К книге
РаспознаванияЧасть III. IV
91%
Часть III. IV
21

Солнце, знай оно сомненья,

Не светило б и мгновенья{478}.

— Блаженная Мария пошла погулять…

Нос корабля поднялся из провала, завис и затем ухнул в следующую подошву волны. Все сотряслось.

— За рекой Иордан…

— Пожалуйста, не пой это, перебил Стэнли. — Хотя бы не здесь, не сейчас. Вцепившись в поручень, он неловко посмотрел через плечо туда, где отец Мартин мерил шагами палубу, повторяя выбранную часть своего требника. Она прекратила и молча глядела на море. Стэнли посмотрел на ее лицо, единственное (после отца Мартина, когда он увлекался такими надземными времяпрепровождениями, как занимающее его ныне) до сих пор сохранившее в путешествии хладнокровие.

А рейс оказался непростым: несколько раз Стэнли и сам чувствовал, как в глотке накапливается слюна, и пытался думать о чем-нибудь возвышенном и далеком, или хотя бы внетелесном; но звуки и признаки окружающих страданий обычно напоминали о его собственной имманентной перспективе, и сглатывалось с большим трудом. Как и сейчас. Позади него, за траекторией отца Мартина, на шезлонге тяжело пыхтела гора человеческих мытарств, вцепившись в маленькую и тикающую с равномерными интервалами машину. Это была женщина, которая уже несколько раз выдвигала капитану категорическое и благоразумное требование остановить корабль. Она была из паломников; а значит, твердо убеждена, что море волнуется специально для нее и ее спутников, которым она как-то раз не преминула сообщить, что во всем виноваты инфернальные руки, действующие в извилистых краях далеко внизу, дабы воспрепятствовать им на богоугодном пути, а в другой с той же готовностью обвиняла само Божество, кого это путешествие должно было умилостивить. В таком случае Он определенно вознамерился сделать эту поездку такой же достопамятно некомфортной, как у всех тех средневековых паломников, отбывавших из Венеции в самых плачевных условиях, что только можно было создать, и для их времен это говорит о многом. Прямо сейчас небо было голубым и сияюще чистым, дозволяя мгновение надежды, пока корабль не покачнулся и клокочущее море не поднялось у них перед глазами, которые паломница сразу закрыла и попыталась сосредоточиться на удачном клубке заблуждений о пункте назначения, которые умудрилась накопить за многие набожные годы. В конце концов, они же плыли не в Иерусалим, а высадившись, не рисковали быть побитыми камнями сарацинов или увидеть на продажу такие товары, как тела невинно убиенных младенцев. Как не мани ла их сейчас перспектива заполучить осколок Истинного Креста, шкатулку со слезами Девы Марии и даже обрезки ногтей с пальцев ног какого-нибудь почтенного клирика — все возможности, какими вовсю пользовались их давние предки: не это, а награда в виде индульгенций. Она — и канонизация маленькой испанской мученицы, чью репутацию ряд паломников и в первую очередь эта самая женщина не к месту старались возвысить, найдя ее руку за текущим злосчастьем.

Действительно, кое-кто на борту был подвержен менее организованным суевериям и соглашался, что эта беда правда может быть испытанием паломников, и оттого склонялся вести себя довольно грубо ко всем, кого так вольно включал в то число. Одним из них был швед. Облаченный в подобающую обертку, он лежал в каюте, сосал лимон и отмахивался от возражений. — Но, Анна, детка… — Нет, и не спорь со мной, это все отвратительные вульгарные паломники. — Но детка ты тоже едешь вступить в Церковь… — Ты отлично знаешь, зачем я еду, затем что я могу заполучить маленького Джионо, только усыновив его, и нужно быть католиком, иначе мне его не отдадут. — Не хочешь выйти и подышать свежим воздухом?., тебе сразу намного полегчает. — Не могу же я выйти в этом. Швед поднял подол из розового атласа. — Детка а зачем ты раздал все платья зайцам?..

А среди нижних эшелонов экипажа, тех, кого встречали за уборкой коридоров и гальюнов, появились бумажные шапочки о мятой позолоте и мутных расцветках — остатки выдохшегося карнавала на какой-то утраченной широте, перешучивания которого еще держались на запахах и пятнах под поверхностью.

— «Драмамина» больше нет? Высокая женщина подняла голову от подушки, увидев, как входит муж. Потом упала назад. — Бедная Хуки-лау, снова грызет ногти… прерывает психоанализ…

А на палубе от горы, громоздящейся с тяжелым дыханием на палубном шезлонге у переборки, через несколько неравномерные интервалы продолжалось тиканье. В ее руке почти целиком скрывалась Машина — «Записанный Розарий», с кнопкой под ее большим пальцем, чтобы нажимать каждый раз, когда она дойдет до «Славы»{479}, и стрелкой («Следите за Таинством!» говорила реклама), чтобы указывать следующую бусину для молитвы.

— Зачем ты без конца это поешь? выпалил Стэнли, схватив ее за руку, лежащую на поручне. Потом ослабил хватку и извинился, что так ее напугал; и миг спустя из него вырвался возглас, и он ринулся вперед. Внизу книга поднялась на гребне, пропала, вернулась в белой пене. Он уставился на это приглашение к смертному греху, которое уносило волны, потом поднял лицо к самому морю, словно старался вобрать его в глаза целиком, и сказал что-то в этом духе ей, что-то о его огромности. Посмотрел на нее. Она смотрела на воду. И потом сказала, но не ему,

— Для некоторых рыб море — большое широкое небо.

Стэнли держался рядом с ней. Потом повернулся, — Куда ты идешь?

— Прогуляться.

— Да, но… ладно, но ты не пойдешь увидеться… не пойдешь в первый класс?

— И увидеться с Холодным Человеком? Она ему улыбнулась; и Стэнли спрятал глаза Кто этот «Холодный Человек», он не знал, не имел никакого представления, не считая высокой фигуры, которую он видел, и то вечером, у поручня выше, левый рукав Честерфилда заткнут пустым в карман, лицо неподвижное, скрытое под полями черной шляпы. Ведь Стэнли по-прежнему следовал проложенным собой же курсом — не задавать ей нескромных вопросов, не навязывать требований ее готовности, которая всегда, когда она находилась рядом, была столь искренней в ожиданиях, столь внимательной к его пожеланиям, как — при единственных требованиях, что он на нее налагал, — та преданность, что она сохраняла с такой заботой, практиковала с таким изяществом.

Все шло исключительно хорошо.

И порой ее готовность учиться приготовлениям, которые он задал себе целью преподать ей, жалким образом трогала, а порой — пугала его: трогательная, изящно абсурдная, поскольку в ней не было насмешки, когда она, например, подтверждала догму Вознесения Девы на примере Евы из «Хижины дяди Тома» — единственной известной ей исторической параллели; пугающая — когда она ни с того ни с сего упомянула образ святого Симеона Столпника, простоявшего год на одной ноге, и рассуждала о червях, которые его помощник вернул в его разлагающуюся плоть, — Ешьте, что вам Бог дал… Или ее искренне знакомство с путем святой Марии Египетской: семнадцать лет проституции в Александрии, затем таланты пущены на благое дело, когда она обратилась и оплатила проезд на корабле в Иерусалим, все заглажено скитаниями в лесах немытой следующие полвека. Или откуда ей вообще было знать о сицилийке семнадцатого века Ане Рагузе, величавшей себя Невестой Христовой и способной, как она говорила, чуять запах грешников. Или что в Санта-Мария-делла-Скалла преклоняются правой ноге Santa Teresa de Jesus[351]. Или что гной святого Иоанна Креста крепко пах лилиями Мадонны.

Казалось, все шло исключительно хорошо, лучше для Стэнли, чем он мог представить, если бы остановился и задумался в начале этого предприятия, какие практические трудности оно обязательно повлечет. Например, ее билет: он был готов платить, но никто не просил. И хотя он радовался зримому отсутствию любопытства со стороны других пассажиров, оно начинало его беспокоить. Никто, даже отец Мартин, не спросил ее имя; и, хотя толстуха, один раз, приподнялась в жесте близорукой доброты и включила его в свое поколение вопросом, не его ли дочь то «очаровательно юное создание», так же быстро она вновь возлегла, вцепившись в книгу в мягкой глянцевой обложке с печатями Nihil obstat и Imprimatur[352] и под названием «День с папой римским», и совершенно забыла, что такой вопрос или хотя бы побуждение к нему вообще посещали ее занятую голову. Облизывая палец перед тем, как перевернуть страницы с картинками, она воображала, как катится по коридорам Ватикана, во дворе Сан-Дамасо и кто знает, где еще? когда подняла взгляд к поднявшейся перед ней клокочущей поверхности моря и потянулась к бумажному пакету рядом с шезлонгом.

Тем не менее все получалось. Хотя Стэнли, оставшийся внизу наедине со стопкой своих палимпсестов и чистых нотных станов, куда он их переписывал, совершал ошибок больше, чем когда-либо, одни выходили довольно раздражающими, когда он списывал один такт дважды; другие — странными, поскольку он то и дело ловил себя на том, что пририсовывал мелизмы, нарушавшие восхитительно строгие модуляции, украдкой добавлял не к месту каденции и как раз этим утром вписал гудящий бас, в котором, остановившись, узнал ровную вибрацию двигателей.

Он не мог выкинуть ее из головы. Когда они были вместе, ее улыбка — или часто, когда она не знала, что он смотрит, пустая печаль ее лица, — вынуждали его потупить глаза и что-нибудь взять, что-нибудь сказать; и обычно находил тот зуб в кармане, как и сейчас, и не говорил ничего.

Во всяком случае, еще не случилось ничего плохого. Даже внизу, где вместе они были так близко, находиться с ней в освещенном молчании или молитве оказалось на самом деле вовсе не так трудно, как он представлял, еще не зная искушения, как ему обычно поддаются. И даже вставая, или когда она ложилась в постель, он не испытывал искушения дотронуться до нее или сказать, что она прекрасна, хоть его порой и потрясало теплое касание локтя. Но в непосредственном одиночестве все обстояло совсем иначе.

