К книге
РаспознаванияЧасть III. II
83%
Часть III. II
19

— Мисс Поттер, где Бог?

— Он везде, — ответила мисс Поттер с достоинством.

— Но, дорогая моя дева, воскликнул Его высочество, твердо усевшись в одном из кресел, — какой от этого прок мне?

— Святая покровительница?

— Идеальная.

— И что она делает?

— Заступается.

— Что значит — заступается?

— Не знаю, но не в том суть. Слушай, они раскопали какую-то святую Клару. Она будет святой покровительницей всей индустрии.

— Где ты всего этого набрался?

— При обсуждении сценария. Кто-то вычитал об этом в газете. Уже приготовили черновик. Ей однажды было видение, в базилике, когда у нее перед глазами произошло все Рождество Христово. Можно сказать, первая телепередача.

— Что такое базилика? Она что, айтальяшка? В Иеле айтальянскому не учат.

— Наверное. Оттуда же, откуда святой Франциск Ассизский. Нищий. Место называется Порциункула.

— Почему его назвали святым Франциском Ассизским, если он жил в Порц…

— Не знаю, но не в том суть. Слушай, для серии, с которой «Жития святых» начнутся на телевидении, это идеально. Сюжетная линия замечательная. Нищая девочка, жила рядом со святым Франциском, наконец пришла к нему спросить, как ей тоже стать святой, как он, только основать для женщин. И он сказал…

— Что основать?

— Как бы монастырь, но не в том суть. И он дал ей волосяную рубашку и велел идти просить милостыню, а потом прийти к нему в Порциункулу одетой как невеста. Так она и сделала. Это идеально. Сцена, где ее встречают всякие монахи с зажженными свечами и провожают к алтарю.

— И что потом? Они женятся?

— Ну наверное. Зачем еще приходить одетой, как невесте?

Какое-то время они шли в задумчивом молчании. Длинный голый коридор был ярко освещен и пуст, пока мимо них не прошел молодой человек с тонким лицом, небольшой горбинкой на носу и усталым выражением, олицетворявшим всю его внешность. — Вот, вот он над этим работает, один из сценаристов. Эй, Уилли… Но усталая фигура шла дальше. Он нес две книги, одна с названием «Самоопровержение философов», вторая — «Опровержение опровержения»{442}. Он свернул от них за угол, бормоча, — Иисусе. Иисусе, Иисусе, Иисусе, Иисусе, Иисусе.

— Было бы неплохо записать какое-то подтверждение.

— Она уже умерла, эта святая.

— Да я знаю, Господи. Я имею в виду — от кого-нибудь вроде папы римского. Хорошо бы подвязалось.

Они шли в задумчивом молчании еще минуту.

— С тех пор, как Ватикан взбрыкнул и заявил католикам, что смотреть службу по телевизору — мало, что им все равно надо ходить в церковь, хотя они могли бы прямо в комфорте собственной гостиной…

— Эллери!..

— Морги!

— Так вы двое знакомы? Эллери, это мистер Дарлинг, рекламный работник «Некростайла»…

— Знаем! Да Морги — давний член «Черепа и костей»{443}. Всю нашу индустрию захватила Лига Плюща. Какого черта поделываешь, Морги?

— Я как раз говорил то же самое на приеме вчера вечером, сказал Морги. — Раньше мы все попадали в брокерские фирмы своих стариков, а теперь… даже не рассказывайте, будто реклама — это не новый Уоллстрит. Они с Эллери пошли по освещенному коридору, закинув друг другу руки на плечи. Третий сказал, — Самый высокооплачиваемый бизнес США наших дней… и поотстал. Он был давним членом алабамского «Раммер-Джаммсра»{444}.

— Я как раз зашел взглянуть на нашу новую утреннюю передачу, сказал Морги. — Но на что «Некростайлу» понадобилась детская балетная школа, какого черта Эллери, для детских передачи вроде «Святых»… — Только так до них и можно достучаться, сказал Эллери, — через детей. Есть что-то такое в детях. Люди им доверяют, знаешь?

— Но балетная школа! Нам нужно…

— Мы знаем, что вам нужно, Морги. Просто прояви терпение — мы знаем, что вам нужно.

У двери в пустом коридоре стояла девушка в свадебном платье. Она была совсем юной, и густой макияж на лице почти скрывал ее заметные прыщи. Когда они подошли, она неуверенно улыбнулась. — Потерялась, детка? спросил Эллери. Она кивнула и шмыгнула: вблизи казалось, будто опа вот-вот расплачется. — Ты с передачи «-Давай поженимся»? Эллери ей подмигнул. Она кивнула и шмыгнула уже с надеждой. — Слушай, вон там, быстрей, видишь того мужика в юбке, который вышел из мужского? Быстрей, иди за ним. Студия тридцать семь, окликнул он вслед, когда она побежала, стреноженная тесным свадебным платьем, калибруя тишину коридора каблуками, прочь от них.

Третий обернулся и наблюдал за стесненной работой ее ляжек. Сейчас он имел всего одну скромную амбицию: он пытался протащить в сценарий высокооплачиваемого комика шутку, которую где-то слышал. Шутка такая, Сегодня утром вид снаружи был такой славный, что я оставил его там на весь день. Цензоры ее не пускали: говорили, что она аморальная. И все-таки он думал, что не слышал ничего смешнее. Еще у него была солонка, которую он носил с собой и которой пользовался в общественных местах. Это была грубая пластмассовая репродукция Венеры Милосской. На табличке там, где он ее купил, говорилось, Из-за забавного способа насыпания соли лучше прячьте эти солонки, когда рядом ваша бабушка. Он становился «эксцентриком», чего и добивался. Куда бы он ни шел, всегда надевал кепку. По словам ее продавца, в ней он походил на герцога Нортумберленда. Сейчас он сказал, — Какая тугая упаковочка.

Морги тоже посмотрел на девушку, через плечо. — Не влезешь даже с открывашкой. Это просто преступление, как их затягивают.

— Без оскорбительных замечаний.

— В каком смысле?

— «Корсеты „Кантолд"» — наш клиент.

— Что у тебя за пластырь над глазом, Морги? Она тебя укусила?

— Да это все вчерашний прием. Кучка перепуганных интеллектуалов, понимаешь? Кучка хреновых антиамериканцев.

— Но ты ведь им показал, правда Морги. Эллери повернулся к третьему. — Морги у нас чертовски серьезный. Всегда был серьезным, даже в колледже.

— А это серьезно, охрененно серьезно. Не заблуждайтесь, сказал Морги. — Они оскверняют, вот что делают эти хреновы интеллектуалы. Оскверняют.

— Я же говорил, что Морги серьезный, сказал Эллери и ухмыльнулся. — Видишь, как ему досталось, когда он защищал нашу родину?

— Не заблуждайтесь. Какая-то сволочь завела речь о том, как бы изменился Нью-Йорк, если легализовать проституцию. Чистые и честные бордели, понимаете?

— В таком случае считайте и меня антиамериканцем, вот в Алабаме…

— Нет, речь шла о сублимации, понимаешь? Это проституирование искусства, и мы — сутенеры, понимаешь?

— Так бы ему и врезал.

— А я и врезал. Вот откуда у меня это. Морги показал на пластырь над глазом. — Им что ни говори, все как об стенку горох. Это слишком просто. Слишком охрененно просто, чтобы до них дошло. Они все еще думают, будто без рекламы их сигареты стоили хотя бы наполовину дешевле, чем сейчас. Весь хренов высокий уровень американской жизни полагается на американскую экономику. Вся хренова американская экономика полагается на массовое производство. Чтобы работало массовое производство, нужен массовый рынок. Чтобы работал хренов массовый рынок, нужна реклама. Вот и все. Без рекламы продукт забудут в мгновение ока, и плевать, что это, книга или марка мыла, забудут в мгновение ока. У нас уже были хреновы Века Веры, у нас был хренов Век Разума. Сейчас — век публичности.

— Ладно, Морги, ты в это веришь. Пошли в аппаратную, посмотрим на твоих танцующих девочек.

— Охренеть как верю. Рекламу надо считать информированием общественности, вот что это такое.

— Ладно Морги, расслабься. Потуши сигарету.

Морги бросил сигарету на пол, наступил на нее ботинком. — Знаю, но я уже сыт по горло тем, что говорят некоторые. Они так говорят, будто мы не заслуживаем уважения.

— Это самый высокооплачиваемый бизнес в США, сказал давний член алабамского «Раммер-Джаммера».

Из двери вышел человек без пиджака. — Не видел Бенни? спросил его Эллери.

— Какого Бенни?

Это услышала идущая в другую сторону девушка. — Я знаю, о ком вы, сказала она Эллери. — Он из ОР, здесь его никто не знает. Я знаю, о ком вы, он уже здесь был и ушел.

— Спасибо, сказал Эллери; задрав одно плечо, уронил сигарету, потушил и проводил девушку взглядом, придерживая дверь.

— У вас там только две камеры? спросил Морги. Они стояли и смотрели на три экрана. Эллери кивнул. — Не уверен, что это передача даже категории «Б», даже для утреннего времени, сказал Морги. Он смотрел на экран с крупным планом, где четырехлетняя девочка, вытянувшись у хореографического поручня, улыбнулась харизматичной улыбкой не в ту камеру, Эллери посмотрел на часы.

— И смотри. Теперь-то они какого черта делают, это входит в передачу? Эллери смотрел на тот экран, где камера с дрожью сфокусировалась на фасаде уродливой церкви. Затем сдвинулась к приземистому шпилю, поднялась выше, чтобы подняться по нему до конца. — Там человек, по нему лезет человек.

Кто-то протянул Эллери трубку. — Вот именно, длиннофокусник на первую, как только поставите вторую на улице, поняли? Вставляйте комментарий прямо сейчас. Живая съемка яркой человеческой драмы и так далее. Подснимите церковь, и хорошо, если получится со службой внутри, но не смейте это запороть, поняли? Вот так, вот так… продолжал он, глядя на экран. — Чуток повыше, поймай колокола…

— Спроси, влезет ли в кадр весь хренов крест, прошептал Морги. — Дамы и господа, «Некростайл», современная научная помощь для цивилизованной жизни, прерывает обычную передачу «Сегодняшние ангелы», чтобы перенести вас на место яркой человеческой драмы…

Снова ожил экран с крупным планом, по черепичному шпилю к кресту взбиралась фигура человека Эллери стоял молча, стискивая телефон. — Но минутку, сказал он. — Минутку…

— Пусть снимают, пусть снимают, сказал радом Морги. — Это прекрасно.

— Минутку…

— Почти видно пот на лице, сказал рядом Морги. — Прямо как во сне.

— Жаль, его не загримировали перед выходом, сказал давний член алабамского «Раммер-Джаммера». — Но этот светло-голубой галстук…

— Этот светло-голубой галстук…

Морги сделал шаг к экранам. Задержал дыхание. Когда он заметил, что человек радом тоже задержал дыхание, начал дышать. Человек рядом это заметил, тоже начал дышать.

Затем оба одновременно снова задержали дыхание.

— Похоже, у нашей камеры какие-то трудности… Простите, друзья, но, похоже, из-за толпы, собравшейся поблизости на тротуаре, мы не сможем подойти для крупного плана…

— Как во сне, сказал Морги, когда они снова задышали.

