм превращает моральное добро в вопрос о том, что есть чувственно хорошо, и определяет плохое как арифметическую задачу: что приносит больше или меньше добра/зла для большинства (это называется этикой последствий). Фрэнсис Бэкон еще в XVII веке применил подобный ход мыслей в качестве аргумента для развития технологии использования природы с целью повышения материального благосостояния. Следовательно, работа в развивающемся обществе становится только средством получения средств для наслаждения жизнью при постоянном росте материального благосостояния. Вспомним парадоксальную формулировку норвежского писателя Кьяртана Флёгстада: «Мы работаем больше, чтобы меньше работать». Ибо цель — это досуг, а цель досуга — наслаждение жизнью, а наслаждение жизнью есть чувственное благополучие и переживание чего-то нового, все время нового в постоянном танце с чувственными стимулами на всех уровнях. Этот раскол уходит своими корнями в эпоху романтизма, которая через литературу показала, что невозможно осуществить добро в рамках и нормах общества. Истинные романтики, мы часто готовы пожертвовать всеобщим благом ради нашего личного счастья. Соответствующим образом общественное пространство приватизируется и эмоционализируется в тирании интимности. Личные и интимные отношения, место которым дома в частной жизни, переносятся на общие социальные отношения, причем средства массовой информации отражают этот процесс.

В социологии и психологии есть устоявшееся представление о том, что люди действуют рационально в том смысле, что они внутренне и внешне стремятся иметь веские причины и приемлемые мотивы для своих мнений и действий (независимо оттого, насколько эти мнения и действия иррациональны с объективной точки зрения). Это касается также того отношения к жизни, которое выражено интимизированным потребительством и стремящимся к впечатлениям идеалом самореализации. Как романтизм, так и либералистский индивидуализм дают нам веские причины следовать своим эгоистическим побуждениям. В этом смысле мы постоянно следуем — в век интимизированного постмодернизма и после него — голосу не только сердца, но и романтизма.

Если окинуть взглядом историю, то ни одна наука не дала каждому индивиду в отдельности и человечеству вообще больше возможностей начать жизнь снова, чем современная медицина. Последние достижения кардиохирургии буквально подтвердили библейское обещание дать человеку новое сердце. Современная кардиология совершенно определенно сформулировала сегодняшнее понимание сердца. Причем кардиология — наука вовсе не простая, она относится к наиболее сложным и молодым отраслям современной науки.

Коммерческая тривиализация сердца, свидетелями которой мы являемся в сегодняшнем потребительском обществе — например, празднование дня св. Валентина, — предполагает расколдование мира современной наукой. Расколдование сердца началось с открытия Гарвеем кровообращения, в результате чего сердце из источника тепла превратилось в насос. Это механистическое понимание сердца отразилось и на нашем представлении о нем как о мышце, которая перекачивает кровь, разнося кислород по всему телу. Мышцы, в том числе сердце, являются, таким образом, предметом воздействия и манипуляций. Причем не только в культуризме, где используются анаболические стероиды, но и в атлетике, а также в массовом спорте и фитнесе, где эти манипуляции осуществляются с секундомером в руке, а пульс является количественным показателем здоровья тела и сердца. И если сердце должным образом не справляется со своей задачей и не перекачивает по телу достаточное количество богатой кислородом крови, его стимулируют таблетками, увеличивающими активность сердца и способность крови поглощать кислород.

Наш век сосредоточен на внешнем облике тела, точно так же как и поверхностная эстетика рынка секса. Именно поэтому мужчины и женщины сознательно идут на операции, укладываясь в прокрустово ложе и подвергая свое тело манипуляциям, подтягивают кожу лица, увеличивают объем груди, удаляют излишний жир или добавляют его в случае нехватки. Следствием и симптомом такой экстернализации взгляда на человека является тот факт, что грудь больше не может считаться лишь вместилищем сердца. В современном мире, где тщеславие стало достоинством, грань между операциями пластической хирургии ради здоровья и операциями ради внешних эстетических эффектов очень тонкая. Вопрос о том, кому пересадят новый орган и кто будет донором, становится вопросом не только морали, но и денег, потому что трансплантация внутренних органов сегодня превращается в большой бизнес. Однако операции по пересадке внутренних органов следует считать одним из величайших достижений в истории медицины и науки, поскольку эти операции спасают жизни людей, обреченных на смерть. В этом смысле пересадка сердца занимает совершенно особое место, выходящее за рамки истории медицины и ставшее частью нашей обшей истории культуры и соответственно темой данной книги.

Пересадка сердца выходит за чисто медицинские рамки в первую очередь потому, что состояние сердца — это вопрос жизни или смерти, имеющий первостепенное значение для каждого человека. Однако у некоторых людей сердце перестает биться раньше, чем у остальных, по причине сердечной недостаточности или различных болезней сердца — тромбоза, инфаркта миокарда, повышенного артериального давления, слишком высокого содержания в крови холестерина, инфекций, стенокрадии и пр. Сердечно-сосудистые болезни все еще относятся к самым распространенным недугам. По этой причине всякий прогресс в кардиологии вызывает большой интерес общественности.

Сердечный насос — это уже не просто метафора, иллюстрирующая функцию сердца. Сегодня, например, при острых заболеваниях сердца проводятся операции по установке временного насоса (так называемый сердечный насос «Импелла», который перекачивает 2,5 литра крови в минуту). Механическое сердце — аппарат вспомогательного кровообращения — применяется при тяжелых заболеваниях сердца. После выздоровления устройство можно удалить — через несколько недель или месяцев. Аппарат искусственного кровообращения «сердце — легкие» был впервые применен уже в 1950-е годы. Последнее достижение в кардиохирургии — это так называемый трансплантат «бьющееся сердце»: сердце донора соединяется с насосом, который обеспечивает сокращение изолированного сердца и одновременно подает к нему питательную жидкость во время транспортировки к пациенту. Однако путь к успешной пересадке сердца был непростым и долгим, и не только из-за сильного сопротивления церкви, возражавшей против такого рода экспериментов с творением Господним.

Когда южноафриканский доктор Кристиан Барнард (1922–2001) осуществил в 1967 году первую успешную пересадку сердца, то эта операция сразу же стала событием историческим и, следовательно, медийным, к которому каждый стремился выразить свое отношение. Миллионы людей запомнили фамилию не только хирурга, но и пациента — Луи Вашкански, который, к сожалению, через восемнадцать дней умер от пневмонии. Его новое сердце, однако, до самого конца билось исправно. Медикаменты, которые ему давали, чтобы предотвратить отторжение организмом нового сердца, ослабили его сопротивляемость инфекции. То же самое происходило почти со всеми представителями первого поколения пациентов с пересаженным сердцем. В 1970-х годах один ученый, занимавшийся исследованиями в норвежских горах, открыл новое лекарство под названием циклоспорин. Это лекарство помогло пациентам преодолеть реакцию собственного организма на донорские органы и защитило их от инфекции. Последующие операции по пересадке сердца прошли успешнее. Уже в середине 1980-х годов две трети пациентов с пересаженным сердцем выживали и жили в течение пяти лет и более. Сегодня процент выживающих еще выше.

Сейчас, в начале XXI века, пересадка сердца стала распространенной операцией, ограниченной лишь нехваткой доноров. Сердце очень трудно сохранить, используя обычные методы охлаждения. Ситуация изменилась с введением вышеупомянутого метода трансплантат «бьющееся сердце», который был впервые успешно использован летом 2006 года в Великобритании. Эта новая технология позволяет сохранять сердце теплым, снабжать его питанием и поддерживать сердцебиение, поскольку к сердцу присоединяется специальный механизм с насосом, позволяющий перевозить сердце на большие расстояния. Этот трансплантат «бьющееся сердце» поможет, вероятно, решить проблему хронической нехватки органов. Однако ожидаемое улучшение ситуации острее ставит вопрос об этических аспектах пересадки сердца в связи с особенностями сердца, описанными в настоящей книге.

Пересадка сердца яснее, чем любой другой феномен, показывает, насколько современный научный взгляд на человека отличается от точки зрения предыдущих поколений, для которых сердце было символом неприкосновенности индивида, воплощением Богом вдохновленной человеческой души. В первой части книги мы видели, насколько тесной была связь между сердцем и душой в великих культурах прошлого. В этих культурах пересадка сердца была бы невозможна, потому что она помешала бы спасению души, находящейся в сердце. С христианской точки зрения мы столкнемся с серьезной проблемой, если захотим удалить сердце у одного человека и поместить его в другое тело. В догматическом толковании это акт богохульства, поскольку согласно Библии только сам Господь может дать человеку новое сердце (см. Книгу пророка Иезекииля, 11:19–20). Христианское учение проповедует, что наше Богом созданное тело во крови и плоти воскреснет в потустороннем мире, — поэтому пересадка сердца становится проблематичной, ведь пересаженное сердце не будет знать, в какое тело вселиться после воскресения. И даже с точки зрения западного романтизма пересадка сердца — это дело темное и сговор с дьяволом.

В литературе эпохи романтизма начала XIX века излюбленной темой были ужасные сцены разрушительных последствий научных экспериментов. Самое известное произведение этого жанра — роман ужасов Мэри Шелли «Франкенштейн, или Современный Прометей», появившийся в 1816 году. Эта книга упоминается здесь потому, что способ, с помощью которого Виктор Франкенштейн создает искусственную жизнь, собирая различные части тела, вызывает прямые ассоциации с современной пересадкой органов. Новый человек оказывается чудовищем, потому что у него механическое сердце. Современная кардиохирургия как литературно, так и вполне буквально вписывается в этот сценарий.

Мало кто из нас сегодня, в XXI веке, разделяет страхи Мэри Шелли по поводу медицинской науки, и в особенности кардиологии (если не принимать во внимание опасность употребления слишком большого количества лекарств или не тех лекарству. Ибо мы в наше время освободились от иллюзий. Это означает, что мы не наделяем органы тела как таковые религиозными или божественными качествами. Мы рассматриваем наши внутренние органы как органы, выполняющие определенные функции, хотя и воспринимаем их не только механистически, но и теологически как интегральные части органического целого. Поэтому — по крайней мере теоретически — благодаря правильной диете и здоровому образу жизни мы пытаемся заботиться о сохранении здорового сердца. А когда этого оказывается недостаточно, мы прибегаем к лекарствам и различным видам операций на сердце, каждая из которых является достижением кардиохирургии. К подобным операциям относятся особые виды хирургических вмешательств с применением искусственного кровообращения, установкой кардиостимуляторов, операции на сосудах, протезирование сердечных клапанов и артерий, вмешательства при поражении клапанов сердца и коронарных артерий, а в качестве последнего средства — пересадка сердца.

И все же с психологической точки зрения пересадка сердца вызывает большие проблемы. Если у меня не мое сердце, то кто я такой? Однако если тело (с помощью медицины) не отторгает сердце, то и сознательный индивид этого не делает. Итак, новое сердце — еще один пример гибкости и приспособляемости человека. Он просто-напросто составлен из различных частей, а теперь еще плюс пересаженные органы, которые он конструктивно воплощает в свою новую идентичность, которая, в свою очередь, постоянно меняется, как физиологически, так и психологически, поскольку клетки тела все время обновляются и замещаются.

Совершенно очевидно, что кардиология представляет собой возрождение колдовства как над человеческим телом, так и над миром с помощью рациональных научных средств. Врач-кардиолог — это сегодняшний знахарь, шаман, который в буквальном смысле слова держит в своих руках наши сердца и наши жизни и решает вопросы жизни и смерти. Границу между жизнью и смертью никогда нельзя полностью расколдовать или уничтожить, ее можно только передвинуть. Нигде возрождение колдовства над нашим лишенным мистицизма миром не выступает более очевидно, чем в исследованиях мозга и сердца. Следует прибегнуть к понятиям из мира эстетики, чтобы дать удовлетворительную характеристику пересадки сердца, а именно понятию Великого. Согласно Эдмунду Бёрку[71], который в своем труде «Философское исследование происхождения наших идей о высоком и прекрасном», созданном в 1757 году, дал современное определение этого понятия, высокое, или великое, определяется как нечто выходящее за рамки того, что мы можем понять и проконтролировать, перед чем мы должны трепетать и чему вынуждены следовать независимо от нашей воли. Точно так же мы всегда должны следовать ритму сердца и не идти ему наперекор. Таким образом, мы в обоих смыслах должны следовать своему сердцу, переживая через него «страсти, создающие человеческую душу», как это образно представил английский поэт Уильям Вордсворт в своем классическом поэтическом произведении «Прелюдии» (1799). Сердце означает здесь общий ритм природы и жизни, тела и ума:

И боль и страх, пока мы не признаем

Величия в биении сердца.

Это величие в биении сердца само по себе есть выражение человеческого величия, которое мы пытаемся объяснить в этой главе.

При пересадке сердца все подчинено сердцу и должно следовать его биению, этой тайне жизни, которую мы ощущаем в своей груди и в своих яремных венах. Если сердце останавливается, то хирурги беспомощны, потому что они всего лишь люди. Сердце не подчиняется ни нашим приказам, ни желаниям. Мы можем командовать мышцами рук и ног, но не сердцем. Оно бьется самопроизвольно, по собственному почину, независимо от нашей воли. И в этом его величие. Спаситель чужих сердец Кристиан Барнард, как это ни парадоксально, умер от сердечной недостаточности.

Сегодня мы знаем, что мозг контролирует весь наш организм, в том числе функции сердца и крови. И удивительно то, что мозг делает это незаметно. Наши эмоции и страсти вызываются процессами, происходящими в мозгу, а сам мозг остается бесчувственным. И какие импульсы вызывают мысли, а какие — чувства, вопрос чрезвычайно сложный, поскольку мысли и чувства взаимно стимулируют друг друга и все взаимодействует, выходя за рамки декартовского дуализма, как это объяснил нейрофизиолог Антонио Р. Дамасио в своей работе «Ошибка Декарта: чувство, рассудок и человеческий мозг» (1996). Итак, сердце поистине находится в мозгу.

С этой точки зрения сердце — только симптом. Однако симптом ключевой, ибо именно он характеризует наш чувственный мир и реагирует на него. Через сердце мы получаем сигнал о неминуемой опасности и сигналы, позволяющие различать добро и зло и не стать бессердечными. Такова роль сердца в истории западной культуры и психологии, «сердце есть символ» элементарной психологии и проекции, по словам Эдгара Аллана По в 1843 году. Таким образом, мозг, состоящий из бесчувственного серого вещества, никогда не заменит пылающего и горячего сердца, которое есть символ всего человеческого, по крайней мере на теперешней ступени развития Homo sapiens. Мозг — это факт, но не симптом и не символ, в то время как сердце может быть и симптомом, и символом, и даже больше того. Именно поэтому чувствительность сердца, его симптомы и символы представляют для нас интерес и оно воспринимается нами как великое чудо, поскольку взаимодействует с мозгом. Мы имеем некое физиологическое представление о сердце, но мы никогда не доберемся до сути мозга. Это великая тайна — микрокосм, в котором столько же нервных клеток, сколько звезд в макрокосме. Все это подводит нас к осознанию истинной тайны человеческого существа, которая есть высшее взаимодействие между сердцем и разумом, сознанием и чувствами. Чтобы качества сердца сохранились, это взаимодействие должно быть организовано в функциональную систему. Следующий далее постскриптум представляет собой набросок такой системы.

Предыдущая главаГлава 14 из 15Следующая глава