К книге
РаспознаванияЧасть III. III Последний поворот винта
87%
Часть III. III Последний поворот винта
20

¡Asi рог la calk pasa quien debe amor![264]

Испания — это страна, через которую бегут. Каждый город, каждая столица — это пункты назначения; и названия, что сулят убежище беглецу, нарастают с финальностью для него, нескончаемо странствующего не-преследуемым, выбирающего цель за целью по причинам, которые пропадают сразу по их достижении, и снова он обязан двигаться дальше, получать то межвременье целеустремленности, которым каждый новый пункт назначения наделяет даже самое короткое странствие, и искать каждую паузу по панически ошибочным причинам, приближаясь, с каждым пунктом, к последнему.

Поезда не отправляются: они пускаются в путь и идут в темпе, чтобы подчеркнуть пейзаж, возвеличить ту землю, которую преодолевают, трудясь на своем пути с усилием первопроходцев, напрягая внимание с попустительства минут, проходящих порознь, пока не истощается концентрация и любой другой темп уже немыслим. Становятся больше сами расстояния, хотя пейзаж незаменим истощенной фантазией, неизменим самым изобретательным воображением, невозможен, наконец, в любой другой земле, угнетенной любым другим небом.

А в пяти милях находится Гибралтар, рассевшийся через залив от Альхесираса, грузнозадый и немой, махина зверя в огромной безобразности с нагроможденно поблескивающими у его основания огнями, похожими на молельные свечи вокруг чудовищного идола.

В это время года с востока дул левантинец во всей своей стылости, закутывая скалу, принося сырость и застилая небо. В Альхесирасе не было света, кроме того, что остался от дня, а когда ушел и он, появились наконец тусклые свечения на узких мощеных улочках к площади, где ветви тяжелели от апельсинов среди скамей из рыжей, белой и голубой плитки вокруг пересохшего фонтана. Там, где от однорукой церкви раздавался плоский планнн колокола, тусклые огни площади, полыхая уже пару часов в матовом свечении тишины, замерцали и погасли, — и тишина оказалась не тем, чем представлялась, вовсе не имманентной сущностью, а мошенничеством: на узких улочках, за затворенными ставнями городок на самом деле кипел от музыки и гвалта голосов в надрывных крайностях, мчащихся на исступленных ритмах хлопающих ладоней, ломанных дисциплинированным стрекотом кастаньет. Почти в двух кварталах оттуда кафе «Пиньеро» выдавал резкий треск женских каблуков по хрупкой деревянной сцене. Немой дурачок морщился в единственной двери, где его оттолкнул небритый мужик в куртке из шеврета и грязно-белой шляпе без полей, чтобы пройти, и оставил стоять, выдохшись с мастурбационными жестами в честь танцовщицы по ту сторону круглых столов и кофейных чашек, затем дурачок отвернулся, когда она закончила, извернулся, скуля, от стаканов и дыма, неистово безнадежный, обратно на узкую улицу, привлеченный громкими каблуками прохожих, нетвердо идущего по камням под горку, замер в замешательстве, чтобы смахнуть пятно лунного света с рукава, под очередной преследующий плач, — sangre negra en mi corazon… под горку вниз, снова к бухте и отелю, чьи номера с высокими потолками топили мимолетную ночь в окружении впалых ребер громоздкой мебели, чтобы с рассветом быстро поднять дурачка на поверхность в окружении кафельных плиток разномастных намерений, преувеличенных при подъеме, искаженных в нестройных глубинах, а потом — нет, будто отражения под водой, в пучинах — отважные, как общественный туалет, на мели — поглощенные мавританскими вычурностями, когда свет разделяет жалюзи и поезд пускается перед зарей в путь к Мадриду.

Поезд выходит на поверхность наземного моря — такова эта суша, столь же пустая и с виду бездорожная и обширная, — ненадолго приставая в неотличимых портах вдоль проложенного по бесплодным холмам пути, мимо деревьев чужеродных, как обломки на волнах, и привидений разрозненных руин, обреченных, как корабли-призраки моря, вечно плыть не в силах причалить.

Было холодно, и один из солдат, сидящих у разбитого окна в старом вагоне второго класса, скомкал форму и законопатил отверстие. Скамья тоже была разбита, и каждый раз, когда кто-то из них ее чинил, она проваливалась снова, пока они не подставили под нее два деревянных чемодана. Затем один пустил по кругу кожаную флягу с вином, а второй достал трубу. Он дважды сыграл «Дину»{463} и каждый раз упускал строчку, — передумает обо мне… пока поезд медлил в деревне и затем продолжал путь средь оголенных пробковых деревьев. В проходе прошел торговец с подносом арахиса и несъедобных с виду сластей. Его остановил красивый мальчик лет двенадцати, который заплатил за три ореха монетой в десять сснтимо, выуженной с немалым трудом из глубокого кармана. На лацкан мальчика был нашит черный уголок. Он раздал по ореху детям младше, двум девочкам, и третий предложил матери, все это время наблюдавшей за ним мрачными глазами, возбужденными и сияющими от натужного удивления, что дети отражали, когда смотрели на нее, и всех четверых накрыла тишина уединения, которую никто из них не пытался развеять напускной любезностью или фальшивым весельем. Но они часто спрашивали у мальчика время, вызывая торжественный процесс извлечения часов, чей циферблат он изучал с таким серьезным вниманием, что к его годам прибавлялись новые; и женщина, переведя глаза с чем-то яростным и гордым в них от мальчика, на миг грубо уставилась на этого мужчину, сидящего в одиночку через проход и смотревшего на них всех с выражением, которое не назовешь хмурым, но ставшее следствием разлома его черт, пока тот миг не забылся, по-видимому, навсегда, вместе с ними, но даже сейчас, в этой новой судороге, возобновляя впечатление вечности, как пролитые расплавленные металлы мгновенно затвердевают в непредсказуемых узорах изломов. Она смотрела — с лицом человека, увидевшего рану, — до сконфуженности, а отвернувшись, держала руки у висков. Она была не старше тридцати и в черном. Теперь поезд полз так медленно, что даже минующее их оголенное пробковое дерево выделялось наготой, корчась от красной агонии освежеванного ствола в запустенье небес.

Меж сушей и неподвижными сияющими синевой и белизной неба ходили серые облака с рваными краями.

В другом конце вагона вошел старик с побитой гитарой. У него было две мелодии, одна — смутно узнаваемый пасодобль, другая — незадачливая La Tani{464}, слышимая лишь в непосредственной близости — с таким тщанием он трудился над оставшимися струнами. Солдат играл в другом регистре «Дину», на трубе, и старик попробовал аккомпанировать пасодоблем. — Aïe…[265] они вручили ему бурдюк, и он не пролил ни капли.

После полудня женщина спросила время, и семья с гордым терпением ждала всю сумрачную церемонию его узнавания. Затем она встала за их багажом на полке — сплошь полотняные мешки да бумажные свертки, корзины да бутыли, и молчащая птица в клетке. Она уже села и развернула сыр, пока мальчик преломлял краюху хлеба, когда бросила взгляд и увидела, что мужчина через проход буравит их всех лихорадочным взглядом. Она быстро положила хлеб под сыр и без колебания предложила, — Quiere comer[266]?

Он перекосился, промямлил, вроде бы попытался улыбнуться, качая головой. Смотрел он с желанием, но все же удивленный, даже потрясенный ее приглашением, даже ее признанием, которое она затем забрала от него и вернулась к детям, хлебу, сыру и рыбе.

Какое-то время он сидел, отвернувшись, глядя в окно или, возможно, не дальше своего отражения, которое пыль на стекле снаружи делала мимолетно различимым — и неизменным; пока наконец не появилась его собственная трапеза, одно за другим, апельсины, бананы, хлеб, бутылка вина, огурец, луковица. Затем он курил, пока сигарета не рассыпалась в пальцах.

К вечеру горы впереди изображали непроходимость.

— Una у una dos… dos у una très… пели солдаты впереди, La Tani, хоть старика с побитой гитарой уже след простыл. — No sale la cuenta…[267]

Горы стали темными, их черты — плоскими, а формы впереди — черными и двумерными на фоне неба, налитого слабо-зеленым: и внезапно поезд вырвался на открытое голубое плато, в дымку, пока удержавшую выдохшуюся похоть солнца, цеплявшегося над голой равниной Новой Кастилии, где поезд мчался вперед, в надвигающуюся тьму, к своему назначению — в Мадрид.

Опустившееся на город с первым светом марево донесло тот примечательный холод, который, как говорится, убьет человека и не затушит свечу, холод неподвижный, исходящий словно изнутри, распространяясь по телу из самого мозга костей. Так рано улицы были пусты. Тут и там старухи раздували теплящиеся огни в жаровнях, одной ногой в только что подметенных канавах. Мужчины поливали улицы из шлангов, как и в любую погоду; а если кто и проходил мимо, то торопливо — только проблеск глаз между надвинутым беретом и кутающим набросом плаща. Надо всем этим мялось испанское солнце, не всходя, пока не заставит ожидаемая уличная суета, и тогда с огромным красным румянцем оно появилось из-за марева за вокзалом Аточа.

И скоро улицы разлились криками, мужчины торговали, метлами или покупали бутылки, женщины продавали Espana, Arriba, АВС[268], табак, лотерейные билеты, — Dos iguales para hoy[269]!.. Их крики поднимались, как голоса людей в агонии. И скоро на углу площади Санта-Ана поставили на пост слепого мальчика, с приколотыми к куртке лотерейными билетами, чтобы он простоял там целый день, а потом его забрали вечером.

В ближайшей подворотне, названной на кафельной стене «Альфонсо-дель-Гато[270]», рябой небритый человек, завернувшийся в прожженный сигаретами халат, стоял на балконе узкого окна, глядя на фигуры, спешащие внизу в ковровых тапочках по холодной мостовой. Показались двое из Guardia Civil[271], и он быстро ретировался, закрыл окна и продолжил трудиться перед зеркалом. На туалетном столике перед ним лежал раскрытый паспорт, прижатый флаконом со щавелевой кислотой, которой он ранее вносил изменения в лавандовую штемпельную краску, а теперь он подстригал крашеные усы согласно фотографии в паспорте. Паспортов на самом деле было два, швейцарский и этот открытый — румынский. Он часто и с сожалением разглядывал швейцарское лицо и приметы, но отказался от него в пользу другого, хотя, как он знал, выбор румына сопровождается некоторыми неудобствами. Одно из них — он не знал ни слова на румынском (хотя где-то, среди сора газет и бутилированных химикатов, валялся сборник рассказов И. Л. Братеску-Войнешти, In Tuneric si Luminà{465}, который он время от времени носил с собой и как будто читал в таких местах, как таможенные сараи и полицейские отделения). Прибавив десять лет к жизни мистера Яка (над чьим паспортом в паре со швейцарским он и работал в Нью-Йорке перед внезапным отъездом) и — с крашеными усами и черной шевелюрой — вычтя десять из собственной, он вполне подходил на роль неизвестного румына, которым недавно стал. Он по привычке, вбитой годами практики, думал о себе как о мистере Яке; и любое другое имя или жизнь, что ему принадлежали, почти забылись: почти, не считая того единственного, что вынудило его на этот ненавязчивый уход из бывшей профессии, в исторический приют Иберии. Среди разбросанных изданий одно было в особенности зачитанным, замятым и замусоленным — недавний выпуск «Национального ежемесячного определителя подделок». Первая страница, озаглавленная «Новые подделки», была самой замусоленной, замятой и зачитанной: «Проверьте литеру А, лицевая пластина № 95, задняя пластина № 475, серия 1941В… Портрет Джексона исключительно хорош…» — Как? шептал он всякий раз, как перечитывал, — Как они поняли? Затем он читал другие текущие отзывы, «Портрет Гамильтона мутный… Линия носа нарушена, правый глаз слишком узкий… Грубая репродукция на некачественной бумаге… Подделка среднего качества… Темные невыразительные глаза…» но всегда возвращался к верхней и бормотал — Как?

Все это вгоняло его в беспокойство, что и демонстрировал хаос газет, АВС, «Огги», «Континентал Дейли Мейл», на чьих страницах он искал какой-нибудь новый вызов, чтобы смыть позор недавнего поражения. Это был его первый отпуск в жизни, не считая вынужденных периодов отдыха, продлевавшихся в Аттике, Атланте и на других знакомых ему курортах. Ему хватало денег — вернее, местной валюты, — после продажи оставшихся пачек его последней работы левантинцу, который вел дела в Танжере. И все же он не находил себе места. Он начинал походить на безденежного эмигранта, хотя с некоторым успехом пытался слиться с окружающими и походить на других жильцов этого пансиона, одетый со щеголеватой поношенностью, как и они, нервно настороженный, как и они, и даже с плексигласовым воротником, как они. Все было как надо. Даже его желудок унялся, после первых ужасающих авантюр с угощением в Pension Las Cenizas[272].

И все же он не находил себе места. Его огорчали мелочи. Усы, к примеру: он не привык носить их постоянно, и, когда входил в номер один и запирался, тянулся их снять и бросить в выдвижной ящик. И в номере стоял холод. Когда он жаловался, dueno[273] или девушкам на кухне, куда ходил погреть руки, они вели себя так, словно зима пришла в Мадрид впервые, и говорили о холоде со смутным изумлением, которое умудрялись поддерживать ежегодно до весны. Была батарея — холодный, смехотворный, издевательский предмет мебели в углу, поскольку в стране почти нигде не хватало угля; и в конце концов ему выдали жаровню, чья гладь серого пепла оставалась теплой наощупь по нескольку часов. Он подолгу сидел, обхватив ее коленями, когда чистил ногти крайним зубцом расчески. Пытался читать, что-нибудь питательнее газет, но это ничем не кончилось. Здесь для него ничего не находилось. То же касалось картин Веласкеса и Гойи, Дюрера, Босха, Брейгеля, ведь он ездил в Прадо в поисках вызова, но там для него ничего не находилось.

Он взял «Дейли Мейл» и, под «Удачную победу Теддингтона», перечитал о далеком хоккейном матче. Перечитал о визите четырех редких (Бьюика) лебедей в пруд Пенне, Ричмонд-парк. Перечитал о реформах закона о ставках; и о семилетней девочке, убитой из дробовика. Под «Сегодняшние события» — об органном концерте мистера У. Дж. Таббса в церкви Святой Троицы, Марилебон; о собрании Молодых консерваторов Виктории, Лондонского общества Джонсона, Обществе друзей Уругвая. Для ничего не находилось, и он бросил газету, но без иной альтернативы, кроме как взять другую.

Спустя минуту его брови нахмурились над открытой страницей. Он придвинулся вперед, и Digame задрожала в его руках. Он поднял от нее глаза и целую минуту отрешенно таращился на андалузскую любовную сценку на стене, потом вернулся к странице, с колючими бегающими глазами, горящими от возбуждения. В газете изображалось лицо, пышущее злобой над черной бородой, принадлежащее некоему сеньору Куветли, видному египтологу, проездом в столице в ходе своей работы, сейчас сосредоточенной на поисках пропавшей мумии юной принцессы, которая, возможно, находится где-то в Испании, завезенная сюда много веков назад в качестве талисмана отступающим табором цыган.

Он отложил газету и принялся мерить шагами пол. Потом сел над жаровней и принялся чистить ногти. Результат этого труда падал на гладь серого пепла, где тонул и прогорал с легким пшиком и зловонием, которое поднималось к нему, и вдруг, словно вдохновленный каким то божественным флатусом, он вскочил на ноги, в считаные минуты побрился, оделся и в целом снарядился для улицы.

Впрочем, перед уходом он не поленился и быстро заглянул в «Испанию и Португалию» Бедекера, в его случае — в двух томах, после разрыва оригинала надвое, и затем, взбодрив свою черную шевелюру щербатой расческой, отправился искать dueno в тусклых коридорах пансиона. Когда он наклонился запереть дверь, мимо по темному проходу поспешила Марга, столкнулась с ним и, сверкнув глазами, светлыми волосами и голубым ангорским свитером, попросила его прощения и скрылась за собственной дверью.

Есть женщины, необщительного характера и скромного поведения, которых, если их видели, скажем, в опушенном мехом пальто, позже вспоминали одетыми в простое пальто какого бы то ни было цвета; и есть другие, кого в том же пальто позже вспоминали разодетыми роскошно и целиком в меха, и Марга была из последних. Здесь она была гостьей, и, хоть она никогда не стесняла своего экзотичного соседа, сейчас поправлявшего прическу в темном проходе, его делал интересным сам факт названного происхождения, и она всегда была с ним исключительно весела, как с другими, знавшими о ее личных привычках больше, чем можно было ожидать от мистера Яка, строго державшегося особняком, не считая столовой, и говорившего, только когда к нему обращались, потоком испанского, неразборчивого и на самом деле являвшегося чопорным итальянским, где он на лету состригал размашистые завитки и неапольские усики, хотя ни Марга, ни dueno все равно не бывали в Италии и тем более в жизни не видели живого румына.