В непосредственном одиночестве на него нападал ее симулякр, во всех видах острого горя, или с улыбкой, симулякр полнейшей отрешенности или болезненного возбуждения, одетого или раздетого состояния, в которых он тоже видел ее в последние несколько дней: в непосредственном одиночестве приходили образы, чтобы исковеркать все, что он до этого видел. Ее печаль становилась истошной скорбью, а возбуждение — нескромным в платье и развратным в наготе, многоруким, словно бешеная аватара из индуистской космологии, нападая в дни, которые он проводил за переписыванием своей работы на чистые листы, и в ночи, которые он коротал один на кресле, где, стоило погаснуть свету, все преображалось, и тело, что Стэнли видел мгновением ранее с удивлением не больше, чем допускали его простые линии и скромное беззастенчивое движение, вставало перед ним, пышногрудое и щеголявшее животом, с конечностями неразличимыми, пока они не привлекали его между собой, задушенного во влажном падении.

Наутро он просыпался изможденным; поправляя сырую растрепанную одежду, а рядом лежала она, холодная и бессознательно дышащая и часто раскрытая; и в этом случае он вставал ее накрыть, и ее плоть привлекала его коснуться рукой не более, чем телесный цвет на полотне, и он выходил, не умывшись, и поднимался, даже не задержавшись подышать воздухом нового дня, прямиком на завтрак. Потому что вот так все и было: у него пробуждался огромный аппетит, и порой он ходил есть два раза.

До сих пор все еще было под контролем, хотя он поймал себя на том, что избегает отца Мартина не менее старательно, чем толстуху, сидевшую, проводя покрытым лаком ногтем по языку каждый раз, как переворачивала страницу книжки в мягкой глянцевой обложке с печатями Nihil obstat и Imprimatur и желтым названием «Ватикан и святой год»{480}. (Однажды она застигла Стэнли за завтраком, начиная день с алчного упоминания «белого, как лилия, цветка ее девственности», оберегая который и умерла будущая маленькая испанская святая.) Теперь же отец Мартин прошел позади, поглощенный бормотанием как будто псалма Давида. С ним Стэнли ранее вел немало интересных бесед: этимология слова «atonement»[353] (at one ment[354]); августинская доктрина (этот разговор далеко не зашел) Распятия как выкупа Сатане за освобождение человека из-под его власти; упадок Сатаны (этот не пришел вообще ни к чему) от официального искусителя Господа к Его заклятому врагу. Но теперь Стэнли избегал его, будто боялся, что не сдержится и чем-то предаст свое умонастроение, какое-то впечатление о его сути.

Что до «Истории Барбары Убрик», то это он тайком унес и бросил за борт, только чтобы застать ее с «Моей жизнью в монастыре» Маргарет Шеферд{481}. «Обманута священником на исповеди» (читал он) «когда лишь юной девушкой ее против воли сунули с младенцем в монастырь и бросил духовный негодяй, клявшийся заступаться за нее. История будет держать вас в хватке, пока, после всех слез и душевных волнений…» И это отправилось за борт, а следом — и повесть Розамунды Калбертсон (американки в руках папских священников на Кубе), и «Шесть месяцев в монастыре» Ребекки Рид{482}. И каждый раз она смотрела на Стэнли с прежним смятением, звучавшим в ее голосе, когда она спрашивала, — Но разве там все будет не так?..

Он с трудом сглотнул из-за удушения, сбежавшего вниз по руке, которая сжимала завернутый зуб в кармане, пока он глядел на зыбкие поверхности белой пены внизу, и с испугом увидел, что наблюдает не за «Потерянным раем», а за плывущей там мужской шляпой.

От прикосновения ее руки к его, вцепившейся в поручень, Стэнли испуганно отдернулся и смотрел, как она идет по палубе, пошатываясь с движениями, едва ли вызванными корабельной качкой или даже совместимыми с нею, никак не связанными с морем, этим сияющим сплошным простором неба и воды, ограниченных лишь друг другом, к этому моменту уже единственных условий действительности: шла она с поступью пустыни, манерой цыганки или легкостью тех женщин (хоть он и не бывал в подобном обществе), что следуют за верблюдами и сзади оправдывают своим изяществом верблюжье так же, как разделяют их внешность впереди.

Стэнли последовал за ней. Решение было внезапным, и он держался поодаль и не на виду, мялся за углами, позади вентиляторов, слишком разгоряченный, чтобы понимать, боится ли, что его заметят, или боится, что наконец увидит себя сам. На одном повороте он задержался слишком долго и потерял ее из виду. Он воспользовался моментом, чтобы поздравить себя с отказом от столь предосудительной цели, а потом снова панически сорвался с места. Он бежал к носу, пока не оказался у внешней лестницы в первый класс, и уже поднимался, когда увидел ее. Она стояла одна у поручня внизу и не видела его приближения, как не видела его униженного отступления, потому что плакала.

Стэнли вошел внутрь и неопределенно блуждал по курительному салону второго класса. Задержался заново прочитать прогноз погоды, перечитал те же новостные сводки, что вывесили с утра. Третью строчку, о грузовом корабле, развалившемся пополам и затонувшим у Азорских островов, он пробежал глазами дважды, прежде чем осознал, что уже ее видел и просто стоит вместо того, чтобы работать, ждет первого звонка к обеду.

Впервые за путешествие он опустошил бокал вина, пока не принесли и крошки; и за обедом наполнил бокал из кувшина на столе еще четыре раза. Спустившись, Стэнли обнаружил ее в постели. Она казалась спящей, лицом к стене. Ее фигура лежала совершенно неподвижно, без единого признака дыхания и даже заметной реакции на движение корабля, от которого Стэнли переминался, стоя над ней.

На полу лежала маленькая сложенная открытка, пышно украшенная. Она когда-то принадлежала его матери, здесь употребленная для наилучшей цели, чтобы восполнить для нее все те проклятые и нелепые книжки, которые он выкинул за борт, и теперь он наклонился ее поднять: В напоминание о почтенном святилище святой Девы Марии Ангелов, на внешней стороне — с изображением святого Франциска, получающего помилование в Порциункуле. Внутри с одной стороны были приклеены три крошечных кусочка, подписанные как частица двери кельи, где святой Франциск скончался в 1226 году, частица Порциункулы, самой часовни, и частица кафедры, где святой Франциск и семь епископов провозгласили помилование; с левой — четыре листочка с чудесных розовых кустов святого Франциска Ассизского, а под ними — дивная история о том, как «Одной лютой зимней ночью святой Франциск, искушаемый дьяволом ослабить свою аскезу, превозмог зло, бросившись в колючие кусты… катался в них, пока все его тело не стало кровоточить…» после чего растения стали розовыми деревьями в цвету и в небесном сиянии явились ангелы, чтобы отвести святого Франциска в Порциункулу, где Наш Господь с Его Матерью и Воинством Небесным даровал помилование — «полное отпущение грехов, что, после набожного исполнения таинства покаяния, до сих пор можно получить ежедневно столько раз, сколько входишь в Порциункулу… Это помилование может относиться к душам в чистилище».

Теперь открытка покоробилась и еще не высохла, словно она сжимала ее в руке открытой ладонью у его лица, когда он начал подниматься и корабельная качка толкнула его к ней, лишив равновесия, и его щека коснулась ее волос. На миг он завис там, неподвижный, как и она; и потом очень медленно сдвинул щеку, и обратно, вдоль ее волос. В них он ощутил собственное жаркое дыхание. Ее волосы удерживали его и обожгли щеку, и он припал на одно колено, зарывшись в них лицом и задышав тяжелее, широко распахнув глаза. Горело все его лицо, но он заметил и кое-что еще; а потом — и ничего, кроме биения своего сердца, неровно колотившегося в огромной форме, что росла из глубины его груди к шее, замедляясь с каждым ударом.

Она простонала, перевернулась на спину; но он не мог сдвинуться. Она простонала что-то почти членораздельно, и потом ее губы остались приоткрытыми, вялыми, и нижняя — втянутой. В уголке показался ее язык, и губы сомкнулись, все еще показывая его кончик, когда челюсть застыла и подбородок поднялся, и все ее тело выгнулось от кровати и вернулось деликатно натянутым, и искаженным поднялось вновь, вернувшись с мягкой силой, пока она дышала так тяжело, с запрокинутым назад лицом, что словно опустошала всю верхнюю часть тела. Ее дыхание казалось таким же жарким, как его изливающееся ей на ухо, что теперь касалось его губ; и по-прежнему Стэнли не мог сдвинуться, по-прежнему оставался на колене, обеими руками сжимая край кровати, и по-прежнему с широко распахнутыми глазами, все органы чувств смешались в одном-единственном сфокусированном, прислушиваясь. Потому что он слушал биение своего сердца, которое, как ему казалось, заполняет далеко не всю каюту, пока Стэнли не осознал, что оно уже не заполняет ничего, и ждал его, один удар тяжелее другого, каждый отделен от предыдущего жутким расстоянием.

Ничего не двигалось, и он ничего не слышал. Металлическая пластина под коленом застыла, и он не слышал совсем ничего, даже двигатели; даже двигатели, которые диктовали ритм его сердца день за днем и поддерживали ночью, пока он спал, так что его удары разносились по всему кораблю, подгоняя машины, когда сердце ускорялось и диктовало их гул предвкушением. Затем корабль совершил рывок вперед, и откуда-то сзади хлынул оглушающий шум. Двигатели завелись; и сердце Стэнли их удвоило, когда он встал, потерял равновесие и завалился спиной на дверь.

Она привстала на локте, глаза открыты в тревоге, будто вовсе и не были закрыты, и воскликнула. — Что такое?

— Я не знаю… выдохнул он, подтянулся, держась за косяк.

Двигатели переключились на задний ход и теперь замедлились до глухого и далекого звука, а корабль слегка покачнулся и как будто замер.

— Мы уже там? выпалила она.

— Там?., там? Где? ответил он беспомощно. Потом ухватился за дверную ручку и потянул.