Когда сцена сгинула ради маслянистого лица с прилизанными волосами, они повернулись друг к другу. — Где Эллери?

— …спонсор — «Некростайл Продайте». И, друзья, не забывайте: Некростайл — в авангарде современной цивилизованной жизни. Спрашивайте у любимого аптекаря продукт Некростайл, который отвечает вашим потребностям. Некростайл, таблетка снотворного в форме облатки — никакого пережевывания, никакого послевкусия. Шарах, чудо-пробудитель. Рукав, ваш туз в рукаве. И Лобки, новейший…

— Где Эллери?

Электрический орган на заднем плане исполнил «Конец идеального дня»{445}.

— …никаких вредных побочных эффектов. Для мужчин и для женщин старше сорока, начните жизнь заново — с Лобками…

— Наверное, вышел, думаешь, его проняло?

— И потому не забывайте, друзья, когда наступит ваш конец идеального дня…

Они вышли в освещенный коридор, где скоро из кабинета появился Эллери. Он шел очень медленно и смотрел в пол. — Просто надо было забежать к Бэ Эфу, сказал он, когда они подошли, встал у двери и закурил.

— Как во сне, поздравил его Морги. Но Эллери не поднимал глаз. Из кабинета слышался голос. Это Бэ Эф говорил по телефону. — Алло, алло, Бен? Слушай, несколько минут назад у нас прыгнули, это… что? Нет, мужчина, с церкви в Бронксе, он… Ага, в том-то и дело, это один из наших, по имени Бенни… что? Не знаю, видать, что-то пошло не так. Я знаю, что тебе это не замять, но постарайся не вмешивать нас… Ага, можно тогда взамен раскрутить вторую, женщину… Бэ Эф в кабинете повесил трубку. Пусто таращился перед собой почти целую минуту. Потом щелкнул губами и достал сигару.

Эллери выпустил в пол тяжелое кольцо дыма. Оно поплыло, становясь больше, падая медленней, и осело вокруг его мыска.

Все это время Морги говорил. — Ты все сделал красиво, получилось как во сне. Но слушай, что случипось-то, ты расстроился? Из-за такой ерунды? Смотри на это так. Это постоянно случается. Случилось и сейчас. Мы оказались рядом. Какого черта, работа есть хренова работа. Пошли, сказал он, когда они двинулись по коридору. Эллери уронил сигарету и задержался на нее наступить. — Пошли, угощу тебя лучшим обедом в городе. Мигом вернешься в колею.

— В «Двадцать один»? сказал Апабамараммерджаммер.

— В «Двадцать один» Эллери?

— В «Двадцать один».

Одна за другой вспыхивали лампочки и в сером свете дня каждый раз словно останавливали мгновение бурного движения, так же как молния замораживает движение, а потом, снова во тьме, настойчивость зрения сохраняет тот образ самозабвения, который не смог бы поддерживать себя сам, как здесь, на зимнем тротуаре, когда газетный фотограф собрал свое оборудование и поспешил в отель, надеясь еще успеть на спортивный финал.

Утренняя почта опаздывала, потому что в падении тело задело почтальона, разбежалась паутина неудобств, вмешавшихся во многие распорядки. Перед отелем поблекшей эдвардианской элегантности, который, став достопримечательностью, теперь готовился к сносу, лежало тело в позе беспечного эпатажа — избыточный жест, раздражающий таких прохожих, как высокая женщина с пуделем, которая сказала подруге. Ее зовут Хуки-лау, это значит «рыбный пикник» на гавайском, разве не миленько? Раньше она сгрызала когти до мяса, психоанализ принес ей огромную пользу. О боже! Смотри! Нет, не смотри.

Она еще дышала, когда ее нашли и унесли на носилках, а не в сосновом ящике, который уже почти достали.

Гостиничный номер оказался таким стоящим, что газетный фотограф телефонировал с просьбой прислать еще лампочки и затребовал какого-нибудь стенографа из городских новостей. Он сказал, его репортеру-напарнику стало плохо от паров. Потом он поспешил обратно по коридору, сделал глубокий вдох и вошел в тот меланж дыма, виски и роз, где помешкал, только чтобы смести ногой некоторые письма в кучку в качестве красочного свидетельства для статьи, где напишут, что их было по щиколотку. Бутылки расставлять не пришлось вовсе — их пустые горлышки торчали повсюду. Что до роз, он бы сам лучше не сделал, даже за месяц. Они украшали номер мертвыми, умирающими, а две-три — еще в цвету, везде, где бы отчаянная выдумка не вообразила, а рука — ни достала. — Розы… скажет он позже (когда кто-то будет вспоминать для подписи строчку из стихов со словами «Розы, розы…»), — Роз до черта… Особенно преобразилась ванная. Там просто негде было сесть.

Но вернувшись в редакцию, газетный фотограф обнаружил атмосферу напряженной угрюмости, которую не развеял даже его трофей. Шеф-редактор, редактор отдела и редактор иностранных новостей уставились на статью из их колонок. Фотографии было две: на одной — девочка в длинных белых чулках; но смотрели они на другую, человека с круглым лицом, чья вялая рыхлая внешность не сочеталась с утонченными усами и проницательными глазами под острым вдовьим пиком. — Вот сволочь, пробормотал один из них, но непонятно кто, потому что все лица отражали одно и то же чувство. — Вот сволочной испашка.

— Ладно, четыре миллиона лир — это сколько? Что такое лиры, они испанские или итальянские?

— Айтальянские.

— И на кой черт испашкам понадобились айтальянские деньги? Господи.

— Это их дело.

— Шесть тысяч шесть шестьдесят шесть долларов и две трети цента, отрапортовал помощник репортера после аккуратного просчета.

— Дайте еще раз прочитаю это чертово письмо. «Уважаемый бизнесмен и профессор», Господи. «Всего лишь грудная кроха, когда произошел этот прискорбный случай», Господи. «Возмещения… моя незапятнанная репутация… четыре миллиона (4 000 000) лир…» Господи Боже мой.

— Ты же сам католик, нет?

— Господи да, но не из этих безграмотных испанских католиков.

— И что?

— И то, что мы в жопе. Договоримся на три миллиона. Это сколько?.. И это еще что за чертовщина?

— Несколько писем из гостиничного номера, где дамочка в окно сиганула, сказал фотограф, продолжая их доставать из разбухшего кармана. — Вы же не прислали мне скорописца, так что я просто прихватил парочку, пока копы не пришли.

— Любой хороший репортер так бы и сделал в любом случае. Чего все не принес?

— Да там без грузовика не обойтись…

— И ты просто бросил их валяться, чтобы копались все остальные газеты в городе…

— Одно я отправил.

— Ты что?

— Там было одно толстое, запечатанное, на имя какого-то там доктора, ну и я просто нашел его в телефонном справочнике и дописал адрес…

— Тупой же ты дебил. Тупой, тупой дебил. Адрес-то какой?

— Не помню, первый попавшийся по его имени, вроде где-то на Четырнадцатой улице…

— Вот ведь тупой дебил.

— Просто думал сделать ей одолжение, я…

— Просто думал он… Господи! Как ты попал в нашу газету? Как кто угодно из вас попал в эту газету? И сколько будет три миллиона лир, посчитали уже?

— У меня получаются сплошь шестерки, шесть шесть шесть…

— Ладно, захлопнись. А это еще что?

— Часы. Нашел рядом с ней на асфальте.

— Господи Иисусе. Помятая штучка свисала между его пальцев. — Его бы даже Минни не узнала.

Розы, розы до конца{446}.

И, словно улица развернутых флагов, газеты трепетали в руках пассажиров, чьи лица отражали скупое содержимое и воздавали за нищету, виртуозы незнания, бросившие интриговать против жизни, умиротворившиеся разочарованием, спасенные из тех времен, когда альвеолярный индекс Клеопатры — или цефалический индекс Нефертити — могли бы много значить, покуда поезд вытрясал лишь пренебрежение из настроений, насмехавшихся над тем эстетом, который вывел после измерений человеческого существа божественную пропорцию семь к одному.

Так у всех, кроме одного: в настроении мистера Пивнера просвечивала настороженность, как просвечивало в его лице предвкушение, выделяя его, спешащего сейчас домой под землей. Этим вечером снова придет Эдди Зефник, и они собирались послушать по радио что-то, что, как говорил Эдди, очень стоит послушать.

На земле он спешил, почти не задерживаясь на бордюрах, не остановился поздороваться с Джерри, когда покупал газету, чуть не попал под колеса на собственном углу, когда грузовик вильнул мимо, пронося у него перед носом примитивную пиктограмму семьи и легенду, «Не вырос никто из нас, кроме бизнеса». Даже у собственной двери он почти не задержался, когда бросил монету в жестяную кружку слепого аккордеониста, стоявшего там на посту несколько последних вечеров.

Войдя, он не тратил ни мгновения, даже не запер за собой дверь, вошел в темноте прямиком через комнату к напольной лампе, включив самую яркую настройку. Поел, не чувствуя ничего, кроме того, что — слишком горячее, что — слишком холодное; трижды убедился, что в холодильнике есть две квартовые бутылки пива; сделал себе укол с профессиональной сноровкой; а затем, понурившись от усталости, снова расправив плечи от гордости, надел свой домашний халат, затягивая потуже щедрые складки: у него еще оставалось ощущение, что это подарок от гостя, которого он ожидал. Включил радио, и оно ответило «Колоколами святой Марии»{447} в исполнении оркестра Санитарного управления. Не зная, что, по мнению Эдди, так стоит послушать, он оставил эту станцию и сел с газетой.

ПРИЗРАЧНЫЕ ХУДОЖНИКИ Прочитал он машинально рекламу.

Мы Пишем Вы Подписываете Почему Бы Не Устроить Выставку?

Он глядел еще минуту без понимания, а потом перешел к статье о том, что шведские ученые надеялись скоро вывести людей десять футов ростом.

Сосредоточиться не получалось. Не потому, что он читал без очков, которые почти не надевал с самого Рождества: буквы мистер Пивнер видел достаточно четко. Не потому, что газета цепляла меньше обычного: на самом деле, совсем наоборот. Вдобавок к передовице, где он читал отрывки из писем, найденных наваленными «по щиколотку» в гостиничном номере (включая предложение брака мужчине, давно казненному за убийство: об этой нестыковке говорило наличие смятой новостной заметки из старой газеты, в которую заворачивали розы), были и другие развлекательные невзгоды: кости Сидящего Быка, погребенные в Северной Дакоте, без разрешения выкопали и перезахоронили в Дакоте Южной; человек, задержанный по обвинению в гравировке десятидолларовых банкнот, заявил, что все выросло из его гравюрных пейзажных этюдов, его «просто занесло в фальшивомонетчество из-за хобби, потому что ему нравилось баловаться с гравировкой медных пластин»; преподобный Гилберт Салливан арестован за то, что практиковал френологию без лицензии и вдобавок распространял литературу с описаниями своего южноафриканского царства, святую воду из источника Нево, прах из костей Черного Кота дядюшки Неда, порабощающий порошок Джо Орлиного Глаза, масла из лапки Черной Кошки тетушки Салли и святого масла № 8 Матушки Утки… затем в дверь позвонили.