Что касается того из них, кого она только что оставила в зябком коридоре, этим утром он был довольно бодр и теперь следовал за девушкой с поклажей в виде двух ночных горшков на кухню, где две другие перебирали горку чечевицы на металлической столешнице, а та, за кем он следовал, вышла в соседнюю дверь опустошить двух своих подопечных и прополоскать в лохани.

Там же он нашел и dueno, в клетчатых ковровых туфлях, скоро узнал, что хотел, и утопал по линолеуму, грохнув тяжелой дверью так, что зазвенел ее колокольчик, перемещался мистер Як теперь с бодрой прытью, удивительной даже для человека того возраста, который он изображал, с черной шевелюрой, танцующей надо лбом, когда он успел на Estaciôn del Noire[274] как раз вовремя к утреннему экспрессу в Сеговию, на чьем маршруте не в таком уж отдалении лежал его пункт назначения.

Сан-Цвингли возник внезапно, на изгибе железной дороги, город из камней на камнях, где улицы льются меж домами неупотребленными руслами рек и дома привалились друг к другу валунами, беспечно лежащими вразброс вдоль горного ручья. У церковной башни пикировали и планировали с пугающей уверенностью ласточки, когда утренний гость поднимался по холму к городу, время от времени трогая усы, словно проверяя, ровные ли они. Шел он споро, со светом в глазах, редко встречающимся сейчас, не считая психиатрических лечебниц и отдельных церковных кафедр, с видом человека с целью.

Пружинистым шагом он скоро прошел за город, где до него доносились шум бегущей воды поблизости, рев ослов и отрывистое позвякиванье колокольчиков, и далекие голоса людей внизу, когда он помедлил принюхаться, а потом замер, вдыхая сосны над ним и смачную свежесть коровьего навоза, как человек, заново открывающий органы чувств, давно забытые под надругательством городов. Затем он продолжил путь и, достигнув дороги, обсаженной кипарисами, почти не задержался перекреститься на первом стоянии, встреченном, пока он торопился по холму к белым стенам кладбища.

Передний двор, когда он вошел, заливало буйство фламенко из радио в домике постоянного сторожа, в стороне и почти скрытом за развернутым весельем недельного белья. И все-таки он расслышал голоса из-за следующих ворот, где его взгляд упал на маленькое каменное распятие, когда он вошел с быстрым взглядом на него и тычком — больше параболой, чем крестом над грудью — из-за вырезанной фигуры, как померещилось на миг, в полном самозабвении танца под сопровождающую музыку. Внутри по обе стороны высились bovedas, в три, четыре, пять полок высотой, украшенные цветами из бус и металлическими венками, иконами и увядшими букетиками, защищающим фотографии битым стеклом, и все — пронумерованные, с именами, с возрастом, застигнутым в младенчестве и детстве, часто — от четырнадцати до двадцати, редко — под шестьдесят. Прямо по курсу стоял отдельный мавзолей, с крестом на крыше, окруженный цепью и четырьмя угловыми столиками с каменными лицами, девочки, женщины, старухи и черепа.

— Ausculta[275]…

— Mira senor… aicе…[276]

Спор на двух языках не имел особого смысла и на одном, и ново прибывший влился как будто с третьим, поскольку один из собеседников был сторожем, к которому он пришел. Второй человеком с лихорадочным взглядом, к которому мистер Як пристально пригляделся из страха, как он признался позже, что он может быть румыном, поскольку его язык звучал как что угодно. (Это оказался позднелатинский, увенчанный всеми усиками и стебельками, что попадались под руку.) Оба размахивали руками, показывая на boveda рядом, где бок о бок были безымянная ячейка и ячейка с ничем, кроме мокрого конца метлы.

— Мой отец не ошибается! вдруг выпалил человек с лихорадочным взглядом.

— А… говорите английский?

— Да, я… вы, кто вы? Слушайте, вы говорите по… вы можете с ним поговорить? Там моя мать, и я… он мне говорит… Вот, поговорите с ним вы. Вот она, я написал ее имя, вот, зачастил он и вручил мятую карточку человеку с шевелюрой, который на нее уставился. — Да, да, там ее имя, она… Что случилось, не можете прочитать?

— Это… это имя вашей матери?

— Да, вы разве не видите? И она…

— Но… что она здесь делает? Как сюда попала? Карточка задрожала, намокла в его ладони. Он потянулся, словно собирался пригладить черную шевелюру, но поднятая рука упала, и он перекрестился, возвращая карточку, и перекрестился вновь.

— Ну как раз это я и желаю знать. Я хочу сказать, на этой ячейке нет имени, нет отметок, невозможно понять…

Затем начал пономарь, и заговорил так, будто уже не мог остановиться: la guerra[277] встречалось чаще всего; после него — los rojos[278]. Все это время мистер Як внимательно разглядывал фигуру рядом с ним, словно привидение или его следы, тонкие губы и нервные моргающие глаза, руки по бокам сжимаются и разжимаются впустую. Мистер Як сам достаточно разволновался, дергал себя за усы под речь пономаря, а потом испуганно прижимая их на место, выискивая на лице рядом какое-то сходство, которое надеялся не найти, тогда как второй просто стоял, моргая со взглядом на неопознанную ячейку, а потом — на сияющее небо, где низко летящие серые облака преувеличивали обширность чистейших синевы и белизны за ними.

— Espana… no hay mas que una![279] ворвалась музыка во дворе, когда пономарь задохнулся, и мистер Як повернулся перевести, — Во время этой их войны пришли эти их красные и перевернули все вверх дном, местами даже открывали гробы и ставили тела повсюду… даже в церкви, говорит, перевернули все вверх тормашками, даже раrrосо, местный городской священник, даже его перевернули вверх тормашками…

— Cono, mira…[280] Пономарь восстановил дыхание, а с ним — и свой поток андалузского воодушевления; но его перебило предложение, оставившее его с круглыми глазами и раскрытым ртом: в конце концов, мистер Як и сам пришел по делу, и теперь, чтобы показать свое спокойствие, начав о нем говорить, потянулся к ближайшей нише сорвать бутоньерку. Разорвать проволочный стебель оказалось непросто, но, договорив, он уже щеголял с пятнистой бумажной розочкой в петлице, а пономарь, хоть и уставился, завороженный, на это веселенькое украшение, как будто не видел его от ужаса услышанного. Даже пачка пятипясетовых купюр, достигшая его руки, не прервала каталептическую позу, хотя и развязала его язык для, — Ya no! Уа по[281]!., и он принялся лопотать о раrrосо и о скором похоронном кортеже, чтобы прислушаться, пока переводил дыхание, и затем скакнуть за угол boveda, показывая, — Уа viene! Ya viene[282]!

И в самом деле, внизу — и пока еще за первым стоянием креста — приближалась торжественная процессия. И все-таки мистер Як как будто не торопился. Он прибавил пономарю еще несколько слов, а потом прогулялся вдоль bovedas, читая возрасты и даты на рядах ячеек, будто выехал за покупками. Бумажная розочка, слегка расползшаяся и пятнами поблекшая от капель дождя, прибавляла лихую нотку к его общей опрятности, так славно округленной плексигласовым воротником. Он бы носил шляпу, если бы не страх, что с ней снимется прическа, и теперь, когда пономарь наблюдал за ними от первых ворот, ветер задрал его волосы, и он за них ухватился. Что до фигуры рядом с ним, то пономарь ранее уже отметил, что его куртка торчит с обеих сторон, как вьючное седло, но промолчал, только таращился, как сейчас — им вслед: со спины, проходя через вторые ворота, они выглядели как два старика.

Похоронная пышность была черной, ее медленно вел по усеянной камнями дороге раrrосо, старик с мальчиками по бокам, несущими штандарты. Лошади несли черные плюмажи на сбруе и черные сети до середины ног, а открытая повозка, которую они тащили, кончалась пиком черного креста над гробом. Сидящий перед ним человек, погонявший лошадьми, и еще один позади, между широкими задними колесами, были в черных шляпах ровно над старыми небритыми лицами, — обшарпанных украшениях, как те, что ждали их выше. Следовавшие за ними люди держали шляпы в руках, головы — склоненными, обступали лошадиный помет, остававшийся дымиться на солнце. Мистер Як перекрестился, трижды, когда процессия прошла мимо.

Поодаль по неровной дороге следовала на велосипеде маленькая девочка в зеленом платье, на котором каталась неуверенными кругами перед двумя спускающимися фигурами и с любопытством на них взглянула, прежде чем медленно поехать перед ними вниз. — Как думаешь, сколько ей? вдруг резко спросил мистер Як, разглядывая ее странным оценивающим взглядом.

— Может, десять.

— Да. Похоже. Похоже. Рядом его спутник содрогнулся. — Что случилось?.. это же не твои похороны. Шестое стояние они прошли молча. — Что там у тебя в карманах, что они так торчат.

— Апельсины.

Мистер Як кивнул, когда апельсины стукнули его в бок. На втором стоянии он произнес, — Значит, там твоя матушка, и ты проделал весь этот путь, чтобы навестить ее могилу?

— На ячейке нет отметок. Должны быть, но на ячейки не стоит имя.

— Там наверняка она, и ты бы все равно не узнал, если нет.

— Ну я… я бы… я мог бы…

— Тебе не захочется там разнюхивать.

— Что?

— Я имею в виду, тебе не захочется заглядывать внутрь. Она пролежала там тридцать лет, не стоит…

— Откуда вы знаете, что она там тридцать лет? Человек остановился рядом с ним, толкнув апельсинами. — Ты… что ты…

— Просто так сказал, ответил с быстрой сдержанностью мистер Як, положив ладонь на руку рядом, чтобы повести за собой. — Знаешь… ну, что случилось?

— Просто не люблю, когда меня трогают, вот и все.

Мистер Як быстро убрал руку, прижал пальцем усы. — Хорошее у тебя колечко. Бриллианты? Ответа он не получил. Потом его спутник остановился все так же резко, но смотрел далеко вперед, на восток, где небо ободряли снежные пики Сьерра-де-Гвадаррамы.

— Что случилось?

— Случилось? Я… ничего не случилось. Те горы, только что заметил.

— Ах они. Мистер Як говорил с облегчением. — Они там уже давно.

Когда они вошли в городок и приблизились к церкви, на боковой улочке шарманка звучала дерзким весельем.

— Хорошо, что ты так приехал навестить могилу матушки. Мистер Як постоял перед тяжелой дверью, с висящей внутри занавеской, которую отодвинула, выходя, девочка, и сняла платок с головы. — Не зайдешь?

— Туда? Человек поднял глаза впервые с той остановки, когда взирал на далекие горы, но с тем же выражением в глазах, словно смотрел куда-то далеко.

— Зажечь свечку. Ну знаешь. За нее могут помолиться. Раз ты проделал сюда такой путь…

— Но я… слушайте, что все это значит? Кто ты вообще такой? Ты… какая тебе разница, зажгу я… зажгу я для нее свечку или хоть всю церковь?

— Ну ладно! Мистер Як сделал шаг вперед. — Раз уж на то пошло, откуда мне знать, что это твоя мать?., то имя на карточке, которую ты показал.

— Черт возьми, что…

— Смотри, или читать не умеешь? Человек с шевелюрой показал на табличку рядом с дверью. Дальше на стене, рядом с уличным углом, был приклеен когда-то цветастый плакат американского фильма семилетней давности. — Насе anos que los Prelados de la Iglesia vienen reprendiendo la bochornosà[283]… видишь? Нельзя ругаться…

— Черт…

— Que уа no se respetan ni la sanridad del templo, ni los misterios mas augustos y sagrados en cuya presencia[284]…

— Прощайте.

— Пока ты здесь, можешь хотя бы заказать для нее службу…

— Боже правый, я… с чего ты взял, что она еще в Чистилище? Ты… слушай это… это идиотизм, она даже не… Погоди, я думал, ты туда, в церковь.

— Только что вспомнил, священник, он-то сейчас на кладбище.

— Да, я… он вернется. Прощай.

— Ты идешь за кофе? Можем взять кофе.

— Я иду выпить.

— Тебе не захочется пить так рано.

— Боже… правый! Если мне хочется выпить, черт возьми…

— Берегись!..

Из-за угла вылетел пустой катафалк. Мужчины на нем сдвинули шляпы на затылок и курили.

— Чуть не состоялись твои похороны.

— Да, что ж… слушай, каждый раз, когда проходят похороны, они проходят для тебя. Теперь пусти. Спасибо. Пустишь ты меня или нет?

Мистер Як убрал ладонь с руки человека, но сам поспешил бок о бок с ним. Они последовали за шарманкой в бар под названием «Ля Илиситана»{466}.

Внутри мистер Як попросил два кофе. Человек рядом молча сжимал одну руку на другой поверх барной стойки, пока бармен ускользнул с заказом. Потом, глядя прямо перед собой на бутылки за стойкой, он достал драную черно-зеленую бумажную пачку, из нее — желто-бумажную сигарету.

— Тебе не захочется это курить. Они на треть из картофельных очисток. Вот…

Рука человека слегка дрожала, зажигая желто-бумажную сигарету, поднимая локоть против сунутой ему пачки в целлофане.

— Здесь можно найти и настоящие сигареты. «Рубио» называются. Табак рубио… вот.

Человек выпустил клуб едкого дыма, и, когда появился бармен с двумя чашками кофе, начал жестикулировать и бормотать, — Vino… albus[285]. Bianco[286]…

— Вот, я уже заказал кофе…

— Черт, да не хочу я кофе, я…

— Я не могу выпить две чашки этой штуки. Одна остынет…

— Так, слушай…

— Ну ладно, чего ты хочешь. Вина? Белого вина? Un Ыапсо[287], сказал он бармену, проследил, пока бокал не наполнили наполовину, и тогда перебил, помахав рукой. — Manzanilla. Бармен остановился, вылил обратно то, что наливал. — Видишь? Мансанилья, сказал мистер Як человеку рядом. — Я заказываю тебе лучшее.

— Да, я… как же я забыл это название? прошептал тот самому себе.

Превосходное вино подали в узком бокале с ножкой, который тут же опустошили и выдвинули обратно.

— Не стоит пить это так быстро, такое вино хочется потягивать…

Человек поднял взгляд, словно думая заговорить — или прикрикнуть; но его советчик потягивал кофе, стараясь не обмакнуть в него усы. Появилась маленькая тарелка с жареной кровью и картошкой, и к ней не притронулся ни тот, ни другой. За дверью шарманка надрывалась посреди La Sebastiana{467}. Бармен услужил немой гримасе человека слева от него новым бокалом мансанильи; и принял синюю купюру у человека справа.

— Так, не плати за это, я…

— Я пригласил тебя на кофе.

— Ну так я не пью кофе. Ты мне ничего не должен, ты…

— Откуда ты знаешь, вдруг должен.

— В каком смысле?

— Иногда ты просто как будто кому-то должен. Мистер Як обмахнул свою бутоньерку. Один пятнистый лепесток отвалился. Бармен вернул сдачу монетами не тяжелее бумажек и клочками бумажек, похожими на пригоршню опавшей листвы. — Вот что меня удручает в бедной стране, сказал он, пытаясь сложить вместе бурые однопесетовые купюры. — Все мелкие достоинства до одного, так пачкаются, что и не узнаешь. Потом он расправил одну купюру на стойке большим пальцем, покачал головой с профессиональным неодобрением. — Только посмотри. Напугав его, рука с бриллиантами выхватила купюру из-под его пальцев. — Что случилось?

— Ничего. Это. Только что заметил. Он наклонился ближе к купюре. — Эту красоту, прошептал он.

— Что?., это? спросил мистер Як. — Да я… да ребенок нарисовал бы лучше.

— Нет, только это. Картинка, Dama de Elche{468}. Это… прекрасно, эта… эта голова, Dama de Elche. Затем купюру сдвинули обратно так же резко, как забрали, а человек облокотился на стойку и схватился за лицо поперек глаз, и большой палец и ноготь побелели там, где он сжимал виски.

Мистер Як снова поднял купюру и изучил с неприязненным любопытством; потом пожал плечами и сложил ее, лицом вперед, вместе с другими. — Дешевая гравировка, пробормотал он, сунув сверток денег себе в карман. Потом выгнул голову и сказал, — Красивое у тебя колечко. Настоящие бриллианты. Без ответа, и рука не сдвинулась с виду. — Зачем носишь на среднем пальце?

Рука опустилась и чуть не задела мистера Яка поперек лица. — Потому что слишком маленькое, чтобы надеть на шею. А теперь ты можешь… можешь… Рука с кольцом повисла натянутой и полусомкнутой в воздухе между ними, потом медленно отстранилась, и человек провел ей по своим лихорадочным глазам, снова отвернулся, чтобы уставиться в тарелку сардин.

Мистер Як взял вилочку от холодной жареной крови и картошки и принялся чистить ногти острым зубцом. — Ты так себе выглядишь, сказал он.

— Я… одевался не для того, чтобы тебе угодить.

— Я не об одежде, твое лицо так себе выглядит. Ты даже так и не сказал, как тебя зовут, свое имя.