В коридоре как раз до этого места добралась толстуха. Ее Машина отлетела в одну сторону, маленькая книжица в мягкой обложке за три пенни под названием «Современная Дева-Мученица»{483} — в другую, а она пала у его ног. — Я просто знаю… воскликнула она, — я просто знаю… я просто знаю…

Стэнли так и стоял, молча уставившись на вязаные теплые наколенники, перекосившиеся на ногах толщиной с его талию. — Прорежьте рукава — и у меня будет два хороших свитера… Он чуть не сказал это вслух, уставившись на толстуху с остекленевшим видом обычного полоумия. Затем ее рука схватилась за его колено, которое чуть не сломалось или не поддалось, и вместо того, чтобы наклониться и помочь женщине, он схватился обеими руками за дверной косяк.

— Я просто знаю… Она начала заваливаться, и, что-то бормоча, он потянулся к ее руке раньше, чем она снова поймала его колено. Все происходило как будто очень медленно. Он изучил несоразмерное кольцо на ладони толстухи, вдвойне жалкое из-за двух невзрачных жемчужин, вправленных по диагонали в тонкую линию золота, почти вросшую в плоть: оно ей досталось, когда кольцо и ладонь еще дополняли друг друга? или купила…

— Вода!..

И в самом деле, там, в коридоре, была пригоршня воды в спокойной лужице, без очевидных как и источника, так и назначения.

— Мой розарий!.. Штуковина поблескивала у его ног.

Стэнли возвратил ее, наконец закрыл перед гостьей дверь, вернулся и сел. Его плечи только-только начали опускаться, когда он опять вскочил на ноги. — Так что случилось? воскликнул он, снова теряя равновесие и падая на кровать рядом с ней. Он взял ее за руку, и они вместе поспешили наружу.

Поверхность моря ослепляла по левому борту, где они вышли на палубу и где другие пассажиры выстроились вдоль поручней. Уже потеряв счет дням, люди тупо таращились в море. Разговоры, как правило, затихали и пропадали, когда глаза поднимались к этому простору дышащего безразличия, столь же неизбежного, сколь было необычным в день отплытия, и у поручня лица говорящего и слушающего отворачивались друг от друга и казались столь же открытыми и лишенными прошлого, или будущего, или чего-то, что могли бы дать, сколь и отсутствующий лик действительности, на который они смотрели.

Стэнли поднял руку с поручня, чтобы взять белую ладонь, державшую его. Он посмотрел на свои наручные часы, потом — на ее лицо, а потом, снова глядя вниз, симулировал ее выражение, сдержанное, но тревожное, заинтересованное, но только не в том, чтобы знать слишком много.

Бросили лини, навстречу им поднялись мужские голоса, и прямо внизу в борту корабля открылся грузовой порт. В шлюпке, наконец подтянутой к борту, находились шесть фигур, люди в рваных рубашках с почерневшими лицами, глядящими вверх без толики интереса, осветившего тех, кто смотрел на них сверху. Лодка покачивалась, пока они тянули за лини, поймали конец веревочной лестницы, двигаясь с гибкой уверенностью — все, кроме одного. Он лежал поперек банки, и, когда спустили брезентовые носилки, двое положили его в них и, поднимая, старались не задеть борт. Носилки поднимались медленно, прямо к Стэнли, стоявшему наверху, и затем где-то по левому борту линь застрял, дернулся, и один конец носилок развязался. Пассажиры, участвующие в спасении затаенным дыханием, разделили общий звук шока, резкий вдох, когда с конца носилок откинулась и свесилась голова. Лицо было темным скользким от масла, блестящего на солнце, даже на таком расстоянии выделялись квадратные высокоскулые линии лица, застывшая челюсть, державшаяся как на натянутых линиях от носа, прерывающих плоские щеки, а глаза, даже закрытые в бесчувствии, жмурились, как от усилия.

— Ты же не думаешь… начал Стэнли, повернувшись к ней. Она медленно подняла взгляд от того человека, внизу, бледнея, вся краска отлила от губ, дрожавших вокруг слова, и она упала в обморок.

Стэнли поймал ее у поручня и поискал глазами помощь. Увидел человека палубой выше, глядевшего мимо него глазами, перенявшими цвет и консистенцию у моря внизу, но слишком светлыми и, на вкус Стэнли, слишком водянистыми, поскольку блеск моря в заходящем солнце превратился в обширную поверхность расплавленного металла. Лицо наверху было таким же бледным, как то, что Стэнли поддерживал у груди, и фигура, в темно-синем костюме в полоску, с одной рукой в черной перевязи, отстранилась и исчезла.

— А он миленький… раздалось дальше с верхней прогулочной палубы, и Стэнли, все еще выгибая шею, разглядел через решетку высокое светловолосое существо в пальто, висящий из-под него ярко-розовый подол, пальцы босой ноги, проглядывающие через шпигат. — Если бы я взял с собой хоть одного из тех бойскаутов…

— Мой дорогой мальчик, разве это не божественное чудо? Голос толстухи вернул Стэнли к себе, к весу, что на него опирался. Он все еще держал ее у поручня и теперь поднял ее голову. Глаза были закрыты, но губы двигались от улыбки.

— Есть кое-что, сказала толстуха, — кое-что, что я хотела у вас спросить. На искусительное мгновение отягощенная жемчугом рука взмахнула перед носом Стэнли американским шоколадным батончиком. — Не хотите? спросили его, словно он стоял там с пустыми руками.

— Нет, я… прошу, прошу меня простить…

— Вот только что о чем же?..

Стэнли обернулся к лицу вплотную к его. — Ты… теперь можешь идти? спросил он и не получил ответа, кроме неуверенного подъема ее веса от него. Он поддерживал ее за талию. Она шла, понурив голову, не поднимала головы, пока они не дошли до первого лестничного пролета. — Мы идем к нему? спросила она. Стэнли что-то пробормотал, — Ммхмм, сделав вид, что слишком занят помощью ей. Наконец они добрались до коридора, где лужица с качкой палубы переливалась из стороны в сторону, и только когда он открыл дверь и закрыл за ними, она издала тихий возглас, а потом, оглядываясь, произнесла, — Где он?

Она спросила с улыбкой, словно Стэнли ее разыгрывал, но он ответил, — Теперь приляг. Приляг. Приляг ненадолго…

— Но где он? улыбка оставила ее лицо, пока она смотрела на него.

— Теперь приляг ненадолго…

— Где он? вскрикнула она.

— Кто? наконец выдавил Стэнли, стоя так, словно боялся к ней подойти, потому что она оживилась больше, чем он когда-либо видел, — когда угодно, осознал он, кроме той ночи, когда погас свет.

— Человек… которого забрали из моря? На миг она пошатнулась, взывая к нему.

— Так ведь они… он… тот, кого подняли в той штуке, он, наверное, уже в корабельном лазарете, он… но ты…

— Ах да… хрипло прошептала она, — отведи меня. Она пошла на Стэнли, на дверь за ним. — Отведи меня туда, отведи к нему.

— Нет ты… теперь ты приляг. Он схватил ее за руку, и они начали бороться. Ее сила была удивительной, больше его, но отчаянной и неспособной поддерживать себя же, а Стэнли боролся, чтобы удержать ее от двери, удержать подальше от себя, будто по опыту знал, что делает, хоть даже это не смягчило ужас в его глазах, боровшийся с уверенностью — причем уверенностью, что в конце концов он проиграет: ведь его потрясла ее сила, но не из-за неожиданности, потрясла тем, как она знакома. С той же силой он боролся по ночам: с тем же жутко знакомым извивающимся телом, теми же твердыми пальцами, извивавшимися в его пальцах, ногтями, царапающими тыльные стороны его ладоней, выгибая их назад, привлекая вниз, с той же ногой, обвившей его ногу, с плечом вырвавшимся, а потом остро впившимся ему в грудь, той же рукой вдруг обхватившей его шею, тем же жарким лицом, и жарким дыханием, и волосами ослепляющими его, удушающими, влажными от его же пота и горящими от его же дыхания, пока теперь он не продел обе руки под ее и, с ладонями сзади на плечах, держал ее на расстоянии — голова отброшена назад, кончики пальцев впиваются в его предплечья, он стоял нетвердо с ногой между ее ног и ее телом, все еще извивающимся у его тела, где они встретились.

Он был слаб, и держался за нее. Все это время на ногах их поддерживало движение корабля, когда того, кто иначе потерял бы равновесие на ровном полу и упал бы, подхватывала поднимающаяся палуба, но тут снова поднялся левый борт, а борьба уже их не поддерживала, и они упали. Потеряв равновесие, Стэнли смог сделать лишь один шаг к кровати и там рухнул на нее сверху.

— Дай мне… отведи меня… шептала она, чуть не пронзая его плечи ногтями, а он все держал ее и не мог отпустить. Не мог шевельнуться, хоть она корчилась под ним; не мог вздохнуть, хоть ее дыхание то изливалось на его лицо, то резко втягивалось, а его грудь поднималась на ее; и хоть ее глаза были закрыты, он не мог закрыть свои, а глядел на все это, такое знакомое и жутко легкое. Затем плечи Стэнли сотряслись, и он развернул ее в руках. Его локти впились в кровать, подбородок дернулся вверх, ноги затвердели и ступни, лежавшие одна поверх другой, оцепенели до самых пальцев, окоченение смерти захватывало все конечности, когда его покидала жизнь, растворяя при этом органы чувств, расплавляя в нем все, пока не осушилась окончательно, и его голова упала, глаза закрылись на подушке.

Очнулся он внезапно, привстав на локтях, — тот же шок сознания, что будил его каждое утро. Сердце как будто забилось через целую минуту и тогда уже колотилось без пощады. Он бросился лицом в подушку, закрыл ей уши, сотрясаясь всем телом. Потом поднял голову и оглядел пустую каюту. Скинул ноги с кровати и встал, для равновесия схватившись за спинку стула, уже решил идти и тут, когда его глаза упали на неоконченную работу, палимпсесты по одну сторону стола и чистые листы — по другую, он застыл там, таращась перед собой с отсутствующим взглядом, зависнув, — Анафема…

Потом он двигался медленно. Шагая, широко расставив ноги, добрался до стула, сел на него, стянул штаны и тут же, не глядя, трусы. Потом встал, смочил полотенце и, отворачиваясь от того, что делает, сначала увидел свое лицо в зеркале на шкафу, быстро отвернулся, чтобы сбежать от него к стене, и там увидел пожелтевшее распятье, легко покачивающееся на гвоздике. Стэнли закрыл глаза и замер, с рукой у лба, и тут в дверь постучали. Он подождал, поджав плечи, парализованный. Стук повторился. Он шагнул к двери, не зная, откроет ее или придержит закрытой.