— Это «Мессия» Генделя, сказал Эдди, когда они слегка стыдливо обменялись приветствиями и он поставил стопку новых книжек. — Это будет по одной клевой маленькой станции, продолжил он, подходя к радио с деловитым видом, легким извинением в голосе озвучивая выражение на лице хозяина этого скромного пластмассового изделия, стоявшего позади него, нервно сжимая одной рукой другую.

— Что я наделала-ала… и, друзья, чтобы получить бесплатные… смог удержать мяч… en este momento…[259] а теперь в новейшей…

— Уже… пора? с запинкой спросил мистер Пивнер, застенчиво, ищуще, с робостью, отраженной на лице его тощего искреннего гостя, когда рука залезла в карман, и открылись золотые часы, и мистер Пивнер смотрел на него и в его будущее с восторгом, с каким когда-то размышлял о своем.

— Я в последнее время почти не успеваю слушать музыку, так много учусь, сказал Эдди, стоя над радио с бескомпромиссным выражением, и, пока он поворачивал ручку, поток всего запертого в этом чудесном творении изливался, как из шкатулки Пандоры. — Должно быть здесь, пробормотал он, словно и правда искал то единственное благодеяние, что осталось, когда крышку подняли и наружу хлынули подкарауливавшие муки и нелепости, чтобы воздействовать на жизнь человека так тщательно, что тот уж привык считать их ее частью. — Никакой… надежды, пробормотал Эдди, когда в его лицо брызнул застойный смех, включившийся, как вода из-под крана.

— Эдди…

— Владельцы телевизоров в метрополии, не выходя из своих квартир, засвидетельствовали яркую человеческую трагедию, когда…

— Слушайте!..

«Мессия» пытался протиснуться через бесконечно крошечное отверстие, куда его отталкивало, упихивало, вламывало и ломало акробатическое состязание с одной стороны скрипок, исполняющих «Вечное движение»{448} Паганини, и с другой стороны — учтиво бессодержательный голос, обращающийся к друзьям, наконец викторина, где под дисциплинированное веселье дарили дом.

Мистер Пивнер был весь внимание, с трудом вылавливая Он был презрен… умален перед людьми… муж скорбей{449}

Но поймал себя на том, что слушает викторину, где мистер Кротчер только что ответил на вопрос о басне про муравья и выиграл полностью обставленный дом в популярном пригородном микрорайоне под названием «Арсовые Акры».

— Муж скорбей и изведавший болезни… покуда голос расписывал прелести пригородного района (его уникальное название, оказывается, произошло от латинского ars, означающего «искусство»), и тут зазвонили в дверь.

Было что-то знакомое в человеке, стоящем за тем, кто открыл одним большим пальцем кошелек, чтобы сверкнуть звездой Секретной службы, когда они вошли.

— А это кто?

Эдди Зефник стоял с такими же выпученными глазами, как и хозяин квартиры.

— Это? мой… юный друг, он… в чем дело, офицер?

— Вам лучше тоже поехать с нами.

— Но в чем дело?

— Вы и расскажете, в чем дело, когда приедем.

— Но… куда мы едем?

— На угол Западной и Одиннадцатой улиц, терпеливо сказал человек из Казначейства. Затем, — Минутку, посмотрим-ка на халат.

— Но это, я… начал мистер Пивнер, выбираясь из него.

Они посмотрели ярлык. — Он самый… и скатали его. — Скажете, вы не знали, что за него уплачено куклами?

— Но… мистер Пивнер забирался в пиджак, в куртку, в зеленое кашне. Эдди Зефник собирал свои новые учебники.

— Стойте, вы куда?

— Просто… за очками, сказал мистер Пивнер, и тот, кто до сих пор молчал, проследовал в спальню за ним. Только когда они собирались уходить, он раскрыл рот,

— Можете заодно и радио выключить, сегодня вы уже не вернетесь… и мистер Пивнер узнал его, спеша через темную комнату, пока его ждали в дверях. Это был слепой аккордеонист.

— Лады, пошли… Но даже сейчас привычка не оставила мистера Пивнера. Он дождался, когда радиоведущий закончит предложение,

— А теперь, друзья, драма с привкусом реальности.

Передачу предварял «Прекрасный мечтатель»{450}, исполненный на студийном органе. Откуда-то, отдаленно, призрачно, доносились нежные аллилуйи молитвы крестного хода шестнадцатого века, написанной Габриэли, чтобы она вела по площади Святого Марка, где он был органистом.

— Я приехал сюда из другой страны, думая, что здесь заживу счастливо с отцом и… начал настойчивый трепещущий голос; и призраки на площади Святого Марка удалились. — Так, минутку, дорогой, сколько тебе лет?.. Со сверхъестественной и хрупкой силой призраки вернулись, поскольку ровно на миг вязкий голос затих, и затем, — Двенадцать лет, и я приехал сюда из другой страны, думая, что здесь заживу счастливо с отцом, а отец опять начал пить и избивать мачеху…

Грохот. Стэнли постоял, убрал ногу от пластмассового радио, лежащего на полу. Замер, уставившись на него, не в силах поверить, что способен на такое: но вот оно лежало немым узлом у его ног. Потом он оглянулся через плечо, испугавшись, что его мог кто-то видеть (например, хозяин позаимствованного радио). Вокруг него все в комнате было упаковано в полной готовности, все, кроме распятья над кроватью. Глаза Стэнли дошли до него и там остановились. Зуб снова заныл, тот самый, что ныл в час, когда умерла его мать; и с этой гулкой отдающейся болью вернулось и то воспоминание, отдаваясь так же ярко. Затем Стэнли расправил плечи. Выпрямился — с движением, втянувшим дыхание в грудь. С силой сжал зубы, а потом выключил свет, даже не взглянув на стопку с его почти законченной работой — палимпсесты, связанные с чистыми нотными листами, которые он надеялся исправить и переписать на борту; и он вышел в дверь, не задержавшись в общем туалете в коридоре, как планировал, чтобы помешкать там и в тысячный раз исправить ту задачку на умножение, на улицу без малейшего представления о том, куда идет. Скоро он прибыл в место, куда, как решали все, кто выходил без цели, они с самого начала и собирались.

Музыкальный автомат играл «Вернись в Сорренто», и Эд Фисли, с кем он вроде бы никогда не встречался, приветствовал с, — Здорово… Хоспа-ди, и вручил ему стакан пива.

Висела подуставшая атмосфера. Люди стояли под странными углами, как часы, которые нужно ставить под странными углами, чтобы они еще ходили, когда ничего другого от них уже не ожидалось, правильное время они все равно показывали редко, просто потрескавшиеся циферблаты, хранившиеся из-за знакомого вида, пока ведут какой-никакой счет дню и ночи.

— И тогда она как заговорила на брайле… сказал кто-то.

И Анна попросила Эда Фисли купить ей пива. Пока он ходил, она повернулась к Стэнли и сказала, — Я слышала, ты собираешься в Рим паломником. Где взял деньги?

— Мать… оставила.

— Страховка? страховку не дают, если…

— Нет, это были… она приколола их к своему белью, нижнему белью.

— Слышала, твоя подружка с белыми ногтями тоже вышла в окно. Что? Стэнли в ужасе уставился на Анну.

— А ты не слышал? Тут был Макс, с газетой. Это прямо на первой полосе. Выпрыгнула из окна отеля.

— Нет но, она бы не прыгнула, она бы… упала, запинался он. — Она бы не стала просто… убивать себя…

— Прыгнул а-прыгнул а, не начинай… всего этого, прыгнула. И она себя не убила, просто покалечилась. В газете пишут она в Беллвью. Анна взяла свое пиво, не говоря ни слова сделала глоток, повернулась, — Эй ты куда?

— Ну я думал съездить туда, съездить в Беллвью…

— Брось ты ради Бога, так поздно туда не пускают. А к ней наверняка никогда не пустят. Она там наверняка вся в гипсе…

— Пожалуйста… сказал Стэнли, с внезапной мольбой посмотрев на Эда Фисли, который стоял уставившись в пол, безмолвно.

Все трое помолчали, опустив глаза, и до них донесся жалобный голос Дона Билдоу. — Она вся распухла, причем сразу перед моим отплытием. И не знаю, стоит ли мне уезжать, когда она такая.

— Водянка?

— Да откуда у шестилетней девочки быть водянке? простонал Билдоу, ковыряя желто-бурый галстук, который будто подпирал его на месте.

— В смысле Хоспади, что творится с людьми? спросил наконец Эд Фисли. Стэнли стоял с оцепенелым видом. — И в смысле Хоспади, все уезжают, все за границей. Не был в Париже с семи лет, Хоспади ехать туда сейчас! В смысле ехать в Сен-Жермен-Де-Пре, где подражают Гринвич-Виллиджу, пока мы здесь в Гринвич-Виллидже все еще подражаем Монмартру… В смысле Хоспади. Анна пристально следила за ним, отметив напряжение в голосе, натужность, с которой он говорил и отвернулся. Когда он поднял глаза и заметил ее взгляд, заговорил снова, еще натужней и о Максе, чтобы избежать разговора о чем-то другом. — И в смысле видели у Макса пачку конфедератских денег? Всякие старые конфедератские десятки и двадцатки, говорит, купил их почти за гроши, в смысле на кой они ему, если он едет в Париж? В смысле, знаете? Хоспади. И я видел, как он разговаривает с Билдоу, в смысле с чего они вдруг ладят с Билдоу, после того дела со стихами, стихами, которые опубликовал Билдоу…

— Он же все объяснил, сказала Анна. — Он их не украл, он сказал, это все та тощая девчонка, ну ты ее помнишь, она еще писала стихи, или так всем плела. Макс сказал, она сама дала их ему и попросила опубликовать под его именем. Наверное, притворилась, что не хочет публиковаться под своим именем на случай, если людям не понравится. Это просто гадко, втягивать Макса в неприятности. Наверняка была под кайфом. Тут как раз арестовали того торчка, с которым она зависала.

— Что с ней случилось?

— Не знаю.

— В смысле Хоспади что творится с людьми. Знаете? В смысле, как с Ансельмом, слышали про него? Макс мне сказал, он ушел в монастырь. В смысле Хоспади я бы лучше сдох. Осторожно, пиво проливаешь.

— Он… это правда? спросил Стэнли.

— В смысле Хоспади мне откуда знать? нетерпеливо ответил Эд Фисли. — Мне так сказал Макс. Какой-то орден с обетом молчания на западе.

— Я всегда думала, что он педик, сказала Анна.

— Но… это правда? повторил Стэнли, уставившись на Эда Фисли.

— Мне откуда знать! сорвался на него Эд Фисли. — В смысле, я же сказал… прости но, Хоспади, в смысле неужели с нас всех не хватит этого всего? Они посмотрели на него с удивлением, настолько изменился его голос, почти надтреснул; и потом он оправился, не глядя на них, бубня, — Потому что Хоспади в смысле нельзя же просто ну знаете в смысле Хоспади…

— Я слышал, ты купил самолет, сказал немного погодя Стэнли. Эд Фисли кивнул, но глаз не поднял. И потом его спросила Анна,

— Это правда? что мы читали в газете? Это про твоего отца было утром в «Таймс»?