— Мое христианское имя.

— Ага, даже его не сказал. Моя фамилия Як. Мое имя… он помолчал, чтобы задумчиво надавить себе на усы. — Неважно, это, можно сказать, не настоящее христианское имя. Зови меня просто мистер Як.

— Ладно, ты… мистер Як, ты… Лицо вдруг вскинулось с выражением ужаса, который быстро разошелся от морщин у глаз по всему осунувшемуся лицу. — Почему ты… чем я тебе так чертовски интересен?

— Это пока ничего, это ничего, сказал мистер Як, пытаясь положить ладонь на тут же отодвинувшуюся руку. — Я вижу, что ты не лодырь.

— А если и да? Тебе-то… что?

— Неважно, ты не лодырь. Я вижу. Понимаешь? Голос мистера Яка был почти ласковым, и в этот раз, когда он положил ладонь на запястье перед собой, оно не отодвинулось, а осталось трепетать на месте. — Может, я могу тебе помочь.

— Ты… ты, кем ты себя возомнил, моим ангелом-хранителем? Слушай… Голос задрожал, изможденный, хотя сам он продолжал таращиться в тарелку сардин. — Слушай… повторил он хрипло.

— Тебя разыскивают? спросил его мистер Як, понизив голос.

— Разыскивают?., повторил он глухо. — Разыскивают? Разыскивают?

— За что тебя разыскивают?

— За что меня… кто меня за что разыскивает? За что ко мне доискиваешься ты?

— Полиция. За тобой гоняется полиция, верно? Мне это знакомо, понимаешь? Так разыскивают? За что тебя разыскивают?

Человек еще недолго таращился на сардин, потом закинул голову и засмеялся. Отдернул руку, впервые посмотрев мистеру Яку прямо в глаза. — Убийство. А? К черту все. Я зарезал человека и бросил умирать Ну, этого ты хотел? Смех оборвался, и он завис, уставившись на чело века перед собой, который быстро ответил,

— Ага но всем-то не рассказывай, давай потише. Такое не транслируют на всю улицу. Никогда не знаешь, кто за тобой следит, даже на та кой помойке.

— Да… что ж, за нами следят. За нами следят, голос снова вернул свой глухой тон.

— Кто? Где? Кто? Мистер Як снова схватил его за руку; та лежала на стойке неподвижно.

— Ты не видишь? прошептал он. — Не видишь их глаза, как они следят за нами?

— Ты имеешь в виду эту… эту рыбу? Хватка мистера Яка расслабилась, и он посмотрел, к чему прикованы глаза собеседника.

— Да, видишь, как они следят за нами?

— Слушай, Господи… больше меня так не пугай, ладно?

— Видишь, как они следят за нами?

— Ну ладно, забудь. Прижав усы, мистер Як отступил и сплюнул на пол. Потом поднял взгляд, сощуренно изучая профиль перед ним, словно смотрел поверх очков. — Ты так и не сказал, как тебя зовут, произнес он наконец.

— Сэм Холл{469}. Теперь… оставь меня. Оставь меня в покое. Он попросил жестом еще бокал. По его локтю постучали.

— Проваливай! Vaya! Fuera![288] выпалил мистер Як. Человек рядом развернулся, чтобы увидеть, как глазастый нищий в рванине, сопровождавший шарманку, протягивает шляпу, которая была его единственным целым предметом одежды.

— Погоди… погоди минуту. Вот.

— Погоди! мистер Як попытался задержать его руку. — Пять песет, ты что, нельзя давать так много, пять песет?

Скрюченная фигура приняла купюру и посеменила прочь.

— Тебе не захочется давать так много каждый раз, как они…

— Мне нравится музыка, вот и все. Теперь оставь меня в покое..

— Слушай, возьми-ка себя в руки, расслабься, сказал мистер Як снова вплотную к его локтю. — Может, я и правда твой ангел-охранитель, как ты говоришь. Может, я могу тебе помочь.

— Чем.

— Тебе нужны документы. Тебе нужен паспорт, верно? тихо продолжал мистер Як.

— Нет.

— Еще как да. Без него здесь шагу не ступишь. Хочешь быть швейцарцем?

— Меньше всего, что могу придумать.

— Из тебя получится хороший швейцарец, только что пришло мне в голову.

— Хороший швейцарец? Человек фыркнул за своей ладонью. Взял мансанилью, как только ее перед ним поставили, и выпил полбокала. — Женщины крестятся, когда встречают меня на улице. Собаки на улице на меня лают. Хороший швейцарец!

— Помоешься, побреешься — и будешь как новенький. Только что пришло в голову. У меня как раз есть паспорт, понимаешь? Швейцарский паспорт, у меня не было времени ничего в нем переделать перед отъездом, даже фотографию еще не поменял, понимаешь? И мне только что пришло в голову, вот почему я об этом и говорю, понимаешь? Эта фотография — вылитый ты, этот швейцарец, короткие волосы и квадратное лицо, как у тебя, весь как бы узлистый у глаз. Понимаешь? Я не шучу, он настоящий, этот швейцарец. И ты можешь быть им, понимаешь? Мистер Як говорил все быстрее, но с тем же тихим тоном доверительности. Он держал ладонь на руке человека и покрыл полшага, на которые тот от него отстранился, глядя прямо перед собой. — Что скажешь? Слушай, мне это знакомо, понимаешь? А так ты будешь как у Христа за пазухой. И все же он не получал ответа, прижимаясь так близко, что человек добавил еще полшага расстояние между ними но это расстояние мистер Як сразу заполнил и заговорил теперь слегка другим тоном, — Может, и как бы в том же положении понимаешь? сказал он. — Только я румын. Из тебя получится такой же хороший швейцарец, как из меня — румын.

Человек сделал еще пол шага, чтобы повернуться и посмотреть на него, впервые заговорив почти что с интересом в голосе. — Ты кого-то убил?

— Нет, ничего подобного. В такие безумия меня за уши не затянешь Мистер Як заполнил пространство между ними, вытянулся из плексигласового воротника. — Зарезать любой может. Я не лодырь, чтобы делать та кие глупости, это безумие. Я ремесленник, как бы художник, понимаешь? Вот что со мной случилось, понимаешь? закончил он с огнем в глазах.

— Нет.

— Что — нет?

— Что с тобой случилось?

— Я же только что сказал. Вот, понимаешь? Я знал, что ты заинтересуешься. Я тоже не лодырь.

— Я этого и не говорил. Что случилось?

— Я же сказал. Я как бы художник, ремесленник, понимаешь?., и моему творчеству завидовали.

— Кто?

— Ну неважно, это пока неважно. И мистер Як фыркнул, забарабанил пальцами по стойке, опустив взгляд на себя. После пары секунд тишины, пока его спутник допивал вино, мистер Як сделал глубокий вдох и снова заговорил, бодро, словно начиная новую тему. — Пока просто неважно, кто, сказал он.

Еще пол шага, и они миновали глазастых сардин.

— Что скажешь? не отставал мистер Як от спутника, в ком наконец-таки пробудил интерес; но тот уже снова пропал, а он выставил бокал вперед и рассеянно уставился вперед, положив локоть на стойку, а небритый подбородок — на руку. Мистер Як уже чуть не лез ему на плечо. — Ну, что скажешь, сейчас? Это не шутка, я могу обеспечить тебе паспорт. Тебе не захочется тут расхаживать без паспорта, понимаешь? Как бы, совлечься ветхого человека, знаешь, что я имею в виду, понимаешь?., как говорится в Библии, точно, понимаешь?., вот что тебе захочется сделать, облечься в нового, как говорится в Библии. Что скажешь?.. Ладно, слушай. Значит, мне просто оставить тебя здесь?..

— Да.

— Слушай, я же вижу, когда человек — не лодырь, понимаешь? Как ты, понимаешь? Слушай, можешь получить швейцарский паспорт.

Можешь. Я его тебе отдам, понимаешь? И ты как у Христа за пазухой. Этого парня зовут, этого швейцарца, забыл, как его зовут. Это ничего. Какой-то Стефан. Стефан Какой-то. Понимаешь? Ладно, буду звать тебя Стефан, ладно? Это поможет тебе привыкнуть, понимаешь? Понимаешь, Стефан? Понимаешь?., вот ты уже и привыкаешь, понимаешь? Понимаешь Стефан? И уже скоро ты начнешь считать себя Стефаном, как я считаю себя Яком, мистером Яком, понимаешь? На случай, если тебя попробуют подловить, понимаешь? Понимаешь Стефан?

К этому времени они прошли три полных шага и почти уперлись в стену.

— Понимаешь, Стефан?

И Стефан наконец обернулся к нему. — Тебе больше нечем заняться?

— Я здесь по делу, немедленно ответил мистер Як и быстро воспользовался тем, что посчитал возобновлением интереса со стороны спутника. — Слушай, ты… слушай Стефан, буду так тебя называть, чтобы ты привык, и просто из любопытства: ты когда-нибудь слышал о мумиях?

— Я себя ею чувствую, сказал Стефан, припертый к стенке.

— Хорошо! Слушай… значит, знаешь, что это такое? Знаешь о них? Слушай, сколько ты о них знаешь. Я ведь знал, что ты не лодырь. Стефан.

— Что ты хочешь о них знать?

— Хорошо! Слушай, возьми еще бокальчик. Стефан. Слушай, ты… Слушай… мистер Як с трудом понизил голос. — Допустим, теперь слушай, просто допустим, кто-то хочет сделать мумию, понимаешь? Настоящая как бы ремесленная работа, сделать мумию. Вот я кое-что об этом знаю, понимаешь, не стоит брать свежий… не будешь брать того, кто умер недавно… Мистер Як сунул лицо в лицо перед ним, чтобы довериться, — Один доктор провернул это в Вене, и она начала вонять, понимаешь?

— Какая давность нужна?

— Очень давняя, чтобы она выглядела очень давней.

— Какой династии? нехотя спросил Стефан.

— Какой чего? А… так погоди. Погоди минутку, это, погоди… Мистер Як прижал усы всем указательным пальцем, опустив глаза. Увидев на полу свою ногу, начал ей притаптывать. — Погоди. Четвертая. Четвертая? повторил он, поднимая глаза.

— Это довольно давно.

— Да, очень старая.

Стефан закурил новую грубую желтую сигарету, и выпущенный дым слегка их разделил. Он дал дыму осесть, потом сказал, — Если я тебе расскажу, ты уйдешь?

— Да, у меня… у меня есть здесь дела, которыми надо скоро заняться, нетерпеливо сказал мистер Як. — Говори.

— Ну, надо думать…

— Стефан.

— Что?

— Нет, нет, продолжай. Просто назвал тебя так, чтобы ты привыкал. Говори, сказал мистер Як, укрощая собственные руки перед спутником. — Стефан.

— Если настолько давняя… ты уйдешь, если я расскажу?

— Да, да, говори. Говори, Стефан. Мистер Як отступил на шаг и сплюнул на пол, потом воодушевленно поднял лицо с огнем в глазах, хотя голос, который он слышал, был ровным, даже наигранным, слова произносились быстро, так же отрешенно нанизанные вместе, как школьный урок.

— Тело вытянуто, сделать надрез на левом боку и вынуть внутренние органы, кроме сердца. Заполнить полость тканью и смолой, пропитать внешние обвязки смолой и вылепить в форме тела, затем подчеркнуть детали краской снаружи.

— Это все?

— Это все.

— Но как же завернуть, всякие бинты вокруг?

— Это довольно сложно, серия бинтов. И оставить мозг, мозг стали вынимать намного позже. И сердце, не забыть сердце, оставить сердце.

— А бинты, о них ты знаешь?

Стефан ничего не сказал, но неопределенно кивнул.

— А краска, какой краской красить.

— Не знаю. Красная охра, наверное, ответил он устало, словно урок его утомил. Отвернулся к пустому бокалу.

— Ладно, пока ладно, вдруг заторопился мистер Як. — Но потом ты и я, мы что-нибудь придумаем. Ты и я… Он замолчал. В него впились горящие зеленые глаза.

— Ты и я… что?

— Неважно, пока неважно, Стефан. Мы что-нибудь придумаем, ты и..

— Боже правый… ты можешь… ты не уходишь?

— Да, но потом…

— Погоди.

— Что случилось?

— Вот, сделай одолжение? Принеси мне одну… принеси мне свежую чистую одну песету, если у него есть, можешь?

— У тебя нет денег? Хочешь денег?

— Да, черт возьми, есть у меня деньги. Просто хочу посмотреть на свежую однопесетовую купюру, хочу посмотреть на картинку.

— Слушай, я одолжу…

— К черту, неважно. Неважно. Уходи.

Мистер Як изучил грязный сверток из своего кармана, потом подозвал бармена и объяснил, что хотел его друг, — рог el dibujo sabe?.. quiere ver el dibujo[289].

Выражение бармена не изменилось Он нашел самую свежую одно песетовую купюру, что у него была, и положил перед человеком за стойкой, наблюдая, как тот, что со сдутой розой, похлопал собеседника по руке, слыша, как он сказал, — До свидания Стефан, я вернусь, я ненадолго, будь осторожен… и когда этот замельтешил за дверь, зажимая усы одним пальцем, другой рукой разглаживая черную шевелюру, бармен умудрился выглядеть чуть расслабленнее, потому что не понял прощальную угрозу. Он скрестил руки на груди и вздохнул, словно за дверь только что ушли двадцать человек, оставив одного молчаливого спутника, стоящего теперь, уставившись не на плохую гравюру Dama de Elche, а отвечая на отсутствующий взгляд сардин.

В той тихой деревушке, взгроможденной в трех тысячах футах над уровнем моря на фоне юго-западных отрогов Сьерра-де-Гвадаррамы, в провинции Мадрида, с королевством Новая Кастилия, бесплодно лежащим у их подножия, есть тридцать семь баров, где, как и почти во всей стране, посетитель волен пользоваться привилегией, выгодно отличающей его от местных, и мертвецки или беспомощно, буйно или шумно напиться. Никто не против. На него смотрят с любопытством, как на того, кто, возможно, нашел хитроумно очевидное решение необязательных сложностей и снимает под залог необитаемое настоящее, неспособное обеспечить несуществующее будущее. Все, кроме трех (и то они известны только своим), еще до исхода того солнечного дня ознакомились с задрипанным человеком, чье приветствие и весь разговорный арсенал состояли в слове «мансанилья»; с мелодией La Tani на местной шарманке, за которой он сперва ходил от одного к другому, а потом, находя затертый дуро на каждой остановке, она ходила за ним; и, наконец, — с многословной фигурой при шевелюре, от чьей бутоньерки, когда он нашел своего товарища в «Мис Ниньос», остался не больше чем выверт проволоки с реющим обрывком пятнистой розовой бумаги, и с усами наперекосяк, словно налепленными в спешке, потому что он поправлял их перед каждым порогом. Еще к этому времени он щеголял шнурком переплетенных нитей желтого и пурпурного цвета, завязанным узлом под плексигласовым воротником, где ранее был галстук — знак, как он поторопился объяснить своему осоловелому другу после первых обвиняющих приветствий, верности святому Антонию в обмен на споспешествование святого в грядущем начинании.

— Нет. Только не это. Боже правый.

— Где ты был? Я весь город обошел, весь день. Ты сказал, что дождешься…

— Я думал, ты там уже совсем замотался… вместе с мумией.

— Что?

— Нет.

— Слушай… что случилось, ты от кого-то прячешься?

— Да.

— От кого? Где? Где они? Мистер Як бешено завертел головой Хммн? Давай. Стефан? Стефан, давай. Хмми? У дверей оглушительными ломаными аккордами играла La Tani. Мистер Як наконец подмял глаза, чтобы найти два прикованных к нему слабо-зеленых. — Ладно. Ты в порядке? La Tani закончилась с убийственным грохотом, что-то проскользнуло между ними, выхватило зеленый дуро из руки, повисшей со стойки, произнесло, — Dios se Io pague senor[290]… в одно слово и было таково.

— Теперь слушай, почти темно, и мы…

В дверях раздался мерцающий грохот: это был первый аккорд La Tani.

— Слушай… Господи! Мистер Як опустил кулак, в два шага достиг двери и начал перекрикивать музыку, которая продолжалась, пропуская растерявшиеся за день ноты, но красуясь оставшимися с исступленной экзальтацией. Наконец мистер Як сумел остановить вертевшуюся рукоятку и вернулся спустя минуту с еще более разгромленным видом, после спора, который стал таким же безумным, как и музыка, которую он прогнал.

— Una у una… très. Что ты теперь-то ищешь?

— Слушай, уже почти темно, ты знал? Что ты вообще здесь делаешь?

— Я пытался уехать. Поездов нет.

— Нет, я имею в виду, в этой помойке. Мистер Як огляделся. Место было, конечно, скромное. Бочки, бутылки и грязные стаканы, безалаберно расставленные за барменом, который поставил перед ними тарелку оливок и ждал заказ мистера Яка. Заметив, что их подслушивают, тот развернулся с, — Ничего! Ничего!., niente! Nada!..[291] Он был очень возбужден, и вернулся к товарищу, подпертому перед ним. — Оставить бы тебя здесь как есть.