— Мой дорогой мальчик!., услышал он из коридора и подождал, придерживая дверь, пока не раздалось фырканье, тяжелые шаги, удаляющиеся. Тогда он открыл зеркальную дверцу шкафа, достал чистые трусы, взглянул на голубой костюм, не ношенный с похорон матери, висящий там, легко покачиваясь, словно призывно, и быстро отвернулся. Надел чистые трусы, скача на одной ноге и потом на другой, неформально, словно его мучили порывы ветра с разных и неожиданных сторон. Посомневался над штанами, упал спиной на кровать, натягивая их обратно, и спустя мгновение прошел по коридору, смяв трусы и влажное полотенце в комок, который на палубе выкинул за борт.

Было темно, вокруг набухала и опадала ночь, и была луна. Он вцепился в поручень, уставившись на нее. И в призрачном свете корабль словно скользил по поверхности, едва касаясь воды, разве что разбивая гребни, живописная нереальность пустила дрожь возбуждения по его опустошенному телу, пустилась в бегство, невесомая, как тусклые корабельные огни над ним. Он цеплялся в поручень так, будто спасался от движения за борт — не падения, а просто шага вне и в это пестрящее сияние, где все наконец будет исправлено.

Когда Стэнли потом оглянется на путешествие, на что произошло и еще произойдет, это будет последним мгновением, который он честно, отчетливо помнил.

Лицо отца Мартина целиком освещалось из неприкрытого иллюминатора там, где он стоял спиной к поручню на палубе первого класса. На лестнице Стэнли уже было ринулся к нему, как тут к лицу его собеседника поднялся свет — укрытый ладонью против ветра, — показывая человека с сильным профилем и мерцающими глазами. Свет опустился, вслед за сигаретой, вспыхнул, когда человек пожал плечами, и отправился за борт красной точкой. — Конечно по-прежнему, мой дорогой друг. Мы теперь наверняка оба работаем над одним и тем же.

— Ты не изменился, сказал после паузы священник.

— Semper aliquid haeret… помнишь?

Отец Мартин отвернулся и двинулся по палубе. Последуй Стэнли за ним, мог бы раньше найти то, что искал, ведь через несколько ярдов отца Мартина перехватил медбрат, которого он выслушал и за кем быстро последовал. Но у поручней оставалась та тень, и Стэнли отвернулся и скоро заблудился.

В баре его за фалду поймал Дон Билдоу. — Я и не знал, что ты на борту!.. Познакомься с мисс Холл. Или миссис Холл? Миссис Холл.

— Очень приятно, простите я…

Дон Билдоу сжимал недавний выпуск маленького журнала в жесткой обложке, где был редактором, и, судя по пятнам на обложке, сжимал уже довольно давно. А судя по глазам, он немало выпил. «Миссис Холл» критически наблюдала за ним позади. — Слушай Стэнли, я всегда считал тебя… тем, с кем я… с кем я могу многим поделиться… сказал Дон Билдоу, положив руку на плечо Стэнли, оценивая его на предмет какой-то взаимной нетвердости, — и я… слушай Стэнли, у тебя нет метил тестостерона? Я тут с девушкой, понимаешь? С этой миссис… этой девушкой, и она… ну знаешь она зовет в ее каюту но у меня нет… Я не взял с собой метилтестостерон, я хочу сказать у меня был но моя жена… я его забыл… У тебя нет?

— Я… прости, я даже не знаю, что это такое, мне надо идти. Стэнли вырвался из вялой хватки и через несколько футов обернулся, вспоминая, думая, что Дона Билдоу можно спросить, видел ли ее он; но Дон Билдоу уже погрузился в разговор, рассказывая «миссис Холл», что — Моя маленькая дочь, ей всего шесть, и она вся опухла, когда я уехал, не надо было уезжать сам знаю, меня ужасно мучает совесть, живот так опух…

— А вы тот самый молодой человек, который хотел обменять «Драмамин» на фенобарбитал?

Стэнли повернулся к высокой женщине, автоматически протянул руку, как его приучили делать, когда что-нибудь предлагают.

— Но зачем он тебе, ты-то в порядке, резко сказал муж высокой женщины. Ты можешь ходить, а я даже ходить не могу.

— Это не мне, ответила она, — это для Хуки-лау… ну и куда делся этот парень?

В дверях Стэнли пришлось подождать.

— После вас, сенатор.

— После вас, господин сенатор.

— Сенатор, вы мне сделаете великое одолжение, если пойдете первым и потом поможете мне, а то я даже дверь не вижу, сэр.

Стэнли увидел, как она пробежала мимо, на палубе. — Прошу прощения, я…

— Что?.. Сенатор?

— Прошу прощения, сэр, я…

— Упс!..

— Извините, я…

Ее нигде не было видно, но Стэнли поспешил в ту сторону, куда она бежала. Сунул липкие таблетки в карман, нашел там зуб и побежал, сжимая его. За очередным углом увидел ее ноги сквозь ступеньки лестницы; но когда добрался до них и поднялся, ее снова как не было. Он остановился перевести дыхание. Подошел человек в смокинге, и Стэнли, размышляя, остановил его и спросил, где корабельный лазарет.

— Вы не выглядите больным, мальчик мой. Больше дышите свежим воздухом, ммп он приведет вас в чувства быстрее всяких дакторов…

Стэнли бежал дальше по металлическим пластинам палубы и наконец добрался до лазарета, но ее там не оказалось. По крайней мере, он ее не увидел, когда вошел. Занятых коек почти не было, но вокруг одной стояли ширмы, на которых двигались тени, и он подошел туда.

Изнутри доносилось ровное бормотание на испанском, перемежаемое, но не прерываемое приглушенными словами, произнесенными голосом отца Мартина. Стэнли постоял, прислушиваясь к исповеди, прикованный к месту, не понимая подробностей, осознавая только, что происходит. Затем бормотание сошло на нет, оборвалось кашлем, продолжилось уже быстрее и резко прекратилось. Настала тишина. Тени на экране двигались, и затем продолжился голос отца Мартина, монодия, едва ли прерывающая ответные звуки, державшие корабль в качке, не более гнетущая или неприятная и не более запинающаяся, чем ход самого корабля во тьму. Где-то пробили склянки, ясные ноты, проникшие в misereatur[355], жесткие отдельные звуки, отмечавшие последовательностью латинские слоги: Стэнли их отсчитывал. Безо всякой причины — он не разбирался в простой системе корабельных склянок и семь ударов могли быть любым часом; но теперь каждый насаживал его напряжение в ожидании следующего, вслушиваясь, пока он ждал, глядя на тени, когда какая-нибудь обретет отдельные форму и движение. Затем склянки прекратились и оставили его покачиваться на твердых волнах,

— Per istam unctionem, et suam piissimam misericordiam… Он услышал масло, или так показалось, горящее масло, — indulgeat tibi Dominus… на ширме вытянулась тень поднятого большого пальца. — Quid-quid deliquisti per oculos… Тут он увидел ее, двигавшуюся медленно и все яснее от приближения к свету, платье сморщенное и рваное на груди, волосы растрепаны, и в упавшем свете — бешеные глаза. — Deliquisti per aurem… доносился голос с невыносимой неторопливостью, ведь его прогресс словно притягивал ее и одновременно сдерживал. — Deliquisti per manus…[356]

Когда она вырвалась и побежала к ширме, Стэнли задержал ее не больше упавшей на нее тени. Но и ее тело, когда она метнулась вперед, плача навзрыд, потревожило умирающего не больше внезапно упавшей на него тени, и его фигура лежала там, обнаженная для последнего прикосновения прощения к плоти, где все импульсы тела восстали в одном. И, будто рваная тень, ее волосы почти скрыли его изборожденное морщинами лицо, левая рука — вокруг его головы, а плечо — в ее правой руке, причем держала она его с такой силой, что оно будто приподнялось от койки, и ничто не двигалось, кроме ее губ у его уха, — О да… ее голос надтреснул, но она отказывалась его оставлять, — О да, о да… О да…

Левая рука человека на койке медленно поднялась. Сдвинулась, словно сама по себе, в тень ее бедра, и там, под финальным иероглифом вен, обрела покой.

Затем не было ни звука — голосов или любого голоса: а без них ее брошенная туда форма казалась уже не поддающейся управлению. Время скреплялось воедино лишь ответным движением корабля: и все же в моменты, когда нос падал под волну где-то далеко впереди и дергано сотрясал вокруг них урывки хода вперед, Стэнли уже давно начал повторять каждое движение битвы, каждый извив прошлых судорожных ночей, каждый уворот и выпад в этой скиамахии теперь происходили без колебаний с рукой отца Мартина у него на плече, пока он не распрямился от мощи этой ладони, наконец силясь уйти прочь, вырывая свой трофей и оставляя мертвеца лежать на свету.

Вместе они шатались по палубам, по лестницам, трапам, коридорам, чуть не упали в лужу, зыбящуюся перед их дверью, а внутри все было, будто они и не уходили: покрашенные в бежевый металлические стены с двойными рядами заклепок, металл над головой пересечен стальным двутавром, сталь под ногами — пластины, окаймленные заклепками, дверь закрыта заподлицо и мет ни единого выхода, кроме вентилятора, и вся эта жесткая замкнутость углов движима вибрациями, в движении без направления, они не то что словно не уходили, а словно и не смогли бы уйти никогда, никогда и не были где-то еще. Стэнли посмотрел на наручные часы, словно знание времени что-то бы подтвердило.

— Почему ты увел меня от него? спросила она тихо.

Стэнли поднял глаза от стрелок к ней, ошеломленно воззрился на нее. — Но это был не… он не… ты… Это все, что он мог сказать; но она еще ждала, стояла неподвижно вопреки корабельной качке и глядела на него, простое платье сморщенное и рваное на груди, а на лице — выражение, как в тот день, когда он нашел ее в больнице, день из его детства, осознал он теперь. Он сделал к ней шаг и поднял руку. — Теперь… и остановился, словно что-то попало в горло: он хотел просить ее прилечь, словно это еще могло бы стать невинным предложением, и сзади его прострелила незнакомая и сокровенная боль в подтверждение очищенного пустого ощущения, которое поддерживали свидетельством его ватные ноги.