— Мне откуда знать, я же не читаю «Таймс». Хоспади. Наверное. Тут он поднял глаза. — Есть сигареты? Оба пусто смотрели в ответ. — В каком это смысле? сорвался он снова. — Про все это… эти обвинения в сговоре с иностранным государством, и все идет к черту, и вдобавок у отца еще и удар? Ты в этом смысле? В смысле Хоспади говори прямо, в каком ты смысле.

— Да она… ни в каком смысле, сказал Стэнли, поднимая ладонь.

— Ну Хоспади все говорят без смысла, отстранился Фисли, бормоча, и стоял, протирая пол ботинком.

— Но ты… у тебя все хорошо, с деньгами? у тебя хватало денег, если ты смог купить самолет?..

— Самолет, да он разбился во Флориде. Были когда-нибудь в Тампе? В смысле Хоспади что за паршивый город, Тампа. Они там ни хрена не обрадовались.

— Ты разбился? на самолете?

— Я взлетал, врезался в стаю паршивых птиц.

— Но ты цел? не пострадал?

— Хоспади нет, я и не знаю, что случилось, после того как увидел прямо перед глазами белых птиц. Я напился. В смысле Хоспади, какой везде проклятый Хоспадом бардак, все и сразу.

Эд Фисли стоял и смотрел, как его носок трет половицу, втаптывая сигаретный окурок в дерево, и не поднимал взгляд, пока его не спровоцировало их затянувшееся молчание. Он поднял взгляд, и они опустили.

— В смысле, мой старик, Хоспади никогда не любил старого засранца, но мне мне чертовски неприятно виден» его таким, просто… просто сидит и кичем пошевелить не может, просто так и сидит.

Когда Анна открыла рот, Стэнли посмотрел на нее с опаской, словно ожидал какую то нотку едкого триумфа (раз уж на то пошло, ее саму в новостной заметке о ее аресте в ночь, когда она стиралась в туалете метро, назвали сталинисткой, или троцкисткой, или матерью, сочетавшей в себе и то и другое, что-то в этом духе); ведь они оба почувствовали, будто вдруг потеряли друга или хотя бы обеспеченного знакомого, к кому могли обратиться в какой-нибудь час нужды, как и было раньше: или, скажем, кто-то подобный просто ушел из их жизни и кто-то другой, внешне похожий, пришел. И потому Стэнли удивился при виде того же выражения на лице Анны, которое ощущал на своем; и ее тон, который не мог не быть горьким — быть может, и к лучшему, — принес облегчение, поскольку она резко сменила тему на, — А помните того сраного пидора, который сшиб меня на вечеринке Макса? Слышали про него?

— Хершел… что?

— Он — кинозвезда.

— Он?

— Он кинозвезда. Новый самый завидный холостяк в Голливуде.

— Хоспади Боже.

— Будет святым Себастьяном в фильме про Деву Марию.

— Но он же… святой Себастьян был в третьем веке… слабо пожаловался Стэнли.

— Хоспади Боже. В смысле, это как вскрытие, как в ночь, когда мы с Отто… Хоспади. Не знаю. Эд Фисли огляделся. — В смысле, когда я сюда прихожу, мне все эти люди напоминают части меня, которые так и не выросли.

— Мы живем в стране, которая так и не выросла.

— Мы живем в целом чертовом мире, который так и не вырос, сказал Эд Фисли. — И все уезжают. В смысле, он снова огляделся, — все уже уехали. Куда? Что будут делать там, когда приедут?

— Билдоу — трахаться, сказала Ханна.

— В смысле Хоспади, я его почти не осуждаю. Знаешь? Единственное, что я придумал полезного с презервативом, — налить в него воду и катать по полу. Мы так делали в колледже. В смысле вы удивитесь, как они растягиваются. Будто просто катается такой большой пузырь воды без ничего вокруг.

— Как думаете, было бы здесь столько педиков, если бы в городе хватало хороших борделей? резко спросила Анна. — Нет, здесь больше рады, когда парни ложатся в постель с фотографией какой-нибудь кинозвезды с большими сиськами и отправляются на кулачный медовый месяц, как говорил Ансельм, с кинозвездой.

— Знаю. В смысле Хоспади, каждый раз, когда хожу по барам и ищу бабу, в итоге напиваюсь за разговором с каким-нибудь стариканом.

Все трое стояли, уставившись в пол.

Дон Билдоу ушел, с настолько мстительным видом, насколько только позволяла пластмассовая оправа. Он только что услышал, что кого-то, кого он знал, арестовали за попытку записать трехсотдолларовый костюм на счет того, кого не знал никто. Кто-то еще обнаружил, что старик в черном пальто, черной шляпе, черных резиновых сапогах и с черным зонтиком вовсе не критик в «Олд Массес», а за деньги ходит по галере ям, потому что подходит на эту роль (и мог таким образом погреться); а колонки писала девушка из Джерси-Сити и отправляла по почте, потому что в жизни не была в Нью-Йорке. Старик ушел и унес с собой стакан пива. А дальше по стойке Небритому Здоровяку предложили писать объявления о знакомствах для газеты Буффало.

— Что меня смешит, так это серьезные критики, которые пишут книгу, где заявляют, что деньги придают искусству ложную значимость, а потом устраивают скандал, когда книга не приносит денег.

— Вот, брось в автомат. Поставь «Вернись в Сорренто».

— Это и стоит.

— Поставь еще раз.

— Хоспади вот бы уже выключили это и поставили «На солнечной стороне улицы».

Стэнли просто стоял там, оцепенев, уставившись в грязный пол, пока Анна не спросила, что он собирается делать завтра.

— Ну сначала я, я наверное поеду в Беллвью, сказал он. — А что.

— Я думала, может, сходишь со мной на получение паспорта.

— Но ты, ты тоже едешь? В Рим?

— Какой Рим, Боже мой? Я еду в Париж. Все, что он нашелся ответить, — Но… глядя на нее. Анна посмотрела ему прямо в лицо; и потом так же внезапно, как он отвернулся, привстала на цыпочках и поцеловала его. — Потому что вдруг больше не увидимся, сказала она и ушла. Он стоял, с дрожащими усами, и приложил палец там, где она его поцеловала.

— Знаешь? сказал рядом Эд Фисли, — В смысле такое ощущение, что повсюду рассыпались мои частички. Будто я могу собирать их хоть всю жизнь и все равно не соберу. Мои частички и частички всех остальных, исковерканные и разбросанные повсюду. В смысле, есть люди с которыми… что-нибудь делаешь, а потом больше никогда их не видишь. Как Отто, знаешь? Где его черти носят?

— Не знаю, отчетливо сказал Стэнли, но сам продолжал таращиться в пол.

— В смысле, наверняка где-нибудь ходит на ушах и развлекается, знаешь? Но Хоспади, развлекаться! В смысле как в ту ночь, когда мы пошли на вечеринку в Гарлеме с кучей педиков, кажется, будто уже десять лет назад, и тот ниггер в лавандовом платье за соседним биде. А потом та блондинка, женщина, в смысле так до сих пор и слышу, как она поет. Если не можешь покупать «Максвелл Хаус» банками, покупай «Липтон» мешочками, в смысле Хоспади так до сих пор и слышу. Почему-то так и не забыл ту ночь, проняла она меня почему-то, даже помню запах мыла, тот особый медицинский запах, в смысле, почему в таких местах у мыла всегда медицинский запах? Могли бы и надушить. Ты куда, уже уходишь?

— Поздно, сказал Стэнли. — Я домой.

— Да но домой, в смысле поздно, и потом еще тот марафонец, но в смысле Хоспади в смысле, сколько можно?

— Полчаса, сказал Эллери. — Встретимся на месте.

— С тобой лучше поехать кому-нибудь из нас, сказал Морги. — Ты на ногах-то держишься с трудом.

— Я же сказал, как уже сказал, я же сказал, что просто загляну туда ненадолго один, мы встретимся в том ночном клубе, где встретимся.

Ему помогли сесть в такси, доставившее его по адресу Эстер раньше, чем он уснул на заднем сиденье. Выходил Эллери с трудом, но справился, завалился в подъезд и нажал на первую кнопку, что попалась под большой палец. Потом вскарабкался по лестнице, время от времени останавливаясь и пытаясь посчитать, сколько пролетов прошел, и наконец постучал в дверь на середине коридора. Ответа не было. Он положил руку на ручку, та повернулась, и там стояла девочка с мухобойкой.

— Роза? Она уставилась на него. — Что случилось, она спит?

— Да, сказала девочка. — Она еще спит.

Он последовал за ней, бормоча, — Роза, Роза, ты как ребенок, Роза. В квартире стоял странный запах. У спальни запах стал сильнее.

— Видите? Она еще спит. Девочка показала мухобойкой на тело в постели и повторила, — Она еще спит.

Запах ошеломлял. Эллери чуть не свалился на кровать; но удержался и уставился на нее. Достал сигарету, но обронил.

— Она еще спит, а я отгоняю от нее мух.

— Роза. Господи. Иисусе… Он отвернулся, зажав рот.

— В школе говорят, что зимой мух не бывает, продолжала девочка, пока его тошнило за кресло, — но вот же они, и я их от нее отгоняю.

Там он завис на минуту, потом подтянул декоративную салфетку, чтобы вытереть рот.

— Потому что мухи зимой бывают, вот же они…

Он медленно повернулся, взяв рукой голову, уставившись на нее, а потом выпрямился и двинулся к двери, где привалился к косяку, снова повернувшись к ней. — Роза, слушай, Роза… Дыхание вливалось в него и выливалось. Затем одним движением он повернулся из проема и достиг лестницы. По дороге вниз остановился раза три-четыре, чтобы не свалиться кубарем, и наконец рухнул в трех ступеньках от выхода. Рухнул достаточно шумно, чтобы привлечь уборщика, который помог ему подняться и потребовал, — Вам что-нибудь известно про пятьдесят тонн сахара?

Эллери только уставился на него в ответ. Потом поднял руку и показал на лестницу.

— Кто-то весь день пытается привезти сюда пятьдесят тонн сахара. Эллери привалил свой вес к стене позади, все еще показывая на лестницу. Потом его рука упала, словно слишком тяжелая, чтобы так долго ее удерживать, и он вышел, нашел такси и добрался до ночного клуба, куда приехали и некоторые киношники, потому что еще было сравнительно рано.

— Да уж, это и впрямь была verklàrte Nacht{451}, сказал музыкальный директор мистера Шмука. — Плохая реклама.

Мистер Шмук нетерпеливо барабанил пальцами по столу, дожидаясь своего заказа, пока мистер Зонненшайн рядом наслаждался запеченной аляской. Мистер Шмук заказал попросту filet de mignon[260].

— Я же говорил, надо было просто купить картины и выметаться оттуда, сказал мистер Зонненшайн, сдувая деликатную филигрань меренги по столу через словесные картинки.

— Настоящая Walpurgis[261]… начал помощник мистера Шмука.

— Заткнись, сказал мистер Шмук, — а то не вижу, как девушка поет.