— Другое дело.

— Теперь слушай, сказал мистер Як, подступая на шаг, и положил ладонь на руку, спокойно лежащую на стойке. На его лице возник хитрый вид, когда его пристальные глаза, сощурившись, взглянули на почти улыбку перед ним. — Ты бы хотел убедиться? спросил он, заговорщицки понизив тон.

— Убедиться?..

— Убедиться слушай… ты бы хотел подняться со мной, на холм, понимаешь?.. И заглянуть, и убедиться, что… это место упокоения… твоей матери.

На лице перед ним наросло некое обострение; по крайней мере, спала улыбка, оставив признак проницательного сознания, разбросанного в осколках полнейшего замешательства, которые мышцы лица пытались стянуть вместе в один вопрос

— Слушай, понимаешь?.. Мне все равно туда надо, по делам. Можешь пойти со мной. Тогда ты и я можем…

— Черт просто… хватит это повторять. Это ты и я. Можешь? Черт. Зачем они меня ищут? Зачем ты меня ищешь? Черт, зачем меня все ищут?! выпалил он.

— Слушай…

— К черту все. К черту их. А ты… ты…

— Давай-ка, выйдем на свежий воздух.

— Все они… все они… ищут меня, они ищут… к черту! Что им нужно? воскликнул он.

— Давай. Давай. Мистер Як закинул руку ему на плечи, повел к двери. Бармен окликнул, но негромко, — Senor… se olvida…[292] Он поднял свежую однопесетовую купюру, и в ответ мистер Як махнул свободной рукой в расточительном жесте.

Скопления огней выделялись на горных отрогах, как огни портов, загнанных морем на склон, поскольку еще было достаточно светло, чтобы голое плато тянулось прочь равномерно голубым под дымкой. Они зашли за город и, пока поднимались по каменным улицам, шоки сознания и соответственного отвращения пробегали по фигуре, которая поддерживалась мистером Яком и отстранилась от него, чтобы потом навалиться тяжелее. Тем временем мистер Як говорил. Он объяснил пурпурно-желтый шнурок на своем блестящем воротнике и долг, заржавевший за святым Антонием. Он сказал, что полностью исповедался, но на румынском, чтобы старый раrrосо, не понимая ни слова, дал ему легкое наказание, — не то что в Риме, в соборе Святого Петра могут исповедать на полудюжине языков, там тебя в кулаке держат. Он сказал, что жертвовал церкви три процента своих денег, — на богоугодные дела, как говорится, понимаешь? И сказал, что раrrосо очень старый, — убедить его не составит особого труда, у меня уже есть идейки, понимаешь?., потому что я уже подкинул ему идейку, которую почерпнул из священных таинств, понимаешь? Но одного человека мне надо опасаться, нам надо опасаться, я встретил его там в последнюю минуту… и, пока они плелись к усеянной камнями дороге за городом, мистер Як описал сеньора Эрмосо Эрмосо, который — со всех сторон чуть ли не праведник, понимаешь? Потому что им достается собственный святой покровитель, и он ведет себя так, будто сам все устроил, а он даже не священник, никто, владеет каким-то аптечным магазином, и это одна из причин нам его остерегаться, понимаешь? И он говорит по-английски, так что все мне рассказал о святом покровителе, который им достается. Когда ее извлекли здесь из могилы, чтобы перенести куда-то еще, когда ее канонизировали, им показалось, что она великовата для одиннадцатилетней девочки, зато тело почти за сорок лет не изменилось и так они убедились, что она святая. Но за столько времени, даже если она хорошо сохранилась, ей наверняка сделают новую голову из воска. В общем, это не такой уж долгий срок, не жри всю жизнь ничего, кроме бобов, как местные, у них всю жизнь не хватает денег ни на что, «Роме бобов, вот и не будешь разлагаться. Мистер Як помолчал, но почти немедленно снова подхватил, словно изведенный молчанием спутника.

— В общем, он мне все рассказал о болезнях, которые она исцелила, заступничеством, ну знаешь, например один старик был глухой у же шесть лет, и он помолился о ее заступничестве, и вот так просто выздоровел, а в чем было дело, все это время у него в ухе сидела уховертка, знаешь?., и когда она вдруг вылезла, он снова стал слышать. А потом тот старик, который изнасиловал девочку, или там пытался изнасиловать, понимаешь?., в молодости, теперь-то он совсем старик, освободился из тюрьмы и ушел в монастырь, где он кто-то вроде кающегося грешника, знаешь? Кто-то вроде уборщика…

Наконец мистер Як затих, главным образом из-за усилий, которых ему стоила эта прогулка. Теперь уже стемнело, когда они достигли холма и начали подниматься. Затем мистер Як услышал что-то позади, остановился. Оглянулся. — Какого… чтоб меня… та шарманка, они идут за нами. Квадратный силуэт, с двумя бесформенными дирижерами, остановился на последнем углу и нехотя вернулся на улицы городка. — Понимаешь? Понимаешь? Мистер Як тормошил спутника, пока они поднимались. — Я же говорил не разбрасываться на них деньгами, они теперь за тобой на конец света пойдут.

На полпути, выступив из мягкой кочки посреди неровной дороги, мистер Як остановился. — Слушай, может, просто подождешь меня здесь? Необязательно подниматься, просто посиди минутку здесь и подожди, вернусь через минутку, понимаешь?

В ответ тот, кого он поддерживал, вдруг вернулся к жизни и сделал шаг назад, чуть не упав. — Нет, нет, нет, сказал он отчетливо. — Я иду. Я уже иду.

— Слушай ни к чему утруждаться и идти, понимаешь? А что я сказал раньше, так я просто шутил, тебе самому не захочется здесь разнюхивать, просто посиди и подожди минутку здесь, ты… подожди…

Но фигура уже опередила его на несколько шагов, шла по холму в темноте, и мистер Як поспешил ее обогнать.

У ворот сиял свет, направляя незримую фигуру. Это был пономарь, и он простонал. — Quién es[293]? спросил он духов, хотя отлично знал и, развернувшись без ответа, провел их внутрь. Они прошли за внутренние ворота, и свет его фонаря отражался от белых bovedas и выхватывал тут и там венок из бус, Деву на иконе, яркую, как королева с игральной карты, Младенца с протянутой рукой, который словно останавливал проезжающее такси.

Пономарь мешкал, беспомощно, ожидая указаний от мистера Яка, который наклонился на ходу и смотрел возрасты и даты на ячейках, и тут оба осознали, что человек, прибывший с ними, ушел вперед. Они нашли его там, где все встретились при свете дня.

— Слушай, тебе не захочется там разнюхивать… начал мистер Як, но поздно, тот уже потянул из безымянной ячейки сам, когда свет показал, где она. Мистер Як тоже дрожал, отвернувшись, словно не хотел смотреть, как поднимают гроб; и всех удивила легкость, когда его опустили на землю. Из всех троих теперь рассеянней всего выглядел пономарь, пытавшийся одной рукой расшатать крышку, не выпуская свет из другой, и он все озирался, словно боялся, что появится кто-то — или что-то. Когда от крышки избавились — открыв не с усилием, а с проломом, — это он первым расколол узор потрясения, сжавший их вместе, уставившихся на темное и сморщенное содержимое в форме ребенка.

— Cono!.. Dios! vâlgame Dios![294] Он захлопнул выломанную крышку, а потом там и сел, трясся на коленях рядом с оставленной здесь маленькой девочкой. Он медленно поднял глаза, мимо них туда, где их тени раскалывались на карнизах пустых соседних полок высоко в boveda. А мистер Як, все еще неподвижный, ощутил рядом содрогание, которое сохранялось в тени, отброшенной пляшущей за сломанную метлу, обратно в ту полую глубину, лишенную чужеродного присутствия, так долго дожидавшегося без встречи с землей, на протяжении войны, и кощунственного захвата, и разрушения имен орнаментальнее ее собственного, среди сгнивших цветочных подношений и сделанных из бус венков, чтобы наконец удалиться из этого царства фасадов из битого стекла и шатких иконок в раку, творить чудеса.

Пономарь перекрестился: и мечущуюся тень подхватили и отразили, дважды, руки стоящих над ним. Мистер Як повернулся, удивленный движением рядом. Ладонь, которую он положил на плечо спутника, не отвергли, и он прошептал — Ну вот Стефан. Я же говорил, ты не лодырь.

Пономарь с трудом поднялся. Вдруг в глазах мистера Яка снова вспыхнул огонь. — Так, понимаешь? снова в деле. Она… это, он показал на ящик, не замечая рвущуюся бумагу в ищущих сигарету руках рядом с ним. — То, что надо. Понимаешь? Стефан? Ты в порядке? Мистер Як посмотрел на него.

Там, в ломаном зыбким свете от спички и фонаря, его лицо казалось темнее, и все словно двигалось, хоти там не шевелилось ничего, прок денные от носа линии держали челюсть жесткой линии, nepeсекавшие плоские щеки, тонули прочь от высокоскулых линий лица. Затем пономарь набросился на них за помощью, чтобы вернуть все туда, где ему и место, пока их не раскрыли, и мистер Як взялся за одну сторону, но третий просто стоял, уставившись в пустое пространство, где не было ничего, кроме мокрого конца сломанной метлы. Когда они вернули все на место, его уже не было. Нашли его спустя несколько минут, сидящим снаружи перед передними воротами на камне, поедающим апельсин в темноте, глядящим на луну, которая только что показалась из-за гор.

— Давай, Стефан. Холодно, сказал мистер Як и повел его под руку вниз по склону. — Нам не захочется пропускать поезд. В ночном воздухе его голос разносился громко, и он его понизил, будто разговаривал сам с собой, чтобы добавить, — Мы еще посмотрим насчет этой штуки завтра, когда поговорим со старым раггосо, а? Он почувствовал, как фигура рядом пожала плечами, и больше ничего не прибавил, деловито планируя ближайшее будущее. Никто не говорил всю дорогу через городок, где редкие огни отбрасывали отчетливые отдельные тени, ставили дверные проемы вертикально, ни один фонарь не находился близко к другому, чтобы не путать ночь множественными и преувеличенными тенями, или тени этих двух подвижных фигур — с тенями тех, что позади.

До вокзала они дошли молча. На пустой платформе мистер Як передернулся, глядя на небо. — Только посмотри, какая луна, сказал он, съежившись и сунув руки глубоко в карманы.

— Да…

— Что? После паузы мистер Як пробормотал, — Здесь она кажется такой низкой, правда ведь… Потом снова передернулся и оглянулся через плечо туда, где тусклое свечение висело над табличкой Urinarios[295]. — Эй, Стефан? Мне надо отойти туда на минутку, сказал он. — Стефан?

— Ах да, ты знаешь?., ее даже могут свести чары…

— Что?

— С небес?

Мистер Як подождал, в полуобороте, потом его плечи чуть расслабились, и он произнес, — Я забыл тебе сказать, эй?.. Я заказал службу по твоей матери, сегодня в той церкви. Он подождал еще, покачиваясь со стиснутыми коленями. — Понимаешь? добавил он. Но с его места казалось, будто одинокая фигура, отойдя от пустой платформы, пытается стряхнуть с рукава полосу лунного света, и мистер Як повернулся и двинулся туда, куда собирался. Когда он прибыл и встал, занятый, уставившись над собой в небо, тишина страны — та тишина, что не даст уснуть, уняться городским ушам, — вынудила его заговорить вслух, словно чтоб услышать сказанное подтвержденным. — Этот бедолага, он же чокнутый, как орел… Потом он шмыгнул, склонил голову набок и как будто услышал колотящийся внутри нее шум органа. Но всюду стояла тишина, и с того солнечного дня La Tani больше никогда не слышалась на этих улицах.

Андалузская дева смотрела с балкона, на следующее утро, из-за ухажера, на сцену немалого оживления. Воздух насытили запахи, бормотания и изредка клубы дыма, пока мистер Як возился среди замешательства газет, настолько погруженный в работу, что чуть не выронил стеклянные пробирки из обеих рук, когда в дверь постучал dueno.

— Su amigo, senor[296]… Dueno отступил, чтобы представить задрипанную фигуру в коридоре за ним, и мистер Як, успев отставить пробирки и кривовато натянуть черную шевелюру, отступил на шаг и сказал, — Заходи, Стефан. Заходи. Садись… вот, дай-ка это подвину… вот. Садись. Теперь смотри. Смотри сюда. И он снова схватился за пробирки. Начал наливать чистую жидкость из одной во вроде бы пустую другую, но в его один сверкающий глаз попал волос. Он нетерпеливо вскинул руку, сорвал черную шевелюру и запустил через всю комнату на стол бюро. Затем его рука рефлекторно вернулась к лицу и с силой дернула усы. Он вскрикнул и чуть не обронил пробирки, но быстро восстановил свою цель. — Смотри… Бесцветная жидкость налилась в пустую пробирку, где стала ярко-красной. — Ну, что думаешь?

— Это все очень хорошо, но ответь…

— Подожди. Смотри… Красную жидкость он налил в другую пробирку, и она снова стала бесцветной.

— Просто ответь…

— Воду в вину, вино в воду. Могу и в молоко превратить. Добавим щепотку бисульфата натрия…

— Можешь просто ответить…

— А вот еще. Это даже лучше. Воду в кровь, кровь — в твердое вещество. Помнишь чудо в Больсене? Смотри. Растворить щепотку сульфата алюминия, пару капель фенолфталеина, а теперь… смотри. Силикат натрия. Смотри. Понимаешь? Только глянь, кровь. Смотри. Видишь ее? Видишь, как сгущается?

— Да, да, но…

— Что скажешь?

— Я только хочу знать…

— Я и огонь могу есть, если надо. Мистер Як ускакал в газетной буре проверить, как на раковине сушатся комки промокашки. Видишь? сказал он, поднимая один. — Просто поджигаешь и заворачиваешь в хлопок. А потом — вуф!

— Если ты просто…

— By у уф! Искры повсюду. Эй? Глаза мистера Яка жадно светили через всю комнату, в ожидании какой-то поддержки его энтузиазма. Но гость просто таращился на него. — Эй, Стефан? Что случилось?

— Ты можешь просто ответить, где я? и как сюда попал?

— Где мы? Мыв Мадриде, где же еще нам быть. Это pension, где я живу, я снял тут тебе номер вчера ночью. Ты вчера ночью надрался, тебе потом самому не захочется столько пить. Я дал твой паспорт dueno, ему нужно показать паспорт в полицейском отделении, понимаешь? Я сказал, что ты мой друг из Швейцарии, утомленный дорогой, вот почему ты не можешь идти, сказал я, понимаешь? Теперь все в порядке, ты как у Христа за пазухой. Стефан.

В дверь раздался легкий стук. Мистер Як подхватил свои волосы и надел. От возбуждения к его лицу прилила краска, и, пусть это был не румянец юности, этим утром он все же выглядел моложе, способным почти на что угодно.

— Задом наперед.

— Что?

— Волосы. Ты надел волосы задом наперед, сказал его гость, сложившись в углу среди газет, с тоном, отражавшим выражение его глаз — терпеливого, но опасливого любопытства. Он вытянул желтую сигарету из зелено-черной бумажки «Идеал ес».

— Ой! Ой! Ой! Мистер Як развернул шевелюру кругом и приоткрыл дверь на краешек глаза.

— Senor Asche?[297] сказал dueno из темного прохода. Мистер Як начал бешено манить рукой за дверью. Гость уставился на него. — Su pasaporte[298]… Наконец мистер Як потянулся в щель, чтобы выхватить швейцарский паспорт с — Gracias[299], пробормотав его в сторону dueno, после чего закрыл и запер дверь на засов. — Senor Asche, это у нас ты, сказал он, проходя по комнате. — Я хотел, чтобы ты забрал сам, свой паспорт. Стефан Аш. Понимаешь? Он протянул швейцарский паспорт за газетную баррикаду. — Вот, Стефан. Как я и говорил, понимаешь? У Христа за пазухой. Посмотри на фотографию, давай. В точности ты, точно как я и сказал, квадратное лицо, сморщенное у глаз, понимаешь? Теперь тебе бы малость помыться и побриться. И он снова умчался через комнату, к зеркалу над раковиной, где его взгляд зацепился за комки промокашки на просушке. — Хочешь посмотреть, как я ем огонь? выпалил он, осклабившись в стекло на отражение человека за спиной. Отражение Стефана Аша не двигалось. Там не двигалось ничего, только мягко поднимался из-за газетного беспорядка дым, бесхозный хвост огня, тлеющего в куче мусора, где ничто не сохраняет оригинальную форму, или цель, средь сломанных запчастей и проржавевших останков полезных предметов, уже неопознаваемых, неотличимых от других осколков прошлого, форм и острых углов любопытного замысла и уникального предназначения, чахнущих без пламени под сором новостей, которые уже не новости, страницы слов, рваные ветром, сырые от дождя, слов, сохраняющих отдельность, натянутых в нитках до треска, без единой цели, кроме самих слов, и ничто не движется кроме дыма, растущего от двух горящих угольков.