— Почему?

Стэнли вернул сделанный шаг. Увидел на ее лице блестящие полосы, но не слезы. Это были полосы от миропомазанного лика, на который она бросилась. И, вскинув перед собой руки, Стэнли выпалил, — Но почему ты… да кто это был?., откуда ты знала, кем он был?

— Он был?., повторила она, и — О, он был. Она приложила пальцы ко лбу и опустила глаза, и потом дала руке перейти к уху и остановиться у пустой мочки. — Ибо он знает, кто я есть, хотя ему было почти нечем делиться… драгоценная капля. А ты его никогда не знал? спросила она, поднимая лицо к Стэнли, — его глаза, не глаза любовника, нет, никогда, кроме единственного раза. Тогда он принес лилии, когда их было противозаконно продавать. Противозаконно?., продавать лилии? Все еще касаясь мочки, она уже отвернулась от него и теперь продолжила, низким голосом, — Не любовник, искал не что было, а что мог бы добавить — и так эгоистично забрать. Но не забрал! Не забрал! Не забрал! вскрикнула она и бросилась на Стэнли.

Он упал на дверь, и его вскинувшиеся руки, готовые по собственной воле к отпору, потому что он сам — нет, обнаружили, что поддерживают ее, всхлипывающую слабыми надрывными вскриками, которые перехватывались отчаянными глотками воздуха. Но даже эти звуки так близко, что от них сотрясалась его грудь, казались далекими, когда он протащил ее по стальным пластинам, запинаясь, зацепившись ногой за стык между ними и готовый размозжить себе голову о пол, прежде чем ее вес привлек его на постель с далекими всхлипами, ибо их обоих оку тал звук его сердца, стальная каюта сотрясалась от биения, полтакта и потом полный, и они оба — внутри, взаперти в заклепанном стальном замкнутом пространстве, сердце в движении без направления.

— Отпусти меня! закричала она, и он толкнул ее, сам ухватившись за стальной угол металлического бюро, когда она упала навзничь на кровать, а левый борт поднимался за ним, и она стукнулась головой о ряд заклепок, и распятье упало и ударило ее в плечо.

Распятье он и спас первым, и стоял там с ним в трясущейся руке, уставившись на подтянутые пожелтевшие ноги, оцепенелые, в жестких мышцах до самых пальцев, и затем — на поднятую, окоченело неподвижную грудь, задранный подбородок и широко распахнутые незрячие глаза. Он перестал дышать. Дрожащее распятье опустилось от его замершего взгляда, и тогда он таращился на нее, лишь пятно перед ним.

Ее голова лежала на плече, мягко болтаясь рядом со сталью, с закрытыми глазами, и она всхлипнула. На бледном лице начали проступать слабые полосы и пятна, и Стэнли склонился над ней. Громко заговорил, когда сердце снова застучало в унисон с двигателями, и его превозмогла эта штука вокруг, состоящая из замкнуто давящих друг против друга металлических углов, — Слушай, слушай… слушай меня… Он уронил распятье рядом с ней и взял ее за плечи. Ее голова упала вперед. — Слушай меня… Он положил женщину обратно на кровать, поднял ноги и потом достал из-под нее распятье, положив у ее головы. На миг уставился на неподвижное лицо, потом встал за стаканом воды. Поискал полотенце, не нашел, и тогда просто окунул пальцы в воду и провел ей по лбу, говоря теперь, — Слушай, ты не могла… я не хотел… ты не могла ушибиться, ты… слушай…

Она открыла глаза, уставившись прямо на него, и наконец сказала, — Ты будешь держать меня здесь всегда?

— Нет, нет, я… потому что даже я, я не выношу…

— Теперь мы пойдем к нему?

— Да, я… нет, ты… теперь, теперь тебе надо ненадолго, на минутку отдохнуть. Теперь мы, слушай, нам обоим надо… куда я… Куда ты положила те… тот розарий, который я тебе дал, те… те серебряные четки, которые я тебе дал, где они?., потому что мы…

Она просто смотрела на него. Стэнли встал и начал панически искать. В кармане рука, такая же паническая, как глаза, нашла зуб — и две липкие таблетки, приставшие к его обертке.

Розарий был итальянским, из серебряных филигранных бусин, с филигранным крестиком на конце. Стэнли увидел, что четки лежат спутанными на бюро, откуда он только что ушел, и потому принес их обратно к ней, встав рядом на колено. — Слушай, теперь мы оба… после того, что мы оба… слушай, Ангельское приветствие. Ан-гель-ско-е, при-вет-стви-е, ты помнишь? Ave… слушай, повторяй за мной. Возьми… Он сунул ей в руки, все еще покоящиеся на животе, четки. — Ave Maria,{484}

Ее рваное платье стянулось к кончику груди, такой спокойной, будто она не дышала. Бусины лежали на неподвижных пальцах с бесцветными ногтями. Она смотрела на него.

Она смотрела на него четыре повтора, с по-прежнему неподвижной грудью, с четками, замершими в пальцах и бесцветных ногтях, с краснеющими на лице полосами. Затем расхохоталась.

Левый борт с содроганием опустился; и Стэнли отшатнулся, присев на корточки: он никогда не слышал такого звука, обрушившегося со всех сторон от металлических стен. Он мог только сказать, — Нет!.. Нет!., пока не смог схватиться за распятье. — Нет, теперь… теперь слушай, ты… Его кто… Он кто… чья любовь была так велика… чья любовь к нам была так велика, что Он отдал Свою жизнь… Он… Он…

— Он!., воскликнула она, — тогда отведи меня к нему!

— Нет, я имею в виду не его, я имею в виду… вот. Стэнли сунул распятье в поднятые руки, четки узлом лежали на ее коленях. Миг ее руки держали крест, пальцы дрожали на оцепеневшей желтой фигуре. От нового смысла, что придало распятью его же тело, у Стэнли закружилась голова, и он сглотнул с усилием, потребованным морской болезнью.

Она тоже уставилась на распятье. Ее глаза ярко светились, и она схватилась за него с огромным возбуждением. Стэнли встал перед ней. Наблюдал, ожидая, чтобы она подтвердила в каком-то преображении веры, — но что именно, он сам не знал. Она подняла глаза. Те горели на ее худом лице.

— Эта м-мерзкая штука, сказала она и швырнула распятье в Стэнли.

Тот машинально потянулся поймать его, но стоило пальцам коснуться, как они оцепенели, и оно упало.

— Твой ужасный человечек с гвоздями, воскликнула она, — все бормочешь и бормочешь, и эта… ужасная штука. Она встала. — Ради любви? Ради любви? О никогда, никогда, никогда. Я знаю, чья любовь должна спасти меня, какой я должна быть ради любви. И тебе меня от него не удержать. Тебе меня от него не удержать. Ни тебе, ни Ему, мертвому с гвоздями, не ради любви.

В дверь постучали, и не успел Стэнли открыть ее либо придержать, как проем уже заполнила толстуха. — Мой дорогой мальчик, моя книга, я ее потеряла и наверняка потеряла здесь. Моя книга о нашей маленькой испанской святой?

Она уставилась на Стэнли и за него. Стэнли нашел на полу желтую брошюру за три пенни и поднял.

— Но я не буду забирать, если вы читаете, сказала толстуха, стоя необъяснимо твердо в качающихся дверях. — Прелестное дитя!., предпочитающее смерть греху. Мне понравился момент…

— Вот, берите! сказал Стэнли.

— Мне понравился момент, где она готовится, к первому причастию? «Следи за своим языком», сказал ей священник, «ибо он первым коснется тела Нашего Господа…»

Толстуха так и стояла, заполняя проем. У нее был маленький ротик, подведенные коралловым оттенком губки, которые она нетерпеливо надула. Так и стояла, необъяснимо твердо.

В воздухе пролетел розарий.

— Иди в жопу!

Стэнли медленно повернул голову. Он не видел лица, только ярко-красные полосы. Серебряные филигранные четки прокатились по полу. Он наклонился за распятьем.

— Вы одержимы, сказала толстуха. Стэнли, поднимая распятье, медленно поднимал голову, боясь выражения на коралловых губах, боясь, что толстуха сшибет его на пол, нападая на фигурку позади, которой только что вынесла вердикт; но смотрела толстуха прямо на него. Она наблюдала за тем, что он делает, и, когда он распрямился, пронзила его мелкими глазками. Коралловые губки продолжали бесшумно корчиться. Потом она развернулась и двинулась по коридору, с желтой брошюрой за три пенни в руке с двумя невзрачными жемчужинами.

Стэнли запер дверь и отвернулся от нее. Крест в его руках был целым, но фигурка на нем сломалась поперек коленей, и еще пропал подбородок. Он положил распятье на бюро лицом вниз и повернулся, сунув руку в карман, где нащупал зуб и две таблетки, приставшие к его обертке.

Затем снова начал бороться с ней. В какой-то момент их разбросало на расстояние ладони, и Стэнли посмотрел в зеркало на дверце шкафа за уверенностью, но увидел только себя. Корабль перевалился, дверца мягко раскрылась, и зеркало вновь приняло в себя их обоих, но он уже не видел, потому что был вынужден возобновить борьбу, с другим, единственным зеркальным отражением перед глазами.

Ее сила уступила внезапно; и он наконец заставил ее принять две снотворные таблетки, думая, пока пропадала вторая, не оставить ли ее для себя. Потом начал собирать филигранные серебряные четки. Нашел открытку из Порциункулы разорванной пополам и помедлил, чтобы сложить половинки, но края никак не встречались из-за трясущихся рук. Он сдался и положил открытку рядом с распятьем, целую минуту смотрел на кровать, на безмолвную фигуру там, потом бешено принялся озираться, словно и впрямь искал колючие кусты. Содрогнулся, как от холода, и вернулся к сбору четок.