— Тишшшь и покой. Но-очью святой. Дрееемлет все{452}… пела она, в синем вечернем платье с гармонирующим жакетом-болеро в блестках, заполняя избирательный кружок голубых прожекторов песней, которая оказалась таким фаворитом сочельника, что она пела ее снова.

В почтительных тенях «Раммер-Джаммерский» алабамец солил стейк из Венеры Милосской. Морги подвинул стакан Эллери. — Выпей и вернешься в колею.

Эллери промямлил, мутно глядя в никуда. Из полного стейком рта напротив донеслось, — Брось, если не можешь есть, хотя бы…

Из-за ближайшего столика донеслось, — Мы были здесь и в сочельник. Пытались попасть на великую мессу в Святого Пата, но вы бы видели там давку.

А из зала,

 не

— Спи ит в бес тишины…

     ной

— Что случилось утром? Оно будто было тысячу лет назад, сказал Морги и добавил, обращаясь к Эллери, — Впервые вижу тебя таким охрененно чувствительным.

— И это, промямлил Эллери, продолжая, несмотря на освещенные прожектором аплодисменты. — Его лицо, я все время вижу капли лота на его лице, понимаешь? как чертов венец… из капель пота на лбу, сечешь?

— Сегодня с нами знаменитая звезда сцены и кино… Над поверхностью пустых лиц боролись прожекторы. — Уже довольно поздно, но я знаю, что во всех еще остался дух Рождества… может, пару слов о рождественском веселье для всех?..

Повиснув на микрофоне, звезда стала развлекать: — Счастливого Рождества всем. Рад видеть, что все счастливы. Только смотрите, чтобы Мария не ушла с кем-нибудь другим. Он сделал паузу для смеха — и передышки, — покачиваясь. — Это было самое прекрасное Рождество, что я видел… когда я проснулся этим рождественским утром… вид снаружи был такой славный, что я оставил его там на весь день…

— Вот сволочь!

— Меня ждет баба в «Фритц-Карлтоне»… тараторила звезда.

— Вот сволочь! Как хорошо подал! сказал «Раммер-Джаммерский» алабамец, но никто из его спутников как будто не заметил. Эллери пытался выпрямиться и выпить. Морги тупо таращился в стакан.

— Слушай, чего от тебя хотел правая рука Шмука, когда ты с ним задержался поговорить?

— Мне сделали предложение. Плечи Эллери снова обмякли. — Житие Девы Марии. Снимают в Италии. Зовут меня делать рекламу.

— Слушай, Эллери, Господи, ты же классный парень. Чертовски не хочется видеть, как ты ввяжешься в киношки.

— Какого черта, сказал Эллери. — Надо же время от времени что-то менять.

— Менять? Думаешь, там что-то по-другому? Вся та же хрень, только еще хуже. Здесь ты хотя бы знаешь тех, с кем работаешь, а они знают тебя, у тебя есть друзья. Там тебя никто не знает. Морги таращился в то же пустое место на скатерти, куда таращился Эллери. — Рано или поздно надо кончать с разменами. Меняешь хренову машину на новую, меняешь хренову жену на новую, и только привыкнешь к этой хрени, а какая-нибудь сволочь уже выпускает новую модель. Просто иди в хренов банк. Банк глаз. Банк крови. Банк костей.

— Хорошая идея для передачи, перебил давний член алабамского «Раммер-Джаммера». — Банки как символ прогресса. Банки денег. Банки костей. Банки глаз. Банки крови.

— Мы только что купили отмененную передачу о научном прогрессе, медленно проговорил Морги. Никто из них не поднял взгляд. Жалоба в голосе Морги была тем дерзким разочарованием радиоголоса, который всего несколько часов назад прогнозировал «ясно» и возвращается признать возможность кратковременных дождей, не смущаясь тем, что его слушатели таращились из закрытых окон на ливень. — Вы знали, что в вакууме носовой платок и пушечное ядро падают с одной хреновой скоростью? Вот мы где, в большом хреновом огромном таком вакууме, где носовой платок и пушечное ядро падают с одной хреновой скоростью, понимаете вы меня?

Их спутник следил за шоу, сжимая в руке полую пластмассовую фигурку. Его большой палец переходил от одной дырочки для соли к другой, и огни снова притухли и погасли. Их место заняла призрачная эманация, скрывая реальность, когда выступила расплывчатая голая женщина; розовые ладони, вычерченные фосфоресценцией, держали ее за ягодицы, которыми она крутила перед публикой, будто их мяли тяжелые руки любви (мимолетные, лапающие, промахивающиеся под другими столами в темноте) в оргиастическом насилии.

— Он согласен, сказал помощник мистера Шмука мистеру Шмуку. Потом повернулся к музыкальному директору мистера Шмука. — Ты прав. Verklarte…

— Ты прав. Walpurgis… начал музыкальный директор мистера Шмука.

— Заткнитесь, сказал мистер Шмук, — а то не вижу, как девушка танцует.

Она повернулась и покачала волнующимся фасадом, расцветающим на кончиках фосфоресцирующими розами,

— Зачем тебе с ними связываться? Тот же хренов носовой платок и то же хреново пушечное ядро в том же хреновом вакууме.

— Поезжу по свету, пробормотал Эллери. — Посмотрю, зачем живет вторая половина.

Полгода: одной маркой была «Эльмира», и ее губы беззвучно произносили слова. Отметки на другом письме не поддавались расшифровке, хотя марки были испанскими, и она подняла его на просвет, поджав губы, когда ничто не прервало прозрачность, кроме путаницы размашистого почерка. Без обратного адреса. Она отложила его, взяла с собой первое письмо в путешествие через комнату, чтобы там зажать под мышкой, пока одной рукой настраивала радио и другой включала новый слуховой аппарат. Потом села, опустив голову на спинку, и губы снова подергивались на «полгода», письмо все еще сжималось в руке неоткрытым, пока радио раскочегаривалось с «Милой Бетси из Пайка»{453} на идише, и она таращилась в трещину на потолке.

В дневном свете казалось, что трещина только что прибавила еще дюйм, если не больше, и Стэнли чуть не выпрыгнул из постели за рулеткой. По том опустился обратно под одеяло (простыня уже лежала в чемодане) крепко стиснул челюсти на гудящем зубе, чтобы сдержать образ, который тот вызывал вместе с болью, и лежал в ожидании — словно указаний сверху о чем-то под рукой, чего он не понимал и времени понять уже не оставалось. Его лоб наморщился от усилий ясно поразмыслить, что бы это могло быть, и от этого челюсти наоборот расслабились, и Стэнли тут же резко пронзила боль в зубе, а сразу следом за ней ворвался образ.

Меньше чем через полчаса он блуждал по больничным коридорам.

— Но детка, везти этого в Искью — все равно что везти сов-ву в А-фи-ны, услышал он, подходя к ее двери, и остановился. — И не разрешай мне уходить без ключа от моего сундука, все эти брррр-прекрасные вещи, не могу же я показаться там голым.

Он услышал, как кто-то сказал, — Агнес, я рад, что ты в порядке… и затем,

— Детка это по-твоему в повядке? висит, как товавар в витрине! Жывстокий мальчишка!

Стэнли постоял там, глянув на компанию вокруг ее койки, зажимая острую боль в челюсти, слушая.

— Арни детка постарайся встать, иначе тебя тут посадят в маленький ящик, и ты уже никогда никогда никогда не увидишь белый свет. Арни-марни-тидли-барни, что там у тебя в кармане?

Потом он услышал голос, называющий кому-то адрес, адрес ее матери, на Виа-Фламиния в Риме.

— Медицинский спирт! Тебя нужно отшлепать!

С внезапной решительностью Стэнли отвернулся: он слышал, что в Беллвью есть часовня, и отправился ее искать, спасенный от перспективы по-настоящему увидеть Агнес более терпеливой и явно более благоразумной мыслью поставить свечку за ее выздоровление. И уже был в процессе, двигаясь по коридорам с опаской, словно боялся, что его самого сунут в палату, а то и в смирительную рубашку. Но, пройдя по тому коридору, где открыли свои станции три западные веры, он прирос к месту при виде привидения в банном халате в веселую красно-белую полоску, выходящего из синагоги, с лицом резко знакомым, деликатно интимном в тонкоскулой глубокоглазой девственности неестественных теней, как у дельфийских жриц в подземной тиши, оцепеневших от того, что на свету могло казаться страхом, но во мраке — параличом от пророчества (пока одну не изнасиловали: тогда их заменили женщинами старше пятидесяти). — Здравствуй, Стэн-ли, приветствовала она его, как и всегда, — как незнакомца, которого знала.

— Но… я не знал, что ты… еврейка? сказал он и удивился еще больше, потому что думал сказать, — Я не знал, что ты здесь…

— Там так красиво, сказала она и улыбнулась, как та, что пророчит гибель под падающими колоннами, гибель в море.

Ревностный, навязчивый, он не унимался. — Но здесь? оправился он. — Она всегда была здесь, но только здесь, Стэн-ли, сказала она; и потом опустила глаза и отвернулась. — Но теперь се отсюда отправят.

— Когда? быстро спросил он.

— Вчера, или сегодня, так скоро. Она посмотрела на него, и в этот миг казалось, что расплачется.

— Куда? спросил Стэнли; но она только смотрела на него. — Погоди, сказал он и заговорил быстро. — Ты, ты знаешь ты можешь поехать со мной, да, правда же, можешь поехать со мной. Он взял ее запястье, и она смотрела на него. — Понимаешь потому что… да и тогда все, тогда ты будешь спасе… спасена отсюда, я имею в виду, ты будешь спасена отсюда… Так… погоди, сперва… Он зажал боль в челюсти, словно обозная ее срочность. — Это, сперва мне нужно разобраться с этим, мне нужно к стоматологу но потом я вернусь и мы, и ты будешь… в порядке. Понимаешь я… мы уедем… Вопрос лежал только в его глазах, ищущих ответ в ее больших неподвижных зрачках.

После этого он двигался с неуемной уверенностью. И только выйдя за забор снаружи, зажимая челюсть, но с высоко поднятой головой, и миновав делегацию, помешавшую его запланированному визиту, он вспомнил, что так и не попросил свои очки, а потом — что не поставил свечку.

— Арни-барни-тидли-марни, и он быстро прошел мимо, — встань! Как тебе взбрело в голову звонить жене, даже если и было занято?

Телефон еще звонил, когда Мод вошла. Она слышала его из коридора и чуть не сломала ключ, вставив его вверх ногами.

— Да, что? задыхаясь, сказала она в трубку, — Я? Меня?.. При этом ее глаза медленно поднялись к глазам фигуры, мягко покачивавшейся в двери спальни. — Но ты… почему вы выбрали меня? произнесла она наконец. — Но нет, нет… нет, воскликнула она, и уже на последнем слове трубка снова умолкла там, где она ее взяла, и Мод неподвижно стояла со всем своим весом на ней, таращась, словно ее поддерживали те глаза с другого конца комнаты. Только обмякнув, — когда отлила энергия, которой ее затопил телефон, так долго молчащий, и она с уколом боли расслабилась в своем поддерживающем корсете, — Мод прервала связь их взглядов и поднырнула под висящую фигуру, в спальню снять пальто. А малыш так там и висел, молча сидя в этакой спасательной беседке, которую она соорудила из шорт Арни и веревки, — спасательной беседке, не тянущейся ни к кораблю, ни к берегу, качающейся мягко, чтобы усилить покой ее обитателя, чьим единственным занятием было сверлить Мод своими прозрачно-голубыми глазами.