— Стефан! выпаливает мистер Як, повернувшись от раковины. — Проснись!., ты… ты заснул с открытыми глазами это так выглядело будто, ты… слушай…

— Так…

— Слушай, тебе самому не хочется курить эту дрянь, понимаешь? От нее несет, вся комната провоняет, как городская помойка. На треть картофельные очистки, этот табак… Понимаешь? Слушай, тебе самому захочется помыться и побриться.

— Но мне не хочется.

— Хочется-хочется. Брось… а чего тебе хочется?

— Ничего.

— Нельзя делать ничего. Понимаешь? Нас ждет работа. Понимаешь? Все это… Все это… Пятнистый, прожженный сигаретами халат слетает в завихрении: шея мистера Яка довольно длинная, торчит из рубашки с тонким воротником, поймана, задушена с достоинством школьного старосты, плексигласом, завязана и стянута залогом святого Антония, заложник святого Антония затягивает его на горле потуже. — Воду — в вино, и вино — в воду, кровь сгущается и становится камнем, и все это для старого раrrосо, понимаешь? Убедить его продать нам ту… продать нам штуку для мумии. Ничего? Ты не хочешь делать ничего? Так и попадают в неприятности. В неприятности попадают через ничегонеделанье.

— Dies irae, dies ilia, solvet saeclum in favilla…{470} Ответь, здесь это пели?

— Где?

— Служба, ты сказал, что заказал заупокойную службу. Это иногда поют, в заупокойной, размахивая кадилом, чтобы убить запах живых. Слушай, что за блондинку я встретил в коридоре?

Тишина поддастся стуку падающего на пол пепла «Идеала». На стене со своего прочного балкона взирает андалузская дева, в гитарном объятии через его плечо, кокетничая с хозяином комнаты, который неприкрыто презирает ее при встрече взглядов, отвернувшись так, словно его дернули за поводок на шее. — Как ты и сказал, блондинка. Забудь ее.

— Но я ее еще даже не знаю.

— Тем проще. Не стоит связываться с этой броской штучкой. Понимаешь?

Где-то пробили часы. — Понимаешь? повторил мистер Як, делая шаг к углу потемнее, с опущенной головой, торчащим подбородком, и поискал глазами там, где поднимался дым, будто человек, который глядит на кучу отбросов, находя невзрачный галстук, поношенный и брошенный в золе, какие-то тряпки, две туфли, которые больше не подойдут никому, все же стал искать дальше, и тут его глаза нашли огонь. — Ты здесь для того, чтобы связаться с какой-то блондинкой, которая снимет бриллианты прямо у тебя с пальца? Тогда зачем ты здесь?

— Зачем я здесь? Я здесь потому, что я больше нигде. Теперь, так…

— Теперь слушай, ты и я… Подожди! Что ты делаешь? Тебе не захочется открывать тут окна…

И все-таки окна в пол распахиваются, и звуки Альфонсо-дель-Гато поднялись к ним, нарастая до припева Francisco alegre…{471} оле!

— Не стоит связываться с этой броской штучкой по соседству, повторил мистер Як, обращаясь к спине Стефана, у окон. — Понимаешь?

И все-таки, когда все остальные уже пообедали чесночным супом, простым косидо, дохлой рыбой и апельсином, и голубого ангорского свитера в маленькой столовой обычно не видать, мистер Як, проскользнув между дверями, закрывающими полуденный сон, заглянул в столовую и увидел там за столом своего друга, наискосок от голубого пушка. Она кусала его большой палец.

Упрек переполнил мистера Яка раньше, чем он опомнился, и он чуть не оступился; но еще будет время для всех слов выговора, предостережения и порицания: теперь впереди ждала работа, и к ней он поспешил, чувствуя холод и постарев.

Что до Марги, она была человеком тактичным: на Калле Вентура-де-ла-Вега имелся дом, где — вверх по лестнице — темная комната предоставляла лишь один предмет мебели свыше необходимого — зеркало, вдоль всей кровати, которое в тот день отражало с фертильным пылом, ничуть не преуменьшенным повтором вольностей, предпринятых с каждой естественной частью Марги, кроме прически, хотя та, конечно, была венцом искусства, и ее следующую из этого хрупкость хватало причин защищать: лишь на спуске от обнаженного и утонченного лба ремонтантные силы природы доказывали, что, как писал поэт, женская природная сущность сродни искусству{472}.

— Я вас видел… сказал тем вечером мистер Як, стоя в пятнистом халате, со своей прической в руках, с усталым видом. У него был тяжелый день: одной рукой залучать старого раrrосо, второй — отбиваться от назойливого сеньора Эрмосо Эрмосо. Но в нем проявлялась не только дневная усталость. Стоило снять черную шевелюру, как его плечи придавливал увесистый десяток лет, и теперь в его глазах, словно очередной день применения истощил их огонь, виднелась тусклость, которую, кабы не нетерпеливый призыв в голосе, можно было бы принять за разочарование. — Послушай, нам… нас ждет работа, и ты, такое поведение, будто отрезать нос назло лицу, сказал он. — Ты не лодырь.

— …

— Стефан.

— Что?

— Нет, я… я просто так сказал, просто так называю, чтобы ты привык. Мистер Як устало опустил глаза — на половицы, чья несовпадающая длина приводила к шаткому паркету.

Если оранжевая ткань плаща и замещалась с такой легкостью в памяти его же леопардовым воротником, то уже оба быстро пропали из внимания и памяти, когда плащ раскрылся и под ним не оказывалось ничего, кроме Марги, поскольку она его носила как robe de chambre[300] или, вернее, de couloir[301] в тот поход в последнюю минуту из ее номера в туалет, причем, как и во всех своих появлениях в свете, с приличиями, много увеличивавшими ее своеволие в уединении. В комнате Марги, не считая гардероба на другом конце комнаты с чем-то пропорций трюмо, которое бы требовало обременительных, если не противоестественных усилий для его полного использования, не было зеркала, чтобы подтвердить одному органу чувств то, что делали возможным четыре других, никакого подтверждения для этого самого непосредственного восприятия, самого применяемого, самого доверенного, самого доверчивого, ничего, кроме ее губ слишком близко, приоткрытых, зубы кусают тишину, а глаза требуют взаимности в закрытии.

— Я вас слышал… сказал на следующий день мистер Як. — Я вас там слышал прошлой ночью. А теперь посмотри на себя, посмотри на свои глаза, подхватил французскую инфлюэнцу, как все вокруг, из-за которой надо ложиться в постель и заботиться о себе, понимаешь? Потому что через пару дней мы собираемся ехать за той штукой, для мумии, понимаешь?

Если она и слышала, как сердце бьется в темноте, или чувствовала, как оно сотрясает все тело в се объятьях, как каждый удар разрывал голову в ее руках, и челюсть то цепенела, то содрогалась от глотков отдуха, и стук сердца все слабее гнал убывавший поток, чтобы удержать ту жизнь, которую она вытягивала, то никак не показывала своего знания в темноте, в первый раз, второй, третий, и ее колено поднялось для мягко настойчивой манипуляции пальцами ноги, чтобы продолжить репетиции, а затем в ускоренном повторе — само выступление, показывала не больше, чем дрессировщик, гоняющий больную собаку.

Через два дня, когда Марга уехала из страны (семейная свадьба), мистер Як почти завершил приготовления. Раrrосо в Сан-Цвингли был должным образом впечатлен, пономарь — исключительно запуган, а сеньор Эрмосо Эрмосо, убежденный со счастливой важностью, будто знает о всем, что происходит, бросил попытки разобраться. Он даже однажды и вполне ненароком навел мистера Яка на кое-что исключительно удачное для затеи, во время обычной беседы в кафе, а именно на местный метод старения тонких кружев, которым мистер Як теперь подумывал воспользоваться, чтобы прибавить лишние десятки лет льняным бинтам, пока их не наложили окончательно.

— И вот что мы хотим сделать, мы хотим их где-то закопать, в земле, понимаешь? Слушай… ты слушаешь, Стефан? Как себя чувствуешь, лучше? Слушай, потом вот что мы хотим: ходить туда, где все закопано, и поливать, понимаешь? Знаешь, что я имею в виду, поливать? Я имею в виду, как бы… как бы стоишь и поливаешь, понимаешь? Делаешь это много раз, потом выкапываешь и развешиваешь на солнце, и вот так получаешь красивый желтый постаревший цвет, придающий вид настоящей старины, понимаешь? Ты слушаешь? Давай, вылезай из-под одеяла. Тебе надо сходить со мной за льняными бинтами, чтобы выбрать подходящие. Понимаешь? Давай. Тебе уже лучше. Ты уже здоров. Давай, вылезай из-под одеяла.

Холм на кровати шевельнулся, но хранил молчание, и мистер Як наклонился, чтобы по-доброму положить руку на, как он полагал, плечо. Изнутри раздался рык.

— Давай, тебе самому хочется на свежий воздух, будет больше пользы, чем вот так… Мистер Як растормошил холм, и рычание стало громче. Наконец появилась опасливая щелочка, с глазом за ней, и голос внятно произнес, — Уходи.

— Хорошо. Ты хотя бы уже не в бреду, сказал мистер Як, отпуская плечо, и сел рядом с кроватью, с облегчением. Ведь два последних вечера мистер Як приходил после работы и так усталый вдобавок к еще более обременительным требованиям этой дружбы, которую создал, как он уже мог верить, по доброте душевной. И как не могло быть сомнений, если потрогать лоб, что Стефан заболел, еще меньше сомнений оставалось, если его послушать: саламандры и сильфы, и русалки, натуральный карнавал, но погодите, не came vale… Ave саrnе!.. Salve!., тасrе virtute esto!..[302] — Значит, хотел, чтобы я закончил, как Декарт? Larvatus prodeo[303], удалился доказать собственное существование, и он держал у себя саламандру. Она приходила к нему, как тогда приходила моя. Но теперь… Со-pulo, ergo sum[304]. A? Carne, О te felicem![305]

И мистер Як качал головой, и ворчал что-то о «броской штучке по соседству», на что ему тут же пригрозили слепотой, подобной той, что поразила Стесихора, — за поклепы на Елену.

— Вот же какая хворь, бормотал мистер Як, но про себя, и думая о себе, не о Стесихоре.

— Что там, доказать свое существование, ты удивишься, на что только ни пойдет человек, чтобы доказать свое существование?., преследовало прошлым вечером крестившегося мистера Яка. — Что там, люди не погнушаются любой уловкой, чтобы доказать собственное существование…

— Поспи, Стефан.

— Любой уловкой…

Теперь мистер Як снова сдался, покосившись на андалузскую любовную сценку на стене Стефана, и вернулся в свой номер, где теперь висела картина, которую он разменял на ту, Jesus del Gran Poder{473}, найденная приставленной лицом к стене у Стефана. Он постоял, рассеянно глядя в темноте на склоненную голову Христа под тяжестью креста, и через целую минуту наклонил голову к плечу из-за шороха в коридоре. Спустя мгновение он обнаружил, что Стефан пытался улизнуть из пансиона. Он позволил ему сбежать, проследил, а потом нагнал на улице внизу как будто бы случайно. Они обменялись своими обычными сварливыми приветствиями, и мистер Як повел его покупать сорок метров льняных бинтов с обещанием, что сразу после этого они пойдут в бар.

В связи этих двух людей теперь уже появилось что-то неизбежное. В каком-то смысле они стали взаимозависимы, и с постоянно противоположными целями. Старший словно интересовался тем, чем занимался младший, только чтобы осудить; а полное равнодушие младшего к деятельности старшего только подстегивало того ее удвоить. Они редко входили в бар вместе без того, чтобы мистер Як взял два кофе, а его спутник стоял, сдерживая одну руку другой, пока не мог взять в них бокал вина или — теперь куда чаще — коньяка. Более того, моментами они сильно напоминали друг друга, хотя и, пожалуй, только выражением вокруг глаз, напряжением, огнем от нетерпения, неким настороженным отсутствием, готовым к бегству.

Теперь их устремления были так загадочны друг для друга, что ни один не удивлялся ничему, что говорил или делал второй, все больше и больше они зависели от одобрения друг друга, — порядок, отчасти схожий с той волшебной формулой современной свадьбы, где стороны ободряются неодобрением и равнодушием соответственно.

Их нынешние карьеры достигали первых пиков почти одновременно: когда мистер Як был готов перенести свою покупку с сельского кладбища в город и приступить к, собственно, работе над ней, его партнер прошел последний круг марафонской выпивки и словно уже выходил на новые высоты.

— Что так пролилось тебе на лацканы? — строго спросил мистер Як, нагоняя его как-то раз.

— Учусь пить из бутылки с дозатором, им не касаешься губ. Начать легко, а вот когда пытаешься закончить, оно и проливается.

— А это что, эти следы на плечах?

— Это от пролезания между бочонков.

— Тут тебе не захочется так разбрасываться деньгами.

— Ты мне сам говорил, что носить их так грязно, что нездорово.

— Почему сегодня тебя не было на ужине?

— Только не после того серого артишока. И та женщина за нашим столом, никогда не пойму, она крестится или поправляет салфетку, и так весь ужин напролет. И та женщина за соседним столом, кормящая младенца.

— А что с этим не так?

— Все так, просто отвлекает меня от хлебного супа.

— Сейчас-то ты ни с какой женщиной не спутался?

— А что не так с женщинами?

— Ничего не имею против, просто ни одной не хватит мужчине на всю жизнь.

— Боже правый! А я, по-твоему, на это намекал?

— Нет, но они еще как намекнут. Я пока не встречал такую женщину, чтобы, когда она вошла в комнату, я уже не мог дождаться, когда же она уйдет. Попробуй как-нибудь жениться. У меня даже когда-то была жена.

— И что ты с ней сделал?

— Привязал к ней банку. А что я, по-твоему, с ней сделал. Слушай, дай кое-что скажу…

— Анекдот про пять братьев Джонсов? Слышал? Los cinco-jones[306]?..

— Нас ждет работа, зачем так напиваться?

— Что ж, я тебе отвечу, у меня пять обезьян в животе и четыре стула в голове, такой знаешь? Первый коньяк — и одна обезьяна забирается и садится. Второй стакан — другая забирается и садится, третий…

— Слушай…

— Четвертый…

— Слушай…

— И когда забирается пятая, для нее места нет, так что…

— Нахватался местного языка? Где.

— Всему, что я знаю, меня научила Марга. Это любовь. Или, скажем, я enconado[307].

— Что такое enconado?

— Местное заклинание, чтобы зазывать мужчин в постель.

— А куда ты теперь собрался?

— Спать, если получится. Если нет, пойду плясать с цыганами.

— Держись от них подальше. Завтра…

— Спокойной ночи.

— Завтра…

Но мистер Як не находил себе места. Еще не было и одиннадцати вечера, и с Альфонсо-дель-Гато до него доносился громкий шум. Он вышел один за кофе.

Улицы гудели от людей совсем не похожих на тех, кого можно встретить рано с утра, на девушек и старух в черном, очередь перед торговцем углем. Но крики оставались теми же, — Cien iguales me quedan!.. Cien iguales para Ьоу[308]!.. Английский на улицах заставал врасплох, блондинчик под ручку с мужчиной, — Но я даже не знаю, где находится Испания… Прошла высокая женщина, разговаривая с мужем, — Я уже привыкла к нищете. — Имеешь в виду, чужой? — Да, она меня уже не так не волнует, помнишь, как мы приехали вчера, и я раздавала деньги на каждом шагу?

Мистер Як поймал себя на том, что ходит по кругу, и вернулся в «Виллу Розу». Вошел в ее мавританский интерьер, попросил кофе, подчеркнуто отвернулся от двух девушек и поднимал уже чашку, когда услышал из зала в конце заднего коридора что-то знакомое. Это была La Tani.

Он обнаружил, что Стефан возглавляет juerga[309]. Бутылки вина на столе, трое ели, мужчина настраивал гитару, а девушка на колене Стефана неуверенно улыбалась мистеру Яку. Если от Марги его воротило, то от Пасторы он прирос к месту. Ее жесткие черные волосы топорщились вокруг смуглого лица. А в больших и темных глазах было мрачное возбуждение. Они светились от надрывного удивления, отраженного на лице таком близком, и подняла она их с чем-то яростным и гордым, мерцавшем в них. Зубы большие, нос слегка расплющенный, а темная верхняя губа подворачивалась так, что любое другое лицо казалось бы надутым, но это приукрашивалось свирепостью, намекая на дикарские дары, в которых заверял ее голос, которые подтверждали ее быстрые простые движения. Выцветшая вишневая блузка выскочила из-под юбки с молнией, очевидно сломанной, как и бретелька на одной ее сандалии на высоком каблуке, и она не могла быть старше девятнадцати. Судя по враждебности улыбки, которой она встретила вторжение мистера Яка, ее знакомство с человеком, чью шею она сейчас обхватила рукой, было не столь недавним.