Каждый раз, как он тянулся к бусине, она укатывалась от его руки когда он заканчивал Gloria Patri{485}. Бубня между делом Ave, каждый раз он, как ловил одну, возобновлял хвалу с Paternoster, собирая, через шестнадцать веков, те камешки, что выбрасывал отшельник Павел, чтобы вести подсчет своих ежедневных трех сотен молитв.

Форштевень пробивал путь в воде, пока корабль буравился в ночь, и море омывало его намного ниже монограммы девятнадцатого века на боку, — значка куда затейливей того креста, что рисовали на грузовой марке тех паломнических галер, которые несли подвижников в их устремлении к мощам, в Иерусалим — за камнями церкви святой Анны, беременных — за камышами для родящих от источника святой Екатерины на Синае, а бесплодных — за розами Иерихона.

Заснув в кресле, Стэнли видел кошмар, который был еще хуже из-за того, каким жутко знакомым казался, но, проснувшись в темноте, уже не мог его вспомнить. Зато под рукой слышал, как ворочаются, мечутся, стонут — Да, если есть время да, о да… О да…

Стэнли обнаружил, что обильно потеет. Одежда отсырела, трусы почти промокли до нитки, и все же он не смел включить свет, страшась подтверждения в нем всего, что в его воображении сдерживала тьма, пока он запахивал куртку и дрожал, прислушиваясь, к ее звукам, к грохоту собственного сердца, движущего их к Гибралтару и внутреннему морю, как сердца подвигали людей веками, от заглядывавших в вифлеемскую пещеру, куда закинули тела убиенных младенцев (и более чем готовых, отвернувшись, выложить сотню дукатов за порезанное ножом тело мертворожденного сарацинского ребенка), до их потомков, собравшихся на сожжение прославленной парижской отравительницы, маркизы де Бренвилье, чтобы таким образом увековечить ее таланты на костре, а ее прах раскупить как оберег от колдовства.

Прорвался рассвет, во всей красе морского рассвета. Появились белые птицы. Они парили за кормовой мачтой, время от времени откалываясь, чтобы спикировать к воде и присмотреться к чему-нибудь брошенному за борт. Восходящее солнце застало Стэнли мокрым и растрепанным, бегущим по правому борту. Он помешкал у лестницы, повис на влажном поручне, чтобы отдышаться, потом застегнул пуговицы в разных местах. Бросил с легким удивлением взгляд на солнце, словно оно — кто-то посторонний, но, возможно, полезный; но скоро отказался от этой мысли и продолжил путь. Его усы походили на что-то, во что он упал лицом, а волосы топорщились сзади тяжелым узлом. Официант из столовой второй класса отступил с его дороги к поручню, словно принимая за должное, что Стэнли преследуют. Но Стэнли налетел прямо на него, схватил одной рукой, размахивая другой,

— Вы ее видели? Вы ее видели?

— Ma signorino. che…[357]

Но Стэнли уже снова сорвался; и официант еще добрых полмину ты стоял у поручня, глядя в сторону, откуда появился Стэнли, с нездоровым ожиданием человека, видевшего не один американский фильм.

Стэнли оббежал немалую часть корабля. В один момент чуть не прорвался в штурманскую рубку. В другой скользнул к высокому беловласому мужчине в теплом халате и соломенных тапочках, с тем же вопросом.

— Значит, бегаем, а? Славно, тем лучше для вас, когда дактора… святые небеса. Святыые небеса!..

Стэнли срикошетил от поручня, оказался перед очередной лестницей, взлетел по ней. В корабельном лазарете нашел койку, прошлой ночью находившуюся в центре деятельности, пустой. Хотя Стэнли никак не мог этого знать, проснувшись так, как он проснулся, — в одиночестве и мокрым, чтобы подскочить и заново рассыпать серебряные филигранные бусины по полу, — у нее была не такая уж большая фора и, пожалуй, не намного больше понимания, осознал он, когда увидел ее еще бегущей туда, куда она собиралась.

И — Мертв! сказала она, когда Стэнли все-таки нашел ее и поймал за запястье, чтобы удержать.

Дальше на палубе, теперь — крытой и ниже к ватерлинии, где группа молчащих людей окружила длинный брезентовый мешок, главенствовал отец Мартин, с книгой в одной руке, вторую поднимая с регулярными сомнамбулическими интервалами ритуала.

— Мертв!., и этот чертов черный андро-гин. Это он сделал.

— Но теперь ты… теперь ты… теперь…

— Ты знаешь, ты его видел, тоже, применил яд, и отравленные слова… — Теперь теперь теперь…

— Нет!., не удерживай меня здесь…

— Это какой-то испанец, только и всего, я его слышал. Я слышал вчера ночью Виатикум{486} и слышал, как он говорит по-испански.

— Пусти!

Против ветра никто на палубе не слышал ее возглас, по крайней мере никто не обернулся; и, удерживая ее, Стэнли наконец осознал, что она и не старается сбежать.

Сделав знак, отец Мартин замер, а его движение продолжили остальные фигуры, так же медленно и так же осторожно, когда спустили утяжеленный брезентовый сверток с борта.

После всплеска немедленно налетели птицы. Мужчины и священник ушли от поручня вперед, потому что лучи рассвета ярко лежали на воде и слепили глаза. Тут она вырвалась и подбежала к поручню. Стэнли от удивления замялся, потом бросился за ней, чтобы удержать раньше, чем она прыгнет.

Но она остановилась, уставилась на ослепительное море.

Стэнли остановился и достаточно собрался с мыслями, чтобы перекреститься. Потом поднял глаза, на сияние моря, тянувшегося всюду, где не было неба, и сама мысль о суше была для него вообразима не больше дневного света после пробуждения от кошмара, море, откуда человек вышел и куда вернулся. Потом он вспомнил свой сон: он переходил улицу с маленькой фигуркой, завернутой в шаль, и встретил Ансельма.

— Нет!., вскрикнула она у поручня; и Стэнли закрыл глаза перед сном, снова открыл перед морем, уже утратившим сияние зари. Море, романтичное в книгах — или снах, или беседах, — символическое в поэзии, мать, последняя любовница, — и вот оно перед ним, ничто из перечисленного. Романтическая? эта дышащая, неразумная действительность? живая? злая? символическая? зыбящая поверхность в подражание жизни над пучинами, которые есть сама ткань тьмы, слепой жизни и смерти. Безграничное ни да, ни нет, ни добро, ни зло, ни надежда, ни страх, притворяясь всем этим в глазах, видевших его впервые, но после этого не меняясь, все еще собственного цвета, оно дышало с безразличным голодом всякой действительности.

Стэнли опустил глаза, чтобы сделать твердый шаг к ней, и линии в волокне деревянных поручней наплывали друг на друга в подражании водной глади, уходящей за утреннюю дымку, которая выдавала горизонт там, где находилась Африка, невидимая чувствам, но несомая намеками в ветре с юга. Корабль вздыбился, содрогнулся, уронил бока в воду. Внизу белые птицы, не найдя ничего, вспугнутые ударом корпуса, взлетели вместе, прочь, словно обрывки письма, пущенные по ветру.

— О Христос, плуг…

— О Христос что?

— смех, священных белых птиц…{487}

— Ты там что читаешь? стихи? Знаешь, ты так себе выглядишь. Человек у поручня протянул свой стакан. — Глотнешь? Пожал плечами в ответ на полный ужаса взгляд, вызванный его предложением, но дальше таращился себе на фигуру в шезлонге — мужчину, которого в любых других обстоятельствах можно было бы назвать комфортного среднего возраста. Объятый потоком тартанового наколенного пледа и складками ирландского прочного твида, он пристально взирал на открытую книгу и со скрупулезным усилием двигал губами.

Человек у поручня достал из кармана бутылку, чтобы пополнить стакан, и уставился поверх воды, за утреннюю дымку на неразборчивую гору на горизонте. — Отсюда этот хилый пригорок не похож на рекламу страхования жизни, пробормотал он, сплюнул в сторону и утер подбородок. На палубу он вышел на четвереньках, хотя и несколько косолапо из-за стакана, который держал в руке прямо, и рыча на собаку высокой женщины, направлявшейся в противоположную сторону, — гавайский пудель, пояснил он. — Видал, что на нем? Я ее спрашивал, что это за чертовщина. Пояс невинности, из пластмассы. Английского производства. Он понадобится Хуки-лау среди гадких испанских собачонок, говорит она мне. Господи. Гррр-ав! Он сделал вид, что бросился за собакой. — Тоже сходишь в Гибе? Фигура в шезлонге ответила немощным звуком, дополненным кивком. — Вот и я. Какой-то испашка засудил мою газету, они там откупились от гада, а потом послали меня черт-те куда, чтобы разобраться, какого черта тут творится. Думают, он просадил все деньги на святого покровителя. Знаешь, ты так себе выглядишь. Он уже давно распрямился и оперся спиной на поручень, потягивая из стакана. — Что там у тебя в бумажном пакете? Чтобы блевать?

— Хлеб.

— Хлеб?

Фигура в шезлонге описала нетвердый жест над головой.

— А, для птичек? Новостник утвердил стакан на поручне и достал из пакета хлеб. — А ты мне почему-то знаком, ты в курсе? Хотя впервые вижу тебя на палубе за все путешествие. Человек в шезлонге описал неопределенный жест внизу. — А, слег в каюте? Значит, пропустил самое веселье, ты слышал? про кораблекрушение? Человек в шезлонге заметно вздрогнул. — Мы тут подобрали бедолаг на шлюпке, один вчера помер и его скинули туда, откуда взяли. Старое корыто под названием «Победа Пердью», развалилось напополам. Он помолчал, чтобы окунуть кусочек хлеба в стакан и бросить чайке. — Дно обросло моллюсками толщиной в фут, соленая вода просачивалась в баки с пресной, закрашенные хлопья ржавчины размером с кулак, они попали в шторм — и порвался цепной сорлинь, море раскрутило корабль, как боец — поплывшего противника на ринге, чтобы добить. Бац! И хреновина развалилась напополам и затонула в две минуты, оба конца. Ее все равно после этого рейса отправляли на металлолом, ты в курсе? Но у этой компании хорошее лобби в Конгрессе, а то отправили бы на металлолом уже десять лет назад. И вот теперь с искренними соболезнованиями по всем утопшим они получат четверть миллиона баксов по страховке. Аж сердце кровью обливается. Он закинул еще один смоченный виски кусок хлеба к небесам и наблюдал, как его новый палубный компаньон трудится над глубоким сглатыванием и возвращается к печатной странице. — Чьи стихи-то? Он присел присмотреться к обложке. Джон Мейсфилд? Это из салона первого класса? Человек в шезлонге кивнул. Попытался улыбнуться, но все стерла гримаса от сглатывания.