В спальне она отсутствующе смотрела на то, что свернулось на комоде: только этим утром, разыскивая в телефонном справочнике свой байк, она беспомощно наткнулась на «Компанию „Бандажи с Гарантией", все бросила и так и не узнала, что осталось от ее крошечного банковского счета. И вот оно лежало, круг стали в ткани, сужающейся, чтобы расширяться на конце в подушке, приподнимавшейся из верха платья достаточно, чтобы напоминать открытый капот, а всю свернутую длину — кобру в коварной засаде: и она поспешила мимо, ткнув рукой в кнопку выключателя.

Кухонная раковина была забита тарелками. На пути туда с младенцем в руках она споткнулась о ботинки Арни, которые выставила, пустыми, на середину комнаты.

— Самая популярная хозяйка недели!., сказала она бессильно, отмывая сперва тарелку, потом крошечную ножку, потом чашку. — Позвонили спросить, хотела б-бы я устроить обед для своего… а они все обеспечат и все сделают и потом п-подадут… п-продадут столовые приборы моей… моей… И я спросила, почему выбрали меня, и она сказала, мы завязали глаза девушке, и она нашла ваше имя в телефонном справочнике, это большая… большая честь, быть выбранной… выбранной самой…

Глаза не сходили с нее. Головка младенца не была конической, как и не производила такое впечатление; но если сразу отвернуться, этот образ формировался в голове, и потом, сколько ни гляди, ни рассматривай со всех стратегических ракурсов, уже было не смягчить оставшийся безмятежный образ. Помыв почти все тарелки, Мод потянулась к шее, но вдруг приложила оба больших пальца к основанию головы младенца. — Вот здесь должно быть больше, прошептала она, потом положила туда всю ладонь и, наконец, отшагнула и отвернулась от прикованного взгляда, словно разрывая узы. Она оставила младенца в раковине вместе с последними тарелками и пошла в гостиную, где включила радио, снова споткнулась о пустые ботинки и задумчиво постояла перед тем, как взять трубку и набрать номер, который аптекарь написал на флаконе в ее руке.

— Друзья, время продавать бриллианты настало…

— Алло? Можно купить у вас морфин? Что? Нет, я имею в виду простой морфин?..

Борьба выдалась долгой, словно сам образ удерживал Стэнли в кресле, пока трудился стоматолог. И было время для агонии раскаяния, ведь он просто вышел из автобуса на маршруте через город и зашел к первому же стоматологу, чью вывеску увидел, вверх по лестнице, к человеку, о котором никогда не слышал и который явно никогда не слышал о нем. Они напрягали и тянули друг друга, Стэнли — кресло, доктора Вайсгалл — Стэнли, и чем дольше это длилось, тем больше он волновался, потому что стоматолог и сам был в расстроенных чувствах. У него были тяжелые руки, ему бы не помешало побриться, он обильно потел в своем белом халате. И затем, пока Стэнли еще лежал, вцепившись в подлокотники с окоченением сконцентрированного ужаса, он услышал голос, открыл глаза и увидел, что ему протягивают в тяжелых щипцах. — Уже выдернули? пытался спросить он, — Уже все? Но не контролировал ту сторону рта. И все-таки попросил его перед уходом, чтобы забрать, завернув в марлю и обрывок газеты. На улице мертвая сторона языка потыкалась в оцепенелую пустоту в челюсти, и он остановился сплюнуть кровь в канаву. Прохожие поглядывали на него с неприязнью, презрением, порожденным знакомством всей Четырнадцатой улицы с такими образчиками, поскольку получилось у него скверно, слюна налипла на подбородок, свисала и капала с непослушной стороны рта, поскольку платка у него не нашлось.

В окне над ним доктор Вайсгалл наблюдал, как Стэнли пошатывается, сталкивается с урной, ребенком, другой шатающейся фигурой, попытавшейся обнять его как собрата, и, наконец, исчезает из виду. Затем снял белый халат и постоял минуту, потирая подбородок. После чего, словно уже достаточно откладывал какой-то чужеродный, нечаянный, но тем не менее сковывающий долг, взял письмо, пришедшее этим утром, открыл и уставился на страницы, набирая номер полиции, чтобы сообщить об анонимных гонениях:

Дорогой доктор Вайсгалл.

«Я», что это значит? инициал вашего имени, да? Книга, которую я напишу, будет называться «Цветы дружбы», потому что помните ли Прежде чем увядают цветы дружбы, увядает дружба{454}, так вот об этом будет моя книга.

Мы отреченные{455}, доктор.

Почему нас любят и доверяют нам по не тем причинам, причинам, о которых мы часто ничего не знаем, а потом они разочаровываются. Всегда разочаровываются. Иногда хочется просто прекратить, все прекратить и всех поблагодарить. Что они делают? Освобождают нас, когда предают. Это слишком просто, доктор? Это потому, что мы можем разделить со всеми, кого знаем, частицу Нас, ту частицу, которую он требует, поскольку остальное мы не предлагаем, потому что остальное он и не узнает и, что еще важнее, не поверит, что это мы, и потому мы думаем, может, лучше просто все отложить и не забивать ему голову. Потом смотрите, как он изо всех сил и изо всей потребности строит целых Нас из этого осколка, Нас, которых мы бы сами узнали с трудом, но отреагировали бы с любезностью, но лучше со страхом, лучше опасаться и бояться, ведь однажды он поставит это перед нами и кто тогда скажет, Это вовсе не мы, почему он так зависел от этих Нас, которых соорудил с такой любящей заботой разве нет? О как удивлен он и разочарован! Как мы его подвели как подвели! Он разгневан и глубоко уязвлен, предан! Предан! Не верьте Нам, цветам дружбы. Все это время мы ищем вне его то, что, как он думает, нам предложил так честно, такой он честный, такой честный. Ищем в нем и везде место, где можем поделиться частичкой, но не больше, а есть ли тот, с кем можно не делиться ничем? А есть ли тогда гот, с кем можно делиться всем? Нет нет нет но они не понимают. Их было слишком много, доктор. Вот, вот, видите?

Ваша любезность есть лицемерие Они дали вам все, он разделил с вами все что имел. Вы его об этом просили? Нет, он отдал, такой честный и такой искренний. И однажды он узнает, что внутри вы ничего не приняли понимаете.Приняли только внешне, как рукопожатие. Он разгневан и принижен, теперь не ради вас, а из-за вас, притворившихся, что делитесь, и не поделились, но отдали, и при отдавании отдали в обмен лишь осколок понимаете. Какая же малость из нас встречает какую же малость других. Так однажды он вспомнит свое доверие вам как слабость, и чтобы изгнать ее, изгонит вас, потому что вы приняли доверие, то есть сослужили свою службу, и теперь он старше, и лучше недружба и прижженная слабость, чем дружба, которая помнит.

Почему вы не отвечали мне столько времени? Что вы требуете?

Почему относитесь ко мне так же, как они, будто я в точности то, чем хочу быть. Почему мы так относимся к людям? Но ведь относимся же, все так относятся друг к другу, говорят У меня были такие-то поражения и разочарования, но ты, кого я встретил, ты знаешь, что скажешь, двигаясь согласно своей природе, что здесь вся в цвету, зато я еще не понимаю, я еще не понимаю. Раз мои беды — не ваши, а следовательно, у вас их нет вовсе, но живете вы одиноко внутри себя, а следовательно, вот мои беды и мы их разделим. Какие они честные, срывают цветы с такой легкостью и такой заботой.

Если выйдете в летнюю ночь, вы это поймете, вышли с лицом оголенным для тьмы, а затем — тяжелая от влаги паутина меж магнолией и тисом шлепает свою волглую нежность вам на лицо, тогда вы поймете, о чем я говорю. Здесь он заключает дружбу вопреки всему, выманивает доверие, как говорится, не упускает шансов найти ваши хрупкости, в чем вы проигрываете и насколько слабы, и не упускает шансов дать знать, что знает о них, наконец не упускает шансов заверить в своей дружбе вопреки им и всегда вопреки им и значит, как же вам повезло иметь его в друзьях! слабо говорит о вас приятные вещи у вас за спиной.

Или где-то еще, никогда не живите в конце прямой дороги, ест и только не смотрите в ее конец. Там вдали двое встречаются и бьются, где вы? Они же бьются из-за вас, поблекших, поблекших, Один говорит, Этот — мой друг, но ты и я так отличаемся, что Этот не может быть и твоим другом, потом каждый втайне говорит, если Этот его друг, то Этот не может быть и моим другом, потом смотрят друг на друга и говорят Мы такие разные (а они так говорят, потому что не знают друг друга), что Этот не может быть другом ни одному из нас, но станет нашим общим лицемером, и тем не менее сейчас узнанного нужно отблагодарить за то, что свел нас вместе и мы, такие разные, будем друзьями, но друзьями честными, поскольку, понимаете, есть то, чем мы друг с другом не делимся.

О доктор, как предвзяты кроткие.

Тогда почему вы так долго мне не отвечаете?

Запрещено входить в сад с цветами в руках{456}. Это была табличка на французском на воротах французского сада, понимаете, и прочитайте ее хорошенько и вы поймете. Словно понять значит простить! Мы находим тех, с кем можем ничем не делиться. О, держитесь за них крепче и берегите, ибо они никогда не скажут Я тебя раскрыл! О. О. Скажут, доктор. Даже они, они скажут, Я тебя раскрыл! ибо с самого начала было ясно, что у нас ничего общего, и как раз это мы и разделили, не ничего, а знание, что у нас ничего общего, которое я разделил с тобой, но ты, что ты отдал мне взамен, кроме ничего:

Я тебя раскрыл! Они вас за это убьют они убьют. Потому добрый доктор сделайте друзьям одолжение, уйдите и умрите и тем объедините их.

Все намного хуже перед тем, как стать лучше, доктор. Светясь, они дали вам то, чего вы не хотите, их скуднейшее сокровище. Мы не скажем, мы не скажем, пока однажды они не возьмут все и не приколотят одно к другому героеславо{457} и ваше предательство станет очередным гвоздем в гроб любви.

Удовольствие быть раскрытым. Очень расслабляющее удовольствие. О, я так много читала, доктор. Столько чувствительных вещей, как же они чувствительны — те, кто не страдает. Они желают себе самого лучшего, искренние люди. Не с трубами, доктор, но я вижу, как Господь Воинств прикладывает свою огромную голову у выступа на северо-восточном конце Острова, где мыс поднимается из воды, а мы все здесь на пляже, в некой безопасности. Они все будут знать, что делать, остальные на пляже, ведь они узнают Его и последуют какому-нибудь удовлетворительному рецепту, но, доктор, вы и я, что мы сделаем, как не посмотрим удивленно — поднимем глаза от чего-нибудь в мягкой обложке, что хорошо продавалось двадцать лет назад, или от сериала без начала и без конца в журнале, найденном на веранде, от пятки пляжной туфли, которую надо починить, или от зажигалки, которая не работает из-за набившегося песка, или от циферблата однодолларовых часов, которые мы всегда туда берем, потому что они показывают время даже с набившимся песком, поднимем взгляд и посмотрим удивленно и смиренно. Вы и я, доктор, на пляже.