— Сколько у тебя уже эта? строго спросил мистер Як, садясь. Она наблюдала за ним с недоверием, не понимая ничего, кроме интонации голоса, и несчастно нахмурилась, когда ее ссадили. — Вижу, хотя бы кольцо с бриллиантами еще на месте, сказал мистер Як.

— Es un amigo tuyo?[310] произнесла Пастора, голосом грубым, неуверенным.

— Ответь, она спрашивает, друг ли я тебе, бросил вызов мистер Як. — Давай, чего лыбишься, уже настолько надрался?

— Кришна совратил шестнадцать тысяч дев.

— Слушай, завтра…

— Ты поверишь, если я расскажу… Кришна был солнцем, а они… они были каплями росы.

— Завтра нас ждет работа, ты меня слышишь? Тебе же самому не хочется этим заниматься, не хочется скатываться в ад, ты меня слышишь?

— Нет, прошептал он, резко наклонившись к лицу мистера Яка, — Все ровно наоборот, прошептал он, вкрадчиво глядя в глаза мистера Яка. Ты когда-нибудь слышал о… Я… enconado, а она… acara… acarajotada[311], по… понимаешь? Что на вульгарном английском известно, как… быть влюбленным, понимаешь?

— Я не собираюсь стоять в стороне и смотреть, как какая-то девка…

— Они позволяют тропе оставаться грязной, ты… ты понимаешь? Чтобы дурачить людей, дурачить разумных людей вроде тебя. Но я… я… Его голова покачнулась, и он заморгал перед лицом мистера Яка. — Понимаешь? сумел он добавить. Пастора вдруг встала, рядом с ним. На другом конце стола гитара оборвала аккорд. Кто-то начал хлопать. Пастора положила руку на его противоположное от нее плечо, ближайшее к мистеру Яку, наблюдая за мистером Яком с животной опаской, даже когда он встал, чтобы снять ее руку и увести друга.

— Déjame! рявкнула она над обмякшими плечами, а потом своим грубым шепотом, — Déjale!..[312] произнося j с гортанным напором арабской خ.

— Hoy los novios se van a casar….[313]. начал петь кто-то на другом конце стола. Мистер Як медленно убрал руку и опустил взгляд на фигуру, развалившуюся во главе стола, и недолго таращился на нее, пока Пастора следила за ним и не двигалась. Потом резко вскинул глаза на нее. — Теп cuidado[314], сказал он, предупреждая ее, и раньше, чем она успела ответить, отвернулся и ушел, мимо едоков, гитары, бутылок, каблуков и — No sale la cuenta porque falta un churumbel[315] от певца.

Пастора, в каждый миг с ним так же близко к радости, как к печали, дожидалась тех самых слов, чтобы при малейшем уверении вспыхнула радость, при первой же обиде — отчаяние, от равнодушия — слезы беспомощного гнева, чтобы затем оправиться в угрюмом презрении, но все равно дожидаясь тех самых слов, — Me quieres[316]? Она — ни с чем своим, даже не со своими словами, кроме вопроса, пока Пастора не была вынуждена воскликнуть, — Yo te quiero у tu no me quieres[317].

Они оставались там, пока не кончилось вино. Потом она закурила грубую желтую сигарету и вложила ему в губы. — Vamonos… Esteban! Vamonos?..[318]

В ночи, — Vida!.. Cielo!.. no termina… mi vida![319] И все еще в темноте и в духе веселья, как она старается выставить, ее — Vamos hacer un nino!..[320] остается неотвеченными, пока Пастора вслушивается в темноте, никакого ответа, кроме шороха постели, и она обмякает всем тонким тельцем под размеренным немым весом — или рукой на коричневом соске ее маленькой груди, — и вскидывает руки, чтобы сдвинуть этот вес ближе, голову — назад, всхлипывая, всхлипы потрясают ее занятое тело и ту ее часть такую полную, все еще неудовлетворенную, забытую из-за страха, с лицом мокрым, отвернувшимся от немых губ, которые она притянула к себе, в ожидании, чтобы вскрикнуть наконец, — Me quieres?.. Dime lo, aunque no es verdad!..[321]

Пастора проснулась одна в сырой постели, в скрученных простынях, чтобы окликнуть, — Esteban?., и не услышать ничего, кроме собственного дыхания во мраке. Обнаженная, она встала, открыла внутренние ставни, и свет разделил внешние жалюзи. Одеяло и юбка лежали на грязных затертых плитках земляного пола. Она надела сорочку, юбку, туфли, потрясла кувшин, тот оказался пустым, громко попросила воды и, когда ее принесли, плеснула в раковину, умыла лицо, смочила волосы, расчесала свои жесткие пряди гребнем из сумочки. На столе у кровати, надевая блузку, она нашла пустую пачку «Идеала» и еще одну стопесетовую купюру.

Мистер Як поднялся и оделся раньше, чем ему принесли утренний кофе. Он его, собственно, и не ждал, а запер номер, постучал в соседнюю дверь, открыл и нашел комнату пустой, и помешал девушке на пути по стылому переднему коридору с двумя ночными горшками. Она с улыбкой открыла ему входную дверь, — Vaya Usced con Diâs…[322] и он вышел, по лестнице и на улицу, с прической ровно на голове и усами, навостренными от целеустремленности.

Он миновал слепого мальчишку с приколотыми к куртке лотерейными билетами, очередь женщин в черном — перед торговцем углем, детей на руках, закутанных, как эскимосы, мужчин в домашних тапочках, матерчатых туфлях с конопляными подошвами, беретах, шарфах поверх подбородка, плащах прямиком из Гойи поперек лица. Английский на улицах заставал врасплох: прошла та же высокая женщина, показывая на старика в лохмотьях впереди, — Ну-ка, хочу такие же сандалии, видишь? — Это не сандалии, пробубнил муж рядом, — это его ноги.

Мистер Як сделал круг, заглядывая в каждый бар и кафе, от Пуэрта-дель-Соль обратно по Калле-де-Аточа. Темнело, и его выражение нетерпения становилось суровее, когда он входил на площадь Тирсо-де-Молина, выглядывая, выслушивая La Tani, остановился в «Чисперо» ради кофе, пока все еще искал в каждом лице одно-единственное, смотрел на людей вокруг, словно большой город — вечный маскарад, где каждое лицо, как его собственное, скрывало другое, так что в конце концов не конкретное квадратное лицо, узлистое у глаз в слабом удивлении, он выглядывал, а то, как проступит знакомое из этого мира форм и запахов, янтарный цвет коньяка «Дженезис», зелень бутылок, пронзающий взор серебристой рыбки на стойке, запах масла, темные квадраты жареной крови на тарелке, ошметки печени, седло эмоций, зажаренное, нарезанное, поданное с бокалом на высокой ножке, мистер Як ожидал, выглядывал, когда проступит знакомое из этого мира форм и запахов, облаченное против холодной действительности снаружи в податливую броню хмеля. У противоположной стены стоял пожилой человек, попивал кофе под фотографией Аделиты Бельтран, которая позже появится на сцене внутри, чтобы танцевать, стучать каблуками, потрясать юбкой под La Sebasriana, петь La Zarzamora{474}, и мистер Як быстро отвернулся от старика, понимая, что сходство, которое он искал и теперь нашел в том лице, — с ним самим. В чашке кофе вдоль краев плавали желтые пузыри масла, и он выпил его и вышел, прижимая усы двумя кончиками пальцев.

Стефана он наконец нашел не в баре, а нетвердо стоящим перед местом под названием «Ла Флор де ми Вина»[323], где машина только что переехала ему ногу, медленно, настойчиво подталкивая сзади, как неуклюжий ластящийся зверь, оставив его с выражением слабого удивления на лице. Единственная причина, почему появился полицейский, — ему случилось проходить мимо, и горстка ничем не занятых людей подняла гвалт. Все происходило так медленно. Мягко подталкивать мог бы и один из осликов, что стоят привязанные к мусорным телегам на улицах города. Полицейский был очень вежлив, когда на сцену вышел мистер Як, спас своего друга и двинулся с ним в направлении Estacion del Norte, быстро шагая молча после своего первого упрека, — С чего тебе захотелось сказать копу, что ты… как ты ему сказал? Пелагиец?.. он просто спрашивал, какой ты национальности, не можешь сказать swisso[324]? А если он попросит пелагический паспорт? Паспорт при тебе? А если бы я не успел вовремя? День был очень пасмурный, и они шли, не глядя на равномерную и неизменную серость неба. — Сколько ты вообще собираешься это продолжать? пробормотал мистер Як, не ожидая ответа и не получив его. Они уже прошли далеко, когда он заметил, — Это место нам обоим действует на нервы.

Они добрались до Сан-Цвингли без происшествий, почти без слов, и мистер Як очертил их план. — Мы не можем забрать сам ящик, он слишком громоздкий… но если выходить в темноте… Тут он пригляделся к своему спутнику, словно проверяя, сможет ли тот справиться, когда придет время. — Сколько обезьян сейчас сидит у тебя голове? произнес он наконец, пока они поднимались на холм от вокзала.

— У меня? Я не пил весь день.

— А где ты тогда был весь день? Тон мистера Яка был воинственным — возможно, чтобы скрыть удивление от этого ответа. — Я все обыскал, добавил он, бубня под нос, возвращаясь взглядом к камням на дороге. Наверху, в городе, прозвучал церковный колокол, и они оба на миг подняли глаза, а потом тут же опустили, будто от стыда, пока он продолжал бить, и продолжали путь бок о бок по неровному склону, не в ногу, и так близко, что задевали друг друга. — Где ты был весь день? снова спросил мистер Як, когда они стукнулись второй раз.

— Прадо.

— Художественный музей? Мистер Як пожал плечами. — Что ты там делал? Покосился на лицо рядом и сказал, — Похоже, тебе не очень-то понравилось. Тамошнее художество.

— Ну, у них… Эль Греко, начал его спутник, словно на просьбу прокомментировать, и провел рукой по глазам. — У них так много всего в одном зале, чуть ли не одна поверх другой, и это слишком, слишком много пластичности, слишком много движения в одном зале… Он вдруг вскинул глаза на мистера Яка, держа перед собой руку, будто пытаясь что-то очертить. — Ты… ты понимаешь, что я хочу сказать? Художник вроде Эль Греко, кто-то назвал его животным художником, ты понимаешь, что я хочу сказать? И когда вешаешь рядом так много его работ, это… формы душат друг друга, это слишком. Внизу, где у них висят фламандские художники, по-другому, потому что они все отдельные… композиции — от дельные, и… и Босх и Брейгель и Патинир и даже Дюрер, они друг друга не тревожат, потому что… потому что каждая композиция сложена из отдельностей, или скорее… я хочу сказать… ты понимаешь, что я хочу сказать? Но гармония на одном холсте Эль Греко — единая… единая… Перед ним уже были обе руки, пальцы подвернуты, а большие — подняты, словно он что-то держал и изучал с такой жизнью, какой мистер Як прежде не заме чал на его лице. Но он резко прервался, и его руки опустились по бокам. После паузы мистер Як сказал тише, — Я не знал, что ты там когда-то был.

— Я… я хожу туда каждый день.

— Ты проводишь там целый день? Мистер Як повернулся к нему в изумлении.

— Ну, я… не сегодня, я… сегодня мне приснился престранный сон, я… когда я вернулся. И я проснулся и подумал… было почти темно, но я подумал, что уже рассвет, и подумал, что проспал всю ночь, и слышал только… Я слышал, как где-то плачет ребенок, это все, что я слышал. Но я подумал, что проспал всю ночь и уже рассвет. Потом хотел поднять правую руку, потянулся за сигаретой, и она не послушалась, рука не слушалась, просто повисла и упала, и я… и все, что я слышал, — как где-то плачет ребенок.

Они дошли до городка. Мистер Як снова покосился на него, пожал плечами, когда тот не продолжил, и на подходе к дверям «Ля Илиситаны» пробормотал, — Я только надеюсь, нас не догонит та шарманка, — когда они вошли, и спутник не отменил — даже не признал — его заказ двух кофе, что после откровения о Прадо сподвигло мистера Яка серьезно заметить, — Я ведь даже говорил, что ты не лодырь. А Стефан?

На миг это вызвало на лице Стефана улыбку, хотя и отрешенную, и, погаснув, она оставила смутное абстрагированное выражение.

— Та девушка, с которой ты был вчера вечером, начал мистер Як, прижимая усы и заговорив с легкостью того, кто упоминает о давно забытом событии, — Я порадовался, что ты ушел от нее при кольце с бриллиантами.

— Но ты… погоди, ты не понимаешь, видишь ли она… Не знаю, неважно.

— Ты же ей заплатил, да? Забудь о ней. Мистер Як пожал плечами, отпил кофе, спросил, — А та блондинка, ей ты что-нибудь платил?

— Ну, я… в этом и дело, видишь ли я…

— Забудь. Это ерунда, забудь.

— Нет, потому что блондинка ничего и не просила, сначала я думал, что она не просит денег, просто пошла со мной, потому что хотела… этого. Но потом, после нескольких раз, потом она взяла у меня взаймы перед уходом, и я подумал, я ей одолжил. Я бы все равно ей дал, только я еще думал, что она пошла со мной потому, что хотела этого, и я ей одолжил.

— Неважно, забудь. Подбирал таких девок — твое счастье, что бриллианты еще при тебе.

— Нет нет но в этом и суть! когда блондинка притворялась, что пошла со мной не из-за денег, но сама все время… ты не понимаешь? А эта девушка, эта… Пастора, она… с ней с самого начала было из-за денег, а теперь, она не может себе позволить притворяться, что ей нужны деньги, они ей и правда нужны но теперь, теперь со мной она хочет…

— Знаю я, чего она хочет… Мистер Як отстранился, когда бриллианты взметнулись ему в лицо. — Это ты подарил ей те сережки со стразами?

— Те дешевки! Двадцать песет. Когда я их подарил, так и сказал, какие они дешевые, и она чуть не расплакалась просто потому…

— Просто потому, что ты не вставил ей в сережки свои бриллианты.

— Нет, слушай, пойми, дешевое тряпье на ней расходится по швам, но ей все равно, если оно чистое, если я… если я ей говорю, что она хорошо выглядит, но если я говорю…

— Интересная из вас получается парочка на улице, сказал мистер Як.

— Да, он сам тихо рассмеялся, не поднимая глаз. — Я шел с руками в карманах, и ни с того ни с сего она встает на тротуаре, она в ярости, Si ru no me coges[325]… не сделала бы и шагу дальше, если бы я не взял ее под руку. Он стоял, глядя в пол и почти улыбаясь, пока мистер Як не сказал,

— Мог бы найти и получше, если собираешься путаться с…

— Получше? Он снова поднял глаза, с вернувшимся в них ощущением пустоты.

— Если собираешься платить хорошие деньги…

— Но я не… плачу!

— Я все понимаю. Просто даешь ей потом взаймы.

— Да но, слушай…

— Ты так что-нибудь подцепишь, наверняка уже от нее подцепил. Такие суровые девушки…

— Суровая, да, шрамы на животе и на одной ноге, слушай…

— Ты наверняка уже что-то от нее подцепил.

— Что-то подцепил?.. Его рука снова была между ними, растопыренные пальцы сжимались впустую; и он таращился туда же. — Я был, я держал ее грудь и я был… она, вдруг она сказала, No, son para la nina[326], не хотела, чтобы я… брал… не свое.

Мистер Як пожал плечами. — Если ты брал то, за что заплатил…

— Но это я и пытаюсь объяснить! прямо посреди всего, когда я еще…

Его сложенный кулак дрожал между ними. — Вдруг в слезы, она ударилась в слезы, Me quieres? me quieres? Dime lo… que si! aunque no es verdad…[327]

Мистер Як допил кофе и изучил лицо перед ним с видом человека, наблюдающего нечто неведомое. Потом снова пожал плечами и сказал, — Время от времени и такие попадаются, им обязательно расплакаться посреди всего этого. Ну и ты сказал ей да, ты ее любишь? даже если это неправда? Ответа он не получил, поставил чашку, которую все это время держал, и снова пожал плечами. — Надо было сказать да. В такой-то момент, это единственное, что остается, если хочешь окупить деньги.

Под конец дня городок был тих. Мистер Як убрал пурпурно-золотой шнурок за пазуху, когда они вышли на улицу, и возобновил беседу на более обещающей ноте. — Ты еще погоди, вот увидишь эту мумию, когда мы с ней закончим, будет такая замечательная, что аж кровь из носу.

Небо было неизменным, разве что казалось ближе к земле, более гнетущее над горами, когда из него истекал свет дня. Приближавшиеся к усеянной камнями дороге позади города двое мужчин шли в молчании, один — размахивая на ходу руками, упуская звуки предвкушения, второй — сжав кулаки за спиной, оглядывая каждую деталь мостовой перед ними. Действительно, походка мистера Яка была несколько непредсказуема, голова покачивалась то к задаче впереди, то вниз, и вбок, где в угасшем напряженном профиле рядом грозило прошлое. Он гадал, напомнит ли этот подъем о прошлой цели, когда они встретились из-за прошлого позади них обоих, не расколется между ними этот его затянувшийся акт искупления, пока будущее только обещано, стоит ли о чем-то упомянуть хотя бы для того, чтобы сдержать прежде, чем оно нападет само.

— Боже правый!..

— Что с тобой случилось? спросил мистер Як раньше, чем поискал глазами причину, потому что обнаружил — впервые — его руку на своей.

Белая повозка, вся белая, с лошадьми, запряженными рваной белой сетью, с маленьким белым гробиком под белым венчающим крестом, взбиралась перед ними — Иисусе! их всегда проводят на исходе дня? Еще одна, на той ухабистой дороге к кипарисам, и за ней следовали мужчины, со шляпами в руках, и девочка на велосипеде, в зеленом платье, выписывала дурацкие петли жизни на дороге позади, и она вернется с холма раньше, чем разгрузят ящик… Словно тот ребенок… подгадал это время, чтобы умереть.

Его ладонь отпала, и мистер Як поймал его за руку. — Слушай, быстро сказал мистер Як, — вернись и дождись меня, вернись в тот бар и дождись, понимаешь?

— Ну я… тогда тебе придется дать мне денег…

— Ты на мели… потратился… у тебя совсем нет денег?

— Point d’argent, point de Suisse…[328]

— Слушай, я не хочу позволять тебе… паспорт при тебе? Мистер Як уже достал сверток бумажных денег. — Если они…

— Тут говорится, что я из Цюриха. Скорей! Я отвечу им на немецком… aber die jüngste war so schôn, dass die Sonne selber…[329] Скорей!

Процессию на холме тянули две лошади, а теперь, через город, шла телега с одной, груженная отходами с близлежащей фабрики. Провожая ее взглядом с тем же зримым интересом, что и первую, старуха ушла со своего балкона с поручнями, оставляя мужа в кресле, выставленного под солнышко, чтобы смотреть и кашлять, с куском хлеба, в ожидании. И солнце, душившее весь день, перед уходом постаралось залить небо цветом, мягким розовым глянцем, а потом пурпурным, на фоне чистой синевы — цвета, что очищал облака до их форм, а потом сдавался, на какие-то минуты находя в них цельный материал красоты, затем оставляя без света насмехаться над небом, теряя форму, теряя края, и форму, и очертания, пока уже скоро, с приходом темноты, они не исчезнут окончательно.

— Alli sе mueren[330], сказал мужчина за стойкой «Ля Илиситаны». Он поставил там стакан, поднял бутылку «Дженезиса», отвечая на вопрос голосом, а на заказ — бутылкой коньяка. — En invierno no, pero quando vicncn las hojas рог los ârboles, alii sc mueren[331].

За дверью было темно, когда бармен «Ля Илиситаны» наклонился, чтобы направить внимание своего единственного клиента на пару, поджидающую снаружи. Мистер Як стоял на самом краю тусклого столба света и манил. Позади него, в темноте, терпеливо ждала маленькая фигурка в шали; и мгновение спустя человек за стойкой провожал всю троицу взглядом без единого признака опасений и любопытства на лице.

— Возьми ее за руку, сказал на улице мистер Як. — Но осторожней. Ты же не пьян, да? Да? Хватает стульев для обезьян? Давай. Осторожней. Мы притворяемся, что это старушка, понимаешь? Только когда будем садиться на поезд, у нее совсем плохо с суставами, понимаешь? Но испанцы здесь очень почитают старушек, будто это чья-то мать, понимаешь? Так что осторожней…

Он был прав.

Кондуктор даже грозился помочь неповоротливой фигуре подняться в вагон первого класса, но мистер Як показал себя уважительным сыном, и скоро они сидели в купе в ряд. Мистер Як закрыл шторкой дверь, поскольку фигура между ними устроилась, вытянувшись в неудобную длину для своего размера, и ее никак нельзя было расслабить на подушки, — мы же не хотим что-нибудь сломать.

Луна, в последней четверти, еще не вышла на небо, дожидаясь допоздна, каждую ночь все ближе к последней минуте дня, чтобы появиться над далекими вратами еще более побитой, скособоченной и потом подняться шатко, словно бы сдерживаясь из-за стыда от появления в таком состоянии. И вот так поезд грохотал в усеянную камнями равнину во тьме. Мистер Як встал, приоткрыл дверь, только чтобы выглянуть в коридор, а потом снял стеклянный плафон и выключил свет над местом напротив них.

— Боишься, что свет повредит ее глаза?

— Нет. На случай, если кто-то войдет, чтобы не светило ей в лицо, честно ответил мистер Як. — Понимаешь? добавил он, когда вернулся на место и наклонился вперед, заботливо поправляя черную шаль, подтыкая длинные концы под вытянутые ноги. Потом выпрямился и сказал, — Вот!., пригладил черную шевелюру, прижал усы и с удовлетворением прочистил горло. От окна начал чадить «Идеал», и так они ехали, задом наперед, лицом к месту, откуда отбыли, напоминая в свете, что виднелся в дыму, усталую и не вполне респектабельную семью.

По крайней мере, кондуктор не проявил грубого любопытства, когда постучал в стеклянное окошко, отодвинул дверь и принял три билета у мистера Яка, который вскочил ему навстречу, причем с такой прытью, что вместе с ним с места стронулась и шаль, обнажая ладони, стиснутые одна поверх другой в провалившейся впадине таза, над широким разделением нижних конечностей, и голову, наклоненную чуть вперед, с не нарушенной носом поверхностью лица, с запавшими глазами, отпавшей челюстью. Но кондуктор уже ушел.

— Давай!., прикрой ее! выпалил мистер Як, закрывая дверь, но лицо, которое он увидел, было отражением в стекле. Он быстро натянул шаль на оцепенелую фигуру, сделал глубокий капюшон над кивающей головой. — Надо быть начеку, как можно так делать, продолжил он, когда перевел дух, — нельзя просто сидеть и глядеть в окно, ты… Ты пьян? Эй? Стефан? Сколько обезьян забралось наверх, пока я тебя оставил? Ты пил? Пьян?

Без ответа, безо всего от своего спутника, кроме затылка и неизменного отражения лица в стекле, мистер Як оправился от нетерпения, снова сел, повернулся к фигуре между ними. — И не подумаешь, что она только девочка, да. Минуту отрешенно смотрел на плоские колени, моргнул, потер ладони, сказал, — Вот теперь можно приниматься за настоящую работу, и откинулся на спинку.

Но ему не сиделось. Нога принялась постукивать по вибрирующему полу. — Что нам захочется вначале — вначале нам захочется найти место, чтобы на время закопать ту льняную штуку, а потом ходить и поливать, понимаешь? Потом надо связаться с тем человеком, тем египтянологом, пока он не оставил надежды и не уехал. Потом остается только не лезть ему под руку, пока все не будет готово. Понимаешь? Потом мы… Ты меня слушаешь? Мистер Як наклонился и постучал по дальнему от него колену.

— Что случилось?

— Ты меня слушаешь? Что случилось?

— Ничего, я… Ничего.

— Ничего? Ты…

— Ничего. Просто задумался.

— Что?

— Ничего.

Мистер Як фыркнул, побарабанил пальцами себя по колену. Потом резко повернулся, и его шея выстрелила из плексигласового воротника. — Слушай, сказал он, — такое ощущение, что я тут наедине с этой… с этим. Он толкнул локтем фигуру рядом. Лицо за ней не повернулось от окна. Понимаешь? Так что…

— И что ты от меня хочешь? Встать и сплясать?

— Нет. Мистера Яка раздражала расплывчатость его интонации. — Но мы…

— Что-нибудь спеть? Una у una dos, dos у dos son très…

— Слушай, мы…

— No sale la cuenta… Porque falca un churumbel. Что такое churumbel?

— Это цыганское слово, ответил мистер Як, все еще с раздражением в голосе, обращаясь к затылку своего друга. — Счет не сходится, потому что не хватает ребенка. Это значит «ребенок». Его тон был воинственным, но ему лучше было ответить, чем вообще не говорить. — Понимаешь? добавил он, помолчал и подначил, — Понимаешь?

— Они не умирают зимой, пробормотал голос от отражения в стекле, державшем его на фоне черноты ночи.

— Что?

— Но когда листья появляются на деревьях, сказал мне бармен, тогда они умирают, quando vienen las hojas…

— Это туберкулез, тут сплошной туберкулез. Особенно у детей. Теперь слушай, когда приедем на станцию… Смотри! Смотри, что ты делаешь!.. Мистер Як наклонился так быстро, что чуть не упал с лавки. — Так бросаешь ей на ноги сигарету, да от нее только облако дыма останется. Понимаешь? Когда он выпрямился, сдув пепел, он продолжил, — От ныне нас ждет много работы, понимаешь? И теперь тебе надо успокоиться и стать… стать серьезнее, понимаешь? Вся твоя выпивка, все твои девчонки, тебе самому захочется про все это забыть, ты же не лодырь. Все это, продолжил он, без ответа, — это зря, это грешно, так жить.

— Да, знаю. Знаю…

— Что? Ты понимаешь, что я имею в виду? Грешно.

— Знаю.

— Понимаешь? И если продолжишь в том же духе…

— Но…

— Что?.. Понимаешь? Что тут хорошего.

— Но… это не ради самого греха… Боже правый… голос продолжал тускло, отрешенно, — сталкиваться с человеком за человеком… и потом… и лежать в темноте, спутавшись в мокрых простынях, и…

— Понимаешь? Вот что тут хорошего? строго спросил мистер Як, на миг наклонился и облокотился на хрупкое колено между ними раньше, чем заметил, но сразу выпрямился. — Всегда одно и то же, правильно же, так зачем тебя к этому тянет.

— Да, но… это не ради самого этого, не ради самого греха. Дело никогда не в самом чем-то, а всегда в возможности, что… Это перспектива греха манит… манит нас.

Мистер Як выпрямился из своей напряженной позы, в которой выглядывал из-за головы, пытаясь найти лицо хотя бы и в его отражении на фоне черной поверхности ночи. — Понимаешь? подтвердил он. — Через какое-то время это приедается, через какое-то время доходишь до того, что этим не удовлетворяешь ничего внутри. Доходишь до того, продолжил он, уставившись в дрожащий пол, — что как бы ни путался со всякими разными плохими вещами, они больше не вознаграждают, понимаешь? И тогда приходится как бы от них оторваться, поискать что-то большее. Понимаешь? Понимаешь, что я имею в виду? Он тревожно вглядывался в окно.

— Да но… если ты что-то делал… если ты что-то делал с людьми, и они… и не можешь искупить перед ними того… того, что ты сделал…

— Нет, не можешь! Не можешь!., не перед ними, но ты… если ты как бы согрешил против одного человека, восполни другому, это все, что остается, никогда не знаешь, когда ты… пока не придет время, когда сможешь восполнить другому. Как однажды я… та женщина, я…

Они замолчали, покачиваясь вместе, глядя в разных отрешенных направлениях прошлого.

— Что?

— Ничего.

— Какая женщина?

— Ты… Мистер Як вскинул голову, чтобы увидеть в стекле только лицо мистера Яка. — Мне надо ненадолго в мужской… Он запнулся о паузу на пороге двери. — Если кто-нибудь зайдет и сядет, тебе надо как бы поговорить с ней, понимаешь?.. Затем дверь задвинулась, и он оставил их вместе, упершись рукой в стенку коридора, как глубокий старик.

Почти сразу же в темноте снаружи показались огни, медленно двигаясь мимо окон, огни такие тусклые, что освещали будто только себя. Поезд встал.

— Ну я думала, город называется Уринариос, сказала, поднимаясь в него, высокая женщина, — это единственное слово, которое видно на станции. Она остановилась, пока ее муж открыл дверь купе, и они вошли. Сели бок о бок, и она уставилась на пару, сидящую бок о бок напротив. — Столько дыма, прошептала она мужу. Тот предложил ей сигарету. Поезд тронулся. — И если мы снова поедем в такой город, если это можно назвать городом, только чтобы посмотреть церковь или что там… Не понимаю, как ты съел хоть крошку на том обеде. И ты еще об этом пожалеешь, добавила она, пытаясь расположить ноги вокруг завернутых, вытянутых перед ней. Шип ее каблука задел край шали, и она охнула. В ответ мужчина напротив словно отчасти вернул давно утраченное сознание, причем с бешеным светом в глазах, метнувшись вниз, словно собирался схватить высокую женщину за ноги и стащить с подушки. Он очень деловито вернул концы шали, где были, а потом, закурив желтую сигарету лютого вида, затараторил фигуре в капюшоне рядом. — Dime Io, сказал он, — aunque no es… dime que eu me quieres, aunque no es…[332] Высокая женщина прочистила горло, аккуратно свела свои ноги вместе, выдавила чопорную улыбку лавке напротив и схватила мужа за руку. — Уйдем отсюда, прошептала она, — это… Она встала, надрывая свою улыбку, поддерживая ее, пока не поднялся муж, раздувая ее пристыженностью вежливости, шепча, когда дверь отодвинулась, — И Боже мой!., ты видел ее лицо? — Сифилис, ответил муж, — здесь сплошной сифилис, даже у детей, передается по наследству… закрывая дверь, и мистер Як, появившись в коридоре позади него, открыл ее и вошел.

— Кто это был? спросил он, усаживаясь и поправляя при этом на себе волосы.

— Я же говорил, люди… люди не погнушаются любых уловок, любых, чтобы доказать свое существование.

— Слушай, ты… Но мистер Як обнаружил, что опять говорит с плечами, и пожух снова.

— Боже правый, ну и запустение в том месте, на той станции, где мы остановились. Окно снова сдерживало черную поверхность ночи.

— Я будто еду на этой штуковине всю жизнь.

— Да, да точно, точно, знаешь? Как будто… как будто в море. Кто-то сказал, что выйти в море — лучшая замена самоубийству{475}. Да что там, в этой стране… в этой стране…

— Самоубийству?..

— Слушай, а если нас поймают?

— С этим? Мистер Як пожал плечами. Он уже восстановил самообладание

— Нет, я имею в виду… за то, что тебя… за то, что нас… разыскивают.

Мистер Як быстро вскинул взгляд, чтобы увидеть, как он отворачивается обратно к окну. — А что случилось, теперь стало страшно? сказал он и переспросил, — За что разыскивают?

— Да, я… да. Мне страшно.

— Иногда мне кажется, что надо было ехать в Бразилию. Но в том и штука, в таком месте, в Бразилии, все слишком новое, а что хочется, так это ехать на родину места, куда, может, стоило поехать… Его голос затих. Он уже восстановил самообладание, но выглядел усталым, и старше, снова ерзая на подушке, со слегка перекошенными на лбу волосами, неопределенно уставившись прямо перед собой и от тряски поезда продолжая задумчиво кивать. — Но сейчас едешь в одно место, а потом — в какое-нибудь там другое… Теперь и его интонация стала неопределенной, когда он вернул внимание к отражению в стекле.

— Все плыть, плыть, как Летучий Голландец. Да что там Боже правый, в этой стране…

— Кто?

— Герр фон Фалькенберг, плыл без рулевого вокруг Северного полюса, обреченный никогда не причалить, пока играл с дьяволом в кости на свою душу.

Вдруг они оказались лицом к лицу, и мистер Як обнаружил, что рука с двумя бриллиантами сжимает его запястье. Глаза, в которые он уставился, горели зеленым, лицо узлилось еще больше, чем в тот первый день, когда он видел его замешательство на кладбище, а голос еще сильнее напрягся от отчаяния. — Да что там, в этой стране можно… просто плыть и плыть, никогда не выходя за ее границы, это не страна, куда путешествуют, это страна, через которую бегут, от места к месту, от порта к порту, как жизнь матроса, где один пункт назначения не отличается от другого и любое путешествие такое же, как до него, потому что все пункты назначения — только очередное место для нового начала. В этой стране, никогда не покидая Испанию, целая одиссея в ее границах, целая одиссея без Улисса. Слушай…

— Ты… и вообще, перебил мистер Як, пытаясь оторваться от прикованных к нему глаз и даже отстраниться от хватки руки, которую он искал так часто, — и вообще, в земле нельзя утонуть.

— Нельзя! Что ж это… это что-то похожее. Это как утонуть, это отчаяние, это… быть окутанным пустотой.

Хватка на запястье мистера Яка трепетала от напряжения, как и глаза, и все лицо, словно дожидаясь от него какого-то ответа. Мистер Як вырвался из-под власти глаз, опустив взгляд на ладонь, на бриллианты, поблескивающие над плоскими коленями, которые их разделяли. — Что тебе, может, хотелось бы сделать, начал он, — так это как бы уйти на время в монастырь, необязательно становиться монахом, будешь там как бы гостем, ты… он запнулся, уставившись на руку, на два бриллианта, — ты…

— Хочешь?

— Что?

— Это кольцо, это кольцо с бриллиантами? Оно твое. Теперь оно твое, если хочешь.

Мистер Як вырвал свою руку и чуть не потерял равновесие. Мгновение он выглядел беспомощным, а потом сумел сказать, — Нет, нет я… я никогда его от тебя не хотел… Он отвернулся от ладони, посмотрел по сторонам, прежде чем его взгляд остановился на вытянутых между ними ногах, где снова спала шаль, и он наклонился запахнуть ее. — Теперь можно приступать к работе, сказал он от  трясущегося пола, — а тогда, когда есть работа, все остальное… Он пытался завязать углом концы шали, но они все распадались. Слышал, как его голос продолжает с интонацией другого, — И тогда вся любовь, которую ты копил всю жизнь, к работе слушай… Его руки тряслись, и концы шали не сходились на узле — У тебя есть нож, чтобы я просто тут отрезал и связал? И он все еще не поднимал взгляд, зная, что фигура твердо стоит над ним на зыбком полу, а квадратная рука держит перед ним карманный нож. Он потянулся к нему, одновременно поднимая взгляд. — Слушай, сказал он, — слушай, ты… правда убил?., правда кого-то убил?

Поезд вздрогнул, и он потерял равновесие на полу. — Берегись! Береги ее!

Они прибыли в Мадрид.

На железнодорожном вокзале им бы не хотелось, по словам мистера Яка, который передвигался и бормотал, как говорящий сам с собой старик, куда-то торопиться и вести себя подозрительно, делая вид, будто им легко с их подопечной, — потому что если люди подумают, что тебе сложно, они тебя не потревожат, они отворачиваются в другую сторону. Но только не здесь, добавил он, раздраженно, окидывая взглядом вокзал. — В Нью-Йорке с этим получше, здесь кто-нибудь нет-нет да поможет, это потому, что здесь привыкли к старикам, в Нью-Йорке делают вид, что никогда о них и не слышали… и он еще какое-то время бубнил, в такт со своими шаркающими шагами, пока его слова не стали неразличимы.

Рядом с камерой хранения они остановились, и мистер Як сказал, — Жди здесь, я вызову такси. Не можем же мы тащить это через весь город. Пока он говорил, его глаза бегали, и тогда он пробормотал, — Столько копов, столько Guardia Civil… и поспешил прочь.

На обратном пути он уже спешил больше, его взгляд метался от одной черной треуголки из лакированной кожи к другой, пока мистер Як уклонялся от Guardia Civil. Он даже так торопился, что проскочил траурную пару у стены рядом с камерой хранения. Спустя миг он вернулся с еще более загнанным видом, посмотрел на них, прочь, и прирос к месту. Медленно повернул голову, чтобы увидеть терпеливую фигуру в шали там же, где ее оставил, но теперь ее обслуживало, на почтительном расстоянии, существо ненамного выше, с виду — ненамного моложе, и, несмотря на активность, в состоянии плачевней. Нумерованный металлический жетон на его грязной фуражке сиял, как диадема на помятой макушке этого мученика неухоженности, и показывал, что он — один из той злодейской орды, которая за номинальную плату не пожалеет сил, чтобы сделать первые мгновения путешественника в столицах точным предощущением худших возможностей беспомощности, сконфуженности, несчастья, гнева, кощунства и острой ненависти, что могут ждать впереди. Промелькнул единственный зуб и сбежал из вида среди грязного поля щетины на подбородке, стремясь за словами, что выскакивали еще восторженней при изумленном приближении мистера Яка. У пришельца был ремень, чтобы связывать рукоятки чемоданов, и им он взмахнул в воздухе, подначенный, и по-прежнему держался на уважительном расстоянии из-за окоченелой сдержанности фигуры, которой что-то излагал.

Превозмогая угрозу взмаха, мистер Як встал между ними, положил добросовестно защищающую — и поправляющую — руку на плечи под шалью и почти из последних сил обернулся к своему противнику, который, далеко не устрашенный, вознесся к новым высотам шума из-за этого удвоения аудитории и не замолкал, пока не задохнулся. Выяснилось, что Senorito[333], расположивший его здесь, перед своим уходом велел, если кто-нибудь подойдет, говорить с ней, — la vieja…[334] и он указал ремнем для багажа на немую фигуру в шали. А сам Senorito ушел? — Si Senor. Куда ушел? — Yo no se, Senor, уо, mira Usted…[335] Снова поднялась буря жестов, провозглашающая победоносно абсолютный отказ от ответственности за чужие превратности; и только со временем и неким трудом мистер Як узнал, что полиция кого-то разыскивает, — Un extran-jero, entiende, un norteamericano, sabe Usted…[336] — Per ché?[337] — Claro, mira Usted, un norteamericano…[338] — Por que?…[339] …требовал мистер Як, вцепившись в плечо, которое он поддерживал, бормоча, — Почему?., что?., за убийство? — Claro que si, Senor, un falsificador, mentiende? Un norteamericano, sabe Usted, un falsificador…[340]

— Falsi-ficador… пробормотал, повторяя, мистер Як, — но…

— Si Senor, mira Usted…

Выяснилось, что Senorito задал тот же вопрос и сбежал, как только получил тот же ответ, оставив этого mozo…[341], чтобы беседовать с ней, — con la vieja…[342] на что mozo, по всей видимости, согласился, задумавшись о Senorito и его внезапном бегстве не больше, чем ему приходило в голову задать вопрос Senor, которого он обслуживал в данный момент, так уж привык он к преходящим вознаграждениям слепой преданности и к жизни, державшейся на слепой вере во врожденную порочность человеческой натуры. И теперь он стоял, комкая первую пятипесетовую купюру, увиденную за долгое время, в глубины единственной целой части своих штанов, одновременно протягивая другую руку за еще одной, щерясь мистеру Яку с таким лицом, которое могло бы искупить лишь наследие веков невежества, ибо в нем хватало лукавости, чтобы править империей.

На улице было как в ночь на исходе года, воздух нес зябкость в легкой мороси, когда mozo поместил пожилую чету в таксомотор, выглядевший старше их трех и заодно водителя вместе взятых, «рено» с уголь ной печкой, редкие неоскверненные поверхности которого еще могли бы утверждать, в сильном дневном свете, что когда-то были красными Надрываясь и содрогаясь, сей бесстрашный экипаж миновал мокрые дворцовые сады и сам дворец, набрал скорость и промчался мимо Oпeры к центру столицы — той многоэтажной арене Пуэрта-дель-Соль, не когда — городским вратам, открывавшимся на восходящее солнце.

Наперекор усталости мистер Як сумел ввести свою гостью в Pension Las Cenizas незамеченной, по темным коридорам и в свой номер, который запер и поспешил постучаться в дверь по соседству, хотя уже по оконцу из матового стекла видел, что внутри темно. После десяти он пошел в столовую, окунул два раза ложку в чесночный суп, остерегаясь, как всегда, плавающих там сырых кусочков черствого хлеба, хоть мог бы и не утруждаться, потому что не ел суп, а просто смотрел на него, пока тот не унесли и взамен не появились четыре дохлых рыбины, сжимавшие хвосты в обугленных пастях, и он лишь вилкой сломал одной искривленный хребет. Его соседка возилась с салфеткой, или крестилась, это трудно было понять, и он отвернулся, мгновение спустя украдкой перекрестившись сам, потому что забыл, когда садился, впервые, сколько себя помнил. И тогда вошел новый гость, неуверенно огляделся, его усадили на пустое место напротив. Это был коренастый человек, и он наполнил миску чесночным супом, чья тонкая поверхность отражалась в каплях рыжего цвета, и немедленно принялся есть. Мистер Як поднял взгляд, налево, где зеркало серванта так часто отражало бурное благолепие светлых волос и голубого ангорского свитера, что сейчас до того опустело, будто больше не могло удержать ничего иного. Затем его глаза опустились к кормящей матери, вдвое младше его, и он уставился на ее полную грудь. Мужчина напротив доел суп, откинулся на спинку, и звуки изнутри него, будто от обиженных голубей в духовке, привлекли мистера Яка, и он вскочил на ноги. Не повторяя обычных приличий оставшимся позади едокам, он поспешил прочь, по зябким коридорам, мимо своей двери, к темным деревянным панелям дальше, и открыл ту самую дверь без стука и потянулся над собой, пока не поймал шнурок света.

Светила не яркая голая лампочка, к которой он привык в своем номере, а притушенная прозрачной этикеткой от коньяка. На гардеробе рос маленький лес бутылок, прозрачно зеленых от пустоты. Длинное зеркало бесконечно отражало зеркало поменьше, висевшее напротив, на умывальнике с одним краном, где стоял стакан, изъеденный недопитым коньяком, чей запах висел в комнате, поднимался к лепным гипсовым венкам вдоль всего высокого белого потолка. А над посеребренной кроватью (— натуральная постель из борделя, назвал ее как-то раз мистер Як) андалузская дева кокетничала над улицей и плечом в гитарных объятьях, вися широко поперек светлого вертикального прямоугольника, где ей уступил место Jesus del Gran Poder. Затем заметив холодную батарею, мистер Як вспомнил, что хотел попросить dueno поставить здесь жаровню. Он сошел с ковра — серо-голубого и оранжевого, отмерявшегося в ярдах, на половицах разной длины, — к плетеному столику, где был придвинут плетеный стул с красно-черной подушкой в индийском стиле, перед ним — пустая кофейная чашка и горбушка хлеба, и, когда он наступил, его нога на чем-то скользнула, и он наклонился поднять гильзу 32 калибра. Она лежала в ладони, вырезанная для самозарядного пистолета, и он взвесил ее с недоумением на лице, с выражением, которое сфыркнул с лица, убрав гильзу в карман и вернувшись к столу. У горбушки лежало полстраницы, вырванной из Vida es Sueno{476}Кальдерона, причем вырванной точно вдоль строчки, «El delito mayor del hombre es haber nacido…» и это он тоже словно взвесил в руке, прежде чем отложить обратно к горбушке и смятой однопесетовой купюре на плетеном столике, замерев, словно что-то услышал, тот голос, и — Ах да, точно? величайший грех человека, родиться? хехехехе… и потом тот ломаный смех. — Нет, потому что предстоит сделать больше, больше работы, больше работы, если и правда даже сами боги своих даров назад не в силах взять. Потому что есть момент, в пути. Quiere comer? предлагали они, убежище. Приезд в Мадрид, это пункт назначения, Мадрид. Видно по названию. Quiere comer? Раньше все предлагали убежище путникам — кто знает, вдруг это бог в чужом обличье. Целая семья, ела, целая… вся семья… Quiere comer?.. Нет, нет, я курю, еще предстоит столько обязательной работы, я курю, я один потому что, не голоден, потому что если это правда, тогда для работы нужно копить любовь, запирать, вот, вот! есть ли момент? в пути когда, любовь и нужда становятся одним и тем же?

Потом его взгляд зацепился за швейцарский паспорт, брошенный на пол открытым.

— Aïe no, que no lo come[343], вот, нет не ешь это… son para la nina[344] скажи, ради Господа Бога можешь ты оставить меня в покое?

Внешние ставни почти закрывали узкий балкон, но звуки с Альфонсо-дел ь-Гато доносились сюда, звуки голосов и шарманки, заливающейся где-то в вялой радости неразборчивой мелодии, через ставни и наложение радости от краснофигурных штор, висевших там неподвижно. Зеркала перед ним, от высокого и узкого в гардеробе до маленького и квадратного над умывальником с одним краном, обнимали отражения друг друга, когда по ставням застучал дождь, добрался до стекла, а мистер Як просто стоял, похолодев, память в отчаянии искала что-то драгоценное, забытое под дождем, или оставленное открытым окно, и капли колотили, в темноте, окутывая сознание, теперь настороженное во внезапной прозорливости ужаса, углубляясь вокруг так, что казалось, будто дождь шел всегда: звуки доносились с большого расстояния, странный город, в чужом краю, и ощущение, что мистера Яка поставили сюда в этот самый миг, одного, впервые, окутанного ощущением какой-то утраты. Он быстро развернулся навстречу тому, кто уже вошел в номер за ним, но никого не увидел. Мгновение стоял, потеряв равновесие, но неподвижно, а потом двинулся бочком к выходу, словно она ждала там, прежде чем войти самой, и, добравшись до цели, почувствовал, будто уходит целая толпа, и за его спиной открылась дверь.

— Vaya Listed con Dios… y que no haya novedad, сказала Хасинта, открывая входную дверь и провожая его, и мистер Як повторил эту фразу, выходя на мокрую улицу, чтобы вытеснить из головы другие мысли. Novedad?.. новизна, новость, перемена… Иди с Богом, и пусть не будет… novedad. Он торопился по боковым улочкам и потом мимо Кортес к отелю «Палас», чтобы оставить обнадеживающую записку мистеру Куветли, сообщить, что нашел то, что мистер Куветли искал, и за разумную сумму может предоставить это через несколько дней; но он забыл паспорт и не мог вспомнить свое полное имя, хотя знал, что инициал его родного имени И., так что подписался И. Як и спешно вернулся на улицы.

Улицы, куда ни посмотри, гудели от людей, толпы вышагивали с таким оживлением, что на первый взгляд можно было решить, будто их всех привлек какой-то большой праздник, или великое бедствие. Он обнаружил, что подходит к площади Тирсо-де-Молина, увидел, как мимо проходит блондинчик под руку с мужчиной, и кто-то сказал, — Los turistas, si… pero los maricones…[345] Купил изюм с тележки, неопознанный цветок в петличку и задержался в «Чисперо» ради кофе, все время бросая взгляды вокруг, но без особой надежды в глазах увидеть кого-нибудь знакомого. Со сцены в зале за баром он слышал стук каблуков, где Аделита Бельтран пела La Sebastiana, и обнаружил, что бормочет под песню, — Aunque nene siere colchones…[346] когда возвращался на улицу, нервничая все больше, что откладывает возвращение в пансион, к работе. — Un falsificador? бормотал он, сталкиваясь с людьми на Калле-де-Аточа, — хоть у него было семь матрасов, la Sebastiana[347] не может уснуть?.. Как?..

— Adios…

— Dios…[348]

Люди проходили по сырости, рекомендуя друг друга Богу, а не Бога — друг другу.

— Y que no haya novedad… повторил он про себя, приближаясь к площади Санта-Ана, и бросил взгляд в столб света из «Вилла Роза». В его петличке был остаток розы. Он поднял перед собой руки, чтобы похлопать и вызвать sereno[349], и они повисли там, когда поднял, стоя нетвердо, ошеломленный в зябком дожде от того, что окутан испанским временем и что, как и гость, ожидающий его наверху, никогда его не покинет.

— Adios…

— …?

В дверях «Вилла Розы» стояла Пастора: бретелька на сандалии с высоким каблуком так и сломана, вишневая блузка вытянута и торчит из юбки со сломанной молнией. — Buenas noche, Senor[350], повторила она робко, со встопорщенными вокруг лица жесткими черными волосами и с губой, оттянутой от больших зубов уже не в прежнем оскале, что он помнил, хоть выражение и было тем же, но теперь — ничтожно дерзким, ожидающим, одиноким, устремленным на него и ожидающим. Он двинул руками в быстром пожатии плечами, похлопал для sereno, который выплелся с ключами и обычном на его должности замечанием, — Чем хуже я делаю свое дело, тем чаще мне хлопают… и уличная дверь открылась.

— Adios… повторила Пастора, безутешно, не удостоившись от него и взгляда, когда мистер Як вошел и поднялся по ступенькам, бормоча под полый звук шагов по ним. Его впустила Хасинта, и он поспешил по темным проходам к своему номеру, все еще бормоча что-то о работе, работе.

Он потянул за шнурок и уставился на фигуру, выложенную на неровном паркете. — Зачем я сказал… такое? бормотал он, неподвижный, — Любовь, копившаяся всю жизнь… ради работы, и его губы еще бесшумно шевелились на том последнем слове, когда он заперся и продолжали шевелиться, все повторяя это, что он заметил в зеркале, лишь когда снимал шляпу, дернул себя за усы и вздрогнул, когда они не отвалились. Он отвернулся от стекла, снять плексигласовый воротник, хотя пурпурнозолотой шнурок по-прежнему стягивал горло, и перекрестился при виде Jesus del Gran Poder, вертикально висящего поверх выцветшей полосы на стене, образуя таким образом крест. — Все это, пробормотал он, провел рукой по подбородку. — Y que no haya novedad…

Потом с нетерпением фыркнул. В его глазах загорелся свет, и он взял карманный ножик и присел к левому боку выложенной на полу фигуры. Когда он приступил к работе, тот свет стал ярче, пока глаза не засияли, словно искрясь. Снизу все еще доносились звуки, размеренный стук каблуков и ладоней, голос в задушенном плаче, из «Вилла Роза», а он все еще работал.

Потом лезвие остановилось: сердце, правильно же? или мозг?

Наконец единственные звуки были из концов пустого переулка внизу, где впотьмах навстречу друг другу приближались стучащие трос точки двух слепцов, они — и скребущая кромка карманного ножа, пока ведьма-луна, черная веяльщица{477}, поднималась в последней четверти.

Предыдущая главаГлава 20 из 23Следующая глава