— Приказ один: идем вперед, помнишь такой? Про Колумба?{488} Вдали растаяли Азоры, ни островов, ни бухт, ни стран, помнишь такой стих? Какой приказ отдать команде? Приказ один: идем вперед, вперед, вперед… У поручня новостник с трудом принял почти что вертикальное положение и осушил половину стакана. — Он всегда знал, куда плывет, Колумб-то. Ты вот знал? заговорщицки сообщил он. — Вперед, вперед, он-то знал, что не плывет ни в какую не в Индию. А знаешь, откуда он знал? Потому что португальцы уже открыли Америку. Король Португалии на нее глянул и сказал — да ну ее к черту. А знаешь, кто был его картографом? Брат Колумба. Королю Португалии главное выбить испашек из торговли пряностями, вот его картограф и подсовывает карты Колумбу, чтобы тот открыл Америку для Фердинанда и Изабеллы, дал им чем заняться подальше от торговли пряностями. Помощник молит, сударь, гляньте, как пуст и темен небосвод! Матросы кто в бреду, кто в коме… И все это время Колумб ведет на корабле два дневника, подделывает один, чтобы казалось, будто они прошли только полпути, а на самом деле все это время знает, что плывет в Америку. А знаешь, что Колумб открыл в Америке? Сифилис. Пересекли весь океан, чтобы потрахаться. Какой приказ отдать команде?.. С целым ломтем промоченного в виски хлеба он бросился в — Вперед!., споткнулся о подставку перед шезлонгом и зацепился ногой за поручень. Бутылка вылетела из кармана, скользнула по шпигату и разбилась. Новостник недолго полежал, уставившись на стакан, все еще сжатый в руке. Потом, не меняя положения, оторвал от палубы подбородок и допил, с трудом поднялся и крикнул, — Лови, старик, летевшей, будто зависнув, вдоль борта чайке, и кинул в нее пустой стакан.

Человек в шезлонге открыл глаза. Махина Гибралтара стала ближе. Белая чайка прямо над головой пронзила его холодным взглядом. Он снова посмотрел на книгу, и прошло несколько минут, прежде чем он нервно поднял взгляд и опустил обратно на страницу, пока наконец не взял бумажный пакет и не попытался нерешительным жестом подбросить кусочек хлеба. Чайка спикировала.

— Что случилось, испугался?

— Наверху — они прекрасны, но так близко…

— Испугался, а? Новостник, хромая, добрался до поручня и подтянул штанину. — Теперь раздуется, как воздушный шар, сказал он, глядя на лодыжку. — Ты глянь на этот хилый булыжник в море, его бы затопить надо. Но, о нет! Только не бриташки. Это же было бы разумно. Зато у них наоборот, есть безумное суеверие про тамошних бабуинов, которые там везде носятся, что бриташки потеряют Гибралтар, когда не останется бабуинов. И что они делают? Завозят этих самых закатозадых бабуинов самолетами из Африки, когда запасы падают. Они там везде носятся. Приятно посмотреть так в окно спальни и увидеть, как на тебя смотрит какой-то закатозадый бабуин? бросил он вызов. — Правда, они никого не трогают, сам понимаешь. Разве что YMCA. Оно желтое, их здание. Желтый обезьян жутко бесит. Они там собираются и забрасывают его камнями. Приятно быть членом Гибралтарской ассоциации молодых христиан, когда тебя забрасывает камнями свора закатозадых бабуинов? Щадя распухающую лодыжку, он оперся на поручень и взглянул за корму корабля. — Ни островов, ни бухт, ни стран. Помощник чуть не плачет, скалит пасть, какой приказ отдать команде?

Человек в шезлонге справился с жидким сглатыванием, и его чуть не стошнило, пока он не сводил глаз с «Вечного милосердия», читая под нос с рассчитанными вдохами, — Хрии-стос, смех кха-кха-белых птиц…

— Свет! Свет! Вперед, вперед. Сукин сын все время знал, куда плывет.

Стэнли проснулся от холодных рук, из-за спины расстегивающих его штаны, и недолго лежал с широко распахнутыми глазами, пока пальцы переходили к большей интимности.

Откуда-то звучала музыка. Это было танго «Ревность»{489}.

Потом он чуть не выскочил из кровати. — Что вы… кто вы? вскрикнул он, повернувшись к женщине в белом. У нее было щедрое скандинавское лицо. — Погоди, погоди, погоди…

— Ложись, сказала она. — Просто ложись. Мне надо поставить тебе суппозиторий, сынок.

— Поставить что? Он уставился на конус между ее пальцев. Это был пентобарбитал натрия на основе из кокосового масла. Потом он уставился на нее. Она улыбнулась и взяла его за плечо костоломной хваткой. Потом он огляделся. Помещение мягко покачивалась. — Я в лазарете? спросил он. Потом посмотрел себе на запястье и сказал, — Кто украл мои часы?

— С тобой все будет хорошо, теперь просто ложись на бок и я поставлю тебе суппозиторий…

— Дайте встать с этой кровати, выпалил он.

— Тебе нужно полежать в кровати еще немного…

— Но только не в этой, не в этой… смотрите все остальные пустые, переложите меня в другую, переложите в ту только не эта…

С приятной улыбкой и мановением руки она его развернула, и его лицо уткнулось в подушку. — Но вы… вы не могли бы… подождите…

— Просто расслабь ягодицы… во-от так…

— Но вы не могли бы… уммп!

— Это поможет тебе отдохнуть, сынок.

— Но я не хочу отдыхать. Вы не можете меня просто здесь держать. Где мои часы? Какой сейчас день? И где… где она?

Женщина впервые нахмурилась и сказала, — Так, не будем опять начинать, правильно.

— Опять начинать… что?

Вошел официант и направился к ним с едой на подносе. Потом он увидел, как Стэнли садится, с широко распахнутыми глазами. Поставил поднос на безопасном расстоянии и сказал, — Coraggio…[358]

— А это еще что было? резко спросил Стэнли, когда официант вышел.

— Это он спас тебя от прыжка.

Стэнли медленно лег обратно. — Прыжка куда? пробормотал он, но она его не слышала. Была занята уборкой кройки.

На потолке и одной стене ломано плясали пятна солнца. Голова Стэнли опустилась на металлический прут в изголовье. — Но нет… зачем бы я… начал он, поднимая руку к лицу. Дотронулся до щеки, потом до подбородка, поднял руку и уставился на нее, потом снова потер подбородок. Тот кололся щетиной. — Но сколько я… сколько я уже здесь?

— Ложись и пока не старайся вспомнить все, сынок, сказала женщина в белом. — Ложись и поспи. Она споро опустошила наволочку.

— Но я помню, я помню все. Помню все прекрасно. Все, кроме… кроме этого, если я и правда это сделал, но я… я бы этого не сделал. Нет!.. Он снова привстал на локтях, — Нет, этого хотел не я, а она, вы не помните? Но подождите, послушайте, сперва переложите меня в другую кровать, я не могу оставаться в этой. В любую другую, они все пустые и мне все равно но… Потом он замолчал. В двух койках от него кто-то был. За ним с терпеливым любопытством наблюдало лицо, выбритое, но усталое, лежавшее на сложенной ладони, с впившимся в подушку локтем. Одеяло было накинуто на голову, поэтому виднелось только лицо. — А я, по-твоему, кто, чайка?

— О нет, я… простите, я вас не заметил, надеюсь, я вас не потревожил но я… я вас не заметил.

— Да это ничего, старик. Я тебя давно слушаю, привык уже. Глотнешь? Появилась бутылка, из-под подушки.

— О нет, нет спасибо, нет но послушайте…

— В картишки?

— Нет но послушайте, что значит давно меня слушаете?

— Да вплоть до того, как тебя отлучили, с тех пор ты помалкивал, ты в курсе?

— Как меня что?

— Отлучили, прямо у главного престола с епископом и двенадцатью священниками, не помнишь? Все так здоровски звучало, как они все ходили с зажженными свечами и по-латински говорили, знаешь? А потом они все выкрикнули Fiat! Fiat! Fiat![359] и бросили свечи под ноги. А потом она сделала тебе укол.

— Кто? беспомощно спросил Стэнли.

— Да эта дуреха. Хороша у нее задница, скажи.

Женщина в белом снова подходила с другого конца помещения, с постельным бельем. Остановилась, чтобы поставить поднос перед человеком в двух койках от Стэнли, и угрожающе улыбнулась Стэнли, который опустился обратно.

— Похоже, ты влип в неприятности с какой-то дамочкой, сказал сосед, пробуя картофельное пюре пальцем. — Ты мне только одно скажи, ладно? Кто такая святая Мария Египетская?

— Ну она… это когда я спустился и увидел как она перед зеркалом красится с помадой и всем таким, и с черным у глаз, и у нее были такие полосы на лице, от яда, в смысле это она так сказала, от яда черного ан-дрогина, в смысле она так называет отца Мартина, от ада которым отец Мартин намазал его и который остался на ней, но только на лице. Потому что она сказала, Видишь? и подняла платье, чтобы показать… чтобы показать, что на ее… на ее теле нигде нет следов.

— В смысле, на щелке?

— В смысле, потом она сказала, Это было прикрыто, когда она легла с ним, потому что здесь его отравили, и он умер, но она не умрет. Так она сказала и потом сказала, что мы направляемся в Святую землю и она станет святой Марией Египетской, плывущей в Святую землю на корабле.

Сосед смотрел на него еще недолго, потом начал есть, сказав — Спасибо, с набитым ртом. — Теперь все стало понятно.

— И говорила… лепетал Стэнли, уставившись перед собой, — о звере с двумя спинами, лепетал он про себя, — о… складывании зверя с двумя спинами.

Минуту было тихо, не считая звуков, с которыми ел сосед, и чего-то итальянского по далекому радио. Потом над ним нависла блондинка, и Стэнли подскочил так, будто она его ударит.

— Теперь просто ложись и постарайся отдохнуть, сынок. Не пытайся вспомнить все.

— Но я помню, отчаянно прошептал Стэнли, — я помню, я… потому что все это время я повторял Ангельское приветствие и потом повторял Апостольский Символ веры, и те бусины катались по всему полу, и то… то распятье… я не мог его держать потому что… и потом пришел отец Мартин, спросите его, он пришел, видимо, его подослала толстуха, потому что он пришел и положил на меня руку и что-то сказал, и она смеялась. А я сказал, слава Богу вы пришли, святой отец, вы нужны ей, и он просто смотрел на меня, и она все смеялась. Назвала его смешным старым гермафродитом и спросила, может ли он спасти одержимого верблюда, как однажды спас святой Иларион. И потом он поднял свое распятье, и она вдруг изменилась и сказала, Уберите его, он делает ей больно, и плюнула на него. Но он смотрел только на меня, и держал руку на мне, и я сказал, Сделайте что-нибудь для нее, святой отец, я все повторял это, но на нее он не обращал никакого внимания. Он опрыскал каюту простой водой, и ничего не случилось и потом опрыскал святой, и тогда она заплакала и сказала, что ее плечу больно.

Стэнли затрясся и перестал говорить. Женщина в белом уже отвернулась, твердо и тихо шла к другому концу помещения, по проходу между коек. Сосед уронил последнюю вилку пюре на колени и выругался.

— А потом, когда я исповедовался, я все время стоял на коленях, а она…

— Ты бы лучше глотнул, сказал второй, снова доставая бутылку. Сделал долгий глоток сам и предложил.

— Нет, потому что послушайте… снова начал Стэнли.

— Раскидаем кон в казино?

Стэнли сел в койке, подтянув колени к груди, и уронил на них голову. Сглотнул, затем снова заговорил, быстрее, тише и, с опущенной так головой, неразборчивей, — Потому что когда он сказал, «Я экзорцирую тебя, Стэнли, больного, но возрожденного чрез святой источник кре щения именем Бога живого, именем Бога правого, именем Бога святого, именем Бога, искупившего тебя своей драгоценной кровью, чтобы ты стал экзорцированным человеком, да удалится от тебя всякое зло дьявольского обмана и всякий нечистый дух, заклинаемый тем, который придет судить живых и мертвых и который очистит землю огнем. Аминь. Помолимся…»{490} когда он это сказал, она просто смотрела на него, и я ее видел, и она посмотрела… она посмотрела…

Блондинка уже вернулась с маленьким подносом, полным склянок и шприцов. Она остановилась у другой койки стереть пюре с одеяла, и человек обхватил ее за талию и пригладил по накрахмаленному бедру. Когда она наклонилась, он подул ей в ухо.

— «чтобы ты своему слуге, страдающему слабостью членов тела, оказал свою милость», лепетал дальше Стэнли, — «и чтобы ты то, что ради земной слабости гибнет, что осквернено дьявольским наваждением, воссоединил в единство тела церкви. Смилуйся, Господи, над нашими воздыханиями; смилуйся, над слезами этого больного, полного веры в твое милосердие…»

— Через минуту, сказала женщина у другой койки, отстраняясь со смешком и щелчком резинки.

— Видите? Я помню все, даже все слова, выпалил Стэнли, когда женщина в белом поставила маленький поднос на тумбочку рядом с ним и распрямила одну его руку. — А потом… потому что потом полосы, те красные полосы на ней, казалось, они будто покинули ее лицо, как бы исчезали и она была белая как… как вот это, и потом он сказал, «Проклятый дьявол, признай свой приговор, воздай честь Богу правому и живому, воздай честь Господу Иисусу Христу и отойди от этого раба божьего со своими кознями, от слуги Бога, искупленного Господом нашим Иисусом Христом, его драгоценной кровью. Помолимся…» и она… она тоже заговорила, и тоже плакала, и сказала, Она тоже будет монашкой и потеть кровью, и потеть кровью, как блаженная Екатерина Раккониджская, и как святая Вероника Джулиани и как святая Лиутгарда Тонгеренская, да и как блаженная Стефана Квинцани, каждую пятницу кровавый пот, и скроет Четыре Раны, и спрячет Терновый Венец под вуалью, как та несчастная Клара Роверетская… Ааайаай!.. закричал Стэнли.

— Господи Иисусе, старик…

— Теперь спокойно, сынок, это не больно, просто маленький укольчик.

— Но вы… но вы… нет, послушайте! Нет! Нет, потому что я… не надо! Он отполз к изголовью, подальше от нее. Солнце уже не плясало от потолка и одной стены, но светило собственным ровным слабеющим светом, уже не отраженным от воды, но падавшим через иллюминатор на тяжелую стеклянную пепельницу на другой тумбочке, куда он уставился. Уголок пепельницы поймал солнечный свет и преломил на краски, медленно менявшиеся у него на глазах, красная на зеленую, на фиолетовую, на зеленую, под мягкую качку корабля. — Послушайте!., хрипло прошептал Стэнли, оцепеневший у прутьев койки, с вздыбившимися жилами на шее, — Послушайте…

Слышались далекие голоса, неразборчивые, прерываемые криками поблизости и звуками к этому времени уже совершенно незнакомыми, и все — на волнах глухой пульсации, которая продолжалась сейчас и все время до этого, как биение чужого сердца, не его.

— Послушайте… повторил он слабо. Потом как будто начал падать с конца койки; но встал, и не благодаря своим силам, насколько он знал, так как понял, что его сердце уже остановилось, потом добрался до двери и раскрыл ее. Увиденное остановило его на месте. Он пошатнулся и, сделав два-три шага, упал на поручень, где удержался.

Он уставился на статичный пейзаж. Тот отказывался шевелиться, и Стэнли не мог его принять таким — неподвижным, столь многолюдным. Тут и там мельтешили отчетливо и отдельно осколки, маленькие лодки, и люди в доке, машины ездили медленно, но верно по твердой земле, и все — отдельное; даже звуки поднимались многоголосицей различий, свистки и резкие выкрики, колокола и автомобили ломали друг о друга края.

— Где мы? сказал он, когда женщина в белом догнала его у поручня. — Неаполь, но ты…

— Но Неаполь, мне нужно сойти, мне нужно тут сойти, мне нужно сойти в Неаполе, скажите им… подождите…

— Все хорошо, сынок, вернись в кровать, мы еще зайдем в Ливорно и Геную, и ты…

— Подождите подождите подождите смотрите смотрите вон же она, вон она, вы разве не видите? Смотрите вы разве ее не видите?

Он вывернулся из хватки на плече и чуть не свалился за поручень, тыкая в фигурки в доке, — Смотрите вы разве ее не видите?., вон она, вы разве ее не видите?., с тем человеком, вы разве не видите ее с тем человеком, с тем человеком в черной шляпе и черном пальто и… с перевязью, вы разве их не видите? Вы разве ее не видите? Подождите! Подождите! Подождите! кричал он за поручень. — Подождите… подождите меня!

Женщина поймала его за плечи и потащила на пятках, прочь от этого внезапного пейзажа, кишащего деталями. Корабельный гудок сотряс все предметы на борту. Стэнли беспомощно и тяжело дышал, когда она водворила его в лазарет. Его глаза были закрыты, но он все лепетал, — Подождите… подождите… подождите… пока она заново не наполнила шприц и не воткнула иглу ему в руку.

Он лежал, дрожа в тусклом свете, под идеально ровно натянутой поперек плеч простыней, пытаясь заговорить, но, хоть губы и шевелились, он не мог издать ни звука. В его таращившихся глазах по проходу между коек приблизился образ женщины в белом, с ширмой. Его губы складывались в слова, Только подождите, не эта кровать, любая другая, только не эта, подождите… Но он не мог издать ни звука. Он подавился криком, Не эта кровать… но не мог издать ни звука. Он поискал наощупь карман, но карманов у него не было. Он нашел правой рукой левое запястье, но нащупал только голую кожу.

— Не здесь… не эта кровать… еще рано… шептал он; и ширма остановилась в двух койках от него и раздвинулась.

Стэнли слушал; ему мерещились бусины, катающиеся по полу; карабкающиеся, медлящие, катящиеся обратно. — Pater noster, шептал он, пока они катились, — qui es in coelis…[360] Его язык нашел пустое место на десне. — Qui tollis peccata mundi…[361] нет я имел в виду qui… qui… кто…

Он закашлялся и пытался сказать, Подождите!., но обнаружил, что его рвет, и свесил голову с кровати. Потом выставил ногу, та коснулась холодного пола. Шум двигателей вырос, и с ним снова тяжело забилось его сердце, он перевел дыхание и смог дышать. С обеими ногами на холодном стальном полу уперся рукой в тумбочку и пытался прошептать Подождите… но услышал, — Что?., что я… здесь делаю? все, что я имею… все, что потерял… Когда он встал, у него закружилась голова.

Корабль дернуло, затрясло. Он ухватился за изножье койки и держался еще крепче, когда гудок расколол единственные звуки, что у него были, и пропал, отдавшись от гавани осколками, чтобы их дополнить: ровная энергуменическая{491} сила двигателей, наполняющая его сердце до формы, рвущейся из груди через препоны горла, и скрип, скрип, скрип за ширмой. Этот звук сперва начался неровно, и потом прекратился, и начался снова с размеренным нарастающим напором и отстранением двигателей и его сердца, быстрее, все вместе взятые, когда он приблизился к ширме без теней и к стону за ней, к вздохам, с опасливыми и затем нападающими шагами и пыхтением зверя он бесшумно приблизился, шепча неуслышанное, — Подождите… не… не… бросайте меня.

Почти стемнело. Снова прозвучал гудок, останавливая все. Замерли даже двигатели, переключившиеся на задний ход; потом настала наивысшая пауза, и двигатели — и его сердце — медленно заработали, правый борт приподнялся, и Стэнли сделал еще шаг вперед. Он повидал Неаполь.

Предыдущая главаГлава 21 из 23Следующая глава