Он говорит о вас и гадает, где вы. Зовет вас Инди, своим эгоистичным голосом, смиренным от разочарования. Почему кроткие так эгоистичны?

Вы удивитесь, как важны бары для людей, которые не читают книги, доктор. Порой я могла бы расплакаться, а порой и плачу. Я вспоминаю «Дезертира»{458}, драму, которую исполняли собаки и обезьяна в Сэдлерс-Уэллсе в 1785-м, — и могла бы расплакаться. Я вспоминаю Футбольных Песиков Фредди — и могла бы расплакаться. Я вспоминаю вереницу имен, имен из популярных книг, имен для детей, потом отнятых у них взрослыми для книг, которые никто не читает, — и могла бы расплакаться. Кажется, где-то в Африке сделали русалку из обезьяны и трески, я видела ее фотографию.

Я помню там сырость. Помню вишню на голубом керамическом блюдечке, в пятнах капель и плесени, сигареты, слишком хрупкие, чтобы курить, с бурыми пятнами, появлявшимися на белой бумаге, когда они горели, и оставлявшие сырую линию на каменном подносе, и все это время снаружи зелень работала как одеяло — трава, жимолость, клематис, папоротники, высокие сорняки, в том числе необузданная дикая морковь, кустовые розы и ежевика без цветов или плодов, такие занятые ростом, и помидоры, упавшие в высокую траву, паутину, выросшую и тяжело провисающую от сырости, одежды, липнущие от сырости, и без чулок полые и сырые туфли. По всем поверхностям плакала покраска, и сырые провода свободно рассылали электричество по лампам. Пыль забиралась в страницы раскрытых для них книг. Мы их приглашали, они не пришли но запомнили жест.

Доктор, в конце концов важность размножения.

Помните Rue Gît le Cœur[262]?

Что он сказал? Что он сказал? Их там трое, это непереносимо. Третий свидетель должен уйти, чтобы вошла двусмысленность, и в таком обществе уже можно уверенно творить с двумя, в безопасности наедине с недоверием.

Имена очень важны.

Как можно всерьез иметь дело с человеком по имени —? спрашивают меня.

Если бы я задолжала вам денег, тогда бы вы мной заинтересовались, тогда бы вы следили за моей карьерой с интересом Я об этом думала, доктор Ведь после приобретения долгов нужно ожидать платежа Платить придется, и, скорее всего, куда хуже в пропорциях к легкости и вере, с которой они заключались. Вы ее понимаете, доктор? Изнасилована за тремя границами штатов, на заднем сиденье машины своего дяди, ведь ее дядя, с кем она жила, лежал мертвый на полу кухни, изнасилована в пустом кинотеатре и на кукурузном поле, где полиция наконец загнала его, убила градом пуль и спасла ее, она возражала, я же только хотела Романтики, доктор. И даже тогда неважно, насколько любишь, нельзя вернуть долги, заключенные в прошлом возлюбленного, и так же нельзя вмешаться в то, как их пытается вернуть возлюбленный. Но платить нужно, нужно хоть и не можешь.

Доктор, видно вашу честность.

Ну что ж, знаете самое худшее? Когда он подтверждает ваши обвинения. Вы обвинили его, и как же жестоко он требует доказать обратное, потом остается разве что стоять и смотреть, вопреки ему смотреть, как он делает все, в чем его обвиняют, и что он, как надеешься все это время, опровергнет? Смотреть, как он не в силах уйти, сперва не сделав хуже, и чем больше он настаивает на своем праве, тем больше его подтачивает, пока все не кончается тем, что он боялся больше всего: он воссоздает и доказывает вашу правоту.

Как мы беспомощны, когда правы.

Ведь трудные времена и испытания не делают человека сильнее, как нам рассказывали в детстве, удача делает сильнее, но другие люди делают слабее и хитроумнее, понимаете, и они создают его обстоятельства, которым, когда приходит удача, он будет сопротивляться, создавая обстоятельства, которые сделают его тем, что он есть, не хорошим и не сильным. Вот что бывает из-за тяжелых времен и бедствий. Плохие обстоятельства — единственные, где мы узнаем себя, и когда удача уходит прочь, прочь, мы не можем взглянуть ей в лицо, увидеть себя с удачей и альтернативы нет, никакой, только бежать перед лицом удачи и в устрашающем утешении одиночества находить средства, чтобы строить знакомые пейзажи неудачи, где мы ступаем с уверенностью, и она нарастает, становится хуже и вопреки себе мы видим себя полнее, и вот там мы снова драгоценны.

Что бы я сделала на его месте? Так говорят люди, и говорят всерьез, потому что не понимают этого. Иногда я вычищаю адресную книгу, и это чудесное чувство, хоть и труд. Вот почему я вам не звоню, телефоны опасны, они отделяют нас друг от друга и не потому ли, что мы неправильно ими пользуемся? Человечно, мы относимся к ним так же, как к другим людям, принимаем за должное услуги, на которые они не претендуют. Но мы вынуждаем телефоны осквернять близость, хотя они претендуют на ее сохранение, поддерживая в ней жизнь только в ее опасных непосредственных симптомах. Скажите слово, скажите мне тысячу по телефону — и я ухвачусь за неправильное, будто вы произнесли его после долгих размышлений, тогда как я его только спровоцировала, я ухвачусь за него из тысячи, чтобы спровоцироваться и швырнуть обратно с тем, что имела в виду не больше вашего, с тем, за что уже можно ухватиться вам и унести схваченным с собой. Все, теперь мы раздельны! Доктор? Вот почему я не звонила вам, отправляю только симптоматический осколок себя своим голосом, где вы не видите мое лицо, а сидите и таращитесь на дела собственного сокровенного я, расставленные, как мебель, но не мое лицо, которое я так долго выстраивала ровно для этого мига, придумывая вам письмо, где вы увидите мое лицо доктор и всю меня напоказ, что еще я могу отдать за прощение?

Это ничего, мы служим им лучше, чем они знают, пусть даже существуем. только чтобы они нас отвергли, ведь они не понимают, как мы с вами, доктор, и чтобы быть уверенными в одном, нм нужно отвергнуть другое. Я помню, мы хорошо им служим. Многие должны сделать вас несчастным, прежде чем начнешь принимать их всерьез, так они честны. Вы помните зависть, когда она еще звала себя восхищением?

Мы хорошо им служим, иконы их отчаянного и праздного производства, и о! когда мы предаем их, будучи другими «я», и икона разбита, доктор, растут ли они? Или мастерят ее снова и в другом месте, такую подробно одинаковую, отличную лишь в той степени, чтобы они не признали ее за уже раз предавшую. Мы хорошо им служим, доктор Вот что я делала, предлагала свое тщеславие, когда думала, что его примут с доверием, и обнаруживала, что его хватают с отчаянной серьезностью во всей уверенности, что способна породить зависть. Затем принимаешь уверенность — и закладываешь основу для недоверия. Вы читаете, доктор? Дочитали до этого места? Вы тоже всегда уверены, что нашли ответ под рукой, требуя его именно там, внятный и воплощенный? и потом вы уже преданы? и кто вас предал? Как много вокруг вас таких, кто никогда вас не боялся? всегда доверял из страха, что вы больше одного? Как много разделят то, что можно разделить, но не боятся разоблачить, просто разоблачить без всякой уверенности и без тайного разделителя, все те вещи, что нужно осмыслить наедине с собой в приватности, зная, что они существуют, но уважая вас за уважение этой приватности как факта, чем она и является доктор я вас подловила?

Там ли вы, остров ли в их прошлом, плывущий, либо каменная отмель, и, отплыв назад, они встречают вас с криками радости и узнавания? В самом деле, они отправляются назад, только чтобы достичь вас, высадиться и войти в то же удовольствие с узнаванием, даже наслаждением, разделить с другими, кто там нежился, или чтобы встретить тех других на пляже и сразиться с ними? Или, отправившись куда-то дальше, они замечают вас походя, отмечают ваше присутствие с улыбкой — или жирно черкают на карте и обходят далеко подветренной стороной, чтобы дальше встретить других на встречном маршруте и предупредить о ваших опасностях там, где вы лежите в прошлом, хотя для других это будущее, и они проложат свой курс соответственно. Или, отправившись назад, они проплывут как бы то ни было близко или далеко с пожатием плеч да пренебрежительным взглядом, не помня ничего, кроме засушливого побережья. Или вы движетесь, как, нам рассказывают, частично движется под поверхностью Саргассово море, и никто не знает с уверенностью, куда именно, что требует бдительности и нерешительной тревожной аккуратности.

Вы когда-нибудь об этом задумывались — что прямо сейчас в это мгновение все до одного из них где-то реальны? Папа и президент и также некоторые уцелевшие короли, те, чьи секреты мы знаем, и те, о ком мы знаем не больше, чем нам сообщит по секрету газета, все те люди, кого вы встречали, и все те люди, кого встретите, и все, кого никогда не встречали и никогда не встретите, все они прямо сейчас в это мгновение где-то реальны. Даже когда не говоришь о них, не думаешь о них, может, даже не вспоминаешь, несмотря на все те оскорбления они где-то реальны Будто им наплевать! В это самое мгновение они реальны прямо сейчас. Это слишком тяжело осознавать, и все равно они осмеливаются, но это с лишком тяжело.

Из окна поезда я вижу места, где никогда не бывала, угол улицы с фонарем одним вечером в Нью-Бритене Коннектикут, и я возрыдала. Ведь хуже быть одной без кого-то, чем просто одной. Почему я вспоминаю зелень, этот цвет, когда цвет был больше, чем собой, зелень на закате после дождя когда она ослепляла жизнью, доктор кем мне надо было стать, пьяницей или монашкой, раз они не полюбят нас так, как мы того хотим, и монашкой или певицей, певицей или ребенком, доктором или только нерожденной? Ибо когда она лежит в одиночестве, занимаясь любовью, как думаете, пока ло кольцо скользило вокруг ее пальца, пока она вдыхала горячечную тьму, думаете она представляла его дыхание на ней? воображала его красоту? или свою собственную, и только ту красавицу, кем она будет… А теперь вы обманули меня! вошли так в сад, принося срезанные цветы в руках. Вопреки запрету, который даже вы не могли не заметить, так значит вы это нарочно? Да, я понимаю, почему вы не можете простить, любить и простить, если прощение возвращает нашу невинность и чужая любовь подтверждает все то прекрасное, чем мы хотим быть, а любить значит всегда прощать то, чем мы не являемся. Почему любовь божественна, потому что только божественность может вернуть невинность. Вы знали мой секрет, не так ли, раз вошли с букетом, любовь-в-тумане, любовь-в-праздности, любовь-лежит-в-крови{459}, вы знали самое худшее не так ли. Но времени не было. Жимолость разрослась и накрыла все одеялом и задушила. Рухнула виноградная беседка, не под весом плодов, ибо птицы унесли все ягоды прочь, но под весом лоз. Я помню падубы, где женский стоял один на переднем газоне, а мужской корчился прочь против ветра, вы это знали доктор? Тогда все росло слишком быстро, и в попытках удержать это не было никакого толку. Все росло слишком быстро.

Но при чтении рука противоречила собственной цели: ведь требовалось время, чтобы расшифровать строчки, написанные в исступлен ной спешке; но было просто читать те, что написаны с аккуратными болезненными паузами, написаны медленно, чтобы принудить и читателя читать медленно и внимательно, — привычка, которую она могла выработать из бесед.

— Простой морфин, доктор?

— Лучше поставьте ей полграна.

— Кажется, на этом этаже его нет. Мы даем «Пантопон».

— Ладно. Доза в сорок миллиграмм.

— Хирургия рекомендовала «Трилен», с ингалятором?..

— К черту Хирургию.

— Да доктор. А теперь… продолжила медсестра, поворачиваясь, — мисс Дей, или миссис Дей, миссис или мисс?., как именно? Наверняка миссис, сказала она лукаво, заметив на прикроватной тумбочке письмо, адресованное миссис. Оно было от страховой компании и сообщало, что при получении ее подписи на приложенном бланке Агнес Дей будет доступна сумма в двадцать пять тысяч долларов ($25,000.00) по страхованию жизни ее мужа, упавшего с барного стула в Голливуде.

— И какой интересный молодой человек приходил вас навестить сегодня вечером! Что там, я бы и сама стала буддисткой, только чтобы он со мной поговорил. Четыре благородные истины! и благородный восьмеричный путь! Что там, жизнь и правда страдание, правильно же… пока просто полежите спокойно. Медсестра закончила прибирать койку и вышла из частной палаты, куда только что перевели пациентку, и бормотала, проходя по отделению, — Но сказать, что страдание вызвано желанием?.. и та история о епископе… Уатли?..{460} которую она пересказала медсестре в рецептурной, — И вот этот епископ спрашивает молящегося перед маленьким колесом, кому вы молитесь и чего просите, добрый человек? а тот и отвечает, Я никому не молюсь и ничего не прошу…

Но эта медсестра тоже только пожала плечами, выдала прописанный «Пантопон» и принялась дальше поправлять веселенький платочек, приколотый к блузке, и распутывать простой золотой крестик, чья цепочка зацепилась за пуговицу.

На обратном пути ночная медсестра задержалась укорить бесформенную фигуру, наполовину выползшую из койки в темноте, чтобы услышать секрет из тихо бормочущего радио, — Очередное убийство.

И потому для действительно первоклассного развлечения слушайте…

— Ну все, мистер Дженнер, завтра будет новый день. И она понесла свою жизнерадостность, а заодно — препарат и чистый стакан обратно в частную палату. Она включила яркий свет и начала уже говорить, но ее застиг врасплох корабельный гудок, очень близко на реке, и она подождала, наливая воду в чистый стакан на прикроватном столике, рядом с цветами.

— Какое же красивое растение! сказала она, и ее пациентка повернулась: до этого момента антуриум скорее выглядел довольно непристойно.

Практически единственным, кого не запугали до молчания ревы гудка, был Арни: они разбудили его достаточно, чтобы он приподнял голову и заговорил впервые за два часа. Он сказал, что уже поздно и, кажется, ему надо позвонить жене. Но говорил неразборчиво, а рев отплытия затопил все остальные звуки.

Он был в веселой толчее на прогулочной палубе, где кто-то встрепенулся спросить, — А где Ру-ди?

— Детка этого ты найдешь в каюте для новобрачных. Одного.

Гудок снова ревом погрузил их в молчание. Арни ожил и заговорил.

Наверху высокая женщина сказала, Боже мой, как по-твоему, что нам досталось по соседству в этом круизе… ты только послушай?., пьянка?

Ее муж отставил бокал и уставился на список пассажиров первого класса. — Двое сенаторов Соединенных Штатов, сказал он наконец и снова поднял бокал.

На корме, так близко, как он только мог подобраться к своей жене и двоим с нею, пришедшим его проводить, Дон Билдоу снова помахал и выпрямился. Жена что-то ему крикнула. Он помахал. Было за полночь.

— Если не можешь вести себя хорошо, веди себя осторожно, повторила она. Он помахал. Потом, — Ой! Ой! Ой! Смотрите!., он забыл таблетки метилтестостерона, у него же без них ничего не получится. Смотрите, он не взял свои таблетки метилтестостерона…

Дон Билдоу помахал рукой. В другой он держал очки в пластмассовой оправе. Ветер встрепал его буро-желтый галстук. Снизу он выглядел так, будто его похищают пришельцы.

Снова заревел гудок.

— Детка, с твоей стороны было мило проводить нас, но лучше скорей спускайся… мы отплываем.

— Но я тоже пвыву.

Концы были отданы, и корабль — размером с областной центр — начал гротескно пятиться, теперь словно стыдясь своих габаритов, как футболист, сдающий назад из кукольного домика. Наконец, развернутый в нужном направлении шестью буксирами, он вернул чувство собственного достоинства с властными клубами дыма и истошным воплем пара, пониженным достаточно, чтобы звучать, пронизать ущелья на берегу и вернуться назад частицами, одна другой слабее, как будто остров не желал с ними расставаться.

Стэнли хорошо ниже ватерлинии открыл свою дверь и выглянул в коридор. — Все хорошо, сказал он, — выходи.

Уже показались другие паломники, и Стэнли несколько минут назад встретил священника, тут же ему приглянувшегося, человека с пухлым лицом, который легко носил жовиальность, но мог в мгновение ока восстановить средневековую строгость, все время скрывавшуюся, понимал собеседник, в его душе. Его звали отец Мартин, и он отвечал за большое число паломников, из которого некоторых вез на грядущие церемонии канонизации в Риме, которые Стэнли тотчас понадеялся как-нибудь посетить. Они замечательно поладили за пару минут.

— Выходи… повторил он и взял ее под руку. — У тебя нет пальто? Ты не взяла никакого пальто?

Она посмотрела на него и покачала головой, с глазами невозможно большими, показалось ему, когда расширились его. Затем, словно осознав тепло ее локтя в своей руке, он взял ее холодную ладонь и повел на открытую палубу.

Она не взяла багаж, только котомку, а что в ней было, он и не представлял, кроме книги в мягкой обложке, привязанной снаружи. На ней значилось «История Барбары Убрик»{461}. На обложке была иллюстрация с подписью, «Удушение младенца». И ниже, «Почему монастыри прячутся за высокими стенами, решетчатыми окнами и запертыми дверями».

— Но… где ты это взяла?

Она посмотрела на него теми широкими глазами, мгновенно испугавшись его гнева, но без вызова, без вопроса, только с тем, что он наверняка оправдан. — Ан-сельм, ответила она; от этого он быстро отвернулся, вернул книгу на место, обложкой вниз, и замер, глядя в сторону, не выдержав печальную надежду, что на миг пронизала ее пустое лицо, и яркого удовольствия, что почти бросало вызов в ее глазах из-за того, что им предстояло разделить, ради чего он взял ее с собой.

Она почти не говорила, только когда он говорил с ней, да и то если задавал вопрос, на который она отвечала очень медленно, взвешенно и кратко. Хотя однажды выпалила, — Значит, паломникам тоже нужен паспорт? Или мне раковину надеть, и он меня узнает и будет знать впредь… Чем обезоруживала Стэнли: что она могла знать о Сантьяго-де-Компостела? или когда с тем же светом, готовым пробиться в глазах, дожидаясь только его подтверждения, она спрашивала, Правда ли мыши съели сердце святой Гертруды? — Ведь она их святая покровительница…

Сейчас же он убрал от нее руку и стоял, уставившись на огни Джерси, не в силах поверить, что это Нью-Йорк — и он его покидает; и столь же ужасно уверенный, что так и есть.

Даже сейчас имя Ансельма повергало его в замешательство, сейчас еще больше, если то, что сказали несколько вечеров назад, что сказала Анна и они приняли, если это правда: а если это правда, значит, правда и все остальное.

Одной рукой он сжал в кармане завернутый в марлю и газету зуб, как сон Ансельма, — Ты мне снился вчера ночью… Я знаю, что ты, не иначе как ты… и зуб чуть не прорвался, чтобы впиться в ладонь. В ответ вторая рефлекторно поднялась взять ее за руку — и промахнулась, хотя ее рука на поручне вовсе не двигалась: промахнулась так, что костяшки задели голую кожу и она обратила свою ожидающую отсутствующую красоту на него, с глазами неморгающими несмотря на то, что ветер нарастал и по верхним палубам налетел на них в полную силу, пока она ждала, дожидалась его вспышки гнева: и Ансельм не развеивался, был еще ярче, на полу, ritu quadrupedis, — Суккуб…

Дерзкое мгновение улыбки на ее лице спровоцировало его на, — Тебе не холодно? До его вопроса она могла быть где угодно; теперь с его подачи улыбка и тепло, если это можно было так назвать, покинули ее. Она содрогнулась, три раза или четыре, резко, словно искупая всю мелкую дрожь.

Он отвернулся, не к берегу — или где мог бы быть берег, — а вперед; и увидел только человека, склонившегося над поручнем палубой выше, человека в Честерфилде с поднятым воротником, черном хомбурге и с вытянутым лицом, которое словно опустошалось через треугольный подбородок, и — это проблеск золота, у рукава? палец?

— Не хочешь зайти?

Немного погодя он оставил ее там и, содрогнувшись от холода, спустился в каюту сам. Вверх и вниз — движение корабля становилось привычным и неизбежным для сотен людей, единственным взаимоотношением, что скрепляло их вместе.

Уже за Нарроус и в Лоуэр-Бей, за Сэнди-Хук и на глубине в десять морских саженей Стэнли осознал, что давно оставил ее на палубе, и снова поспешил вверх по лестницам и коридорам с тревогой на лице.

Ее не было там, где он ожидал. Но его уже достаточно сбила с толку незнакомая обстановка, чтобы засомневаться, тут ли он ее оставил, у поручня, и Стэнли начал звать, когда волна ударила в борт и подняла брызги, забив голос обратно ему в глотку. Он быстро развернулся и посмотрел на воду, в ужасе.

Он услышал, как она зовет его; и его лицо стало еще испуганней.

Она была палубой выше, махала ему. Он увидел ее там с огромным облегчением, наконец-то, и увидел, как стоящая рядом с ней тень повернулась и исчезла в темноте. Когда она спустилась, он не мог отругать ее за то, как она его напугала, и поэтому укорил, — Не надо туда подниматься, там Первый класс… и открыл дверь с большим трудом, чем считал необходимым.

— Там с тобой кто-то был?., ты с кем-то разговаривала?

— Только с холодным человеком.

— Ну что ж ты… будь осторожней, нельзя просто разговаривать со всеми подряд.

— Так он и сказал, когда услышал, как она поет.

— Кто?

— Холодный Человек.

Внизу лестницы, ведущей в первый класс, Стэнли увидел, как спускается отец Мартин, и отпустил ее руку. Потом так же резко взял опять, выше, где был рукав, и двинулся решительно, замедлив шаг и тем самым ее, для приветствия, представления, объяснений: но отец Мартин прошел мимо, глядя ему прямо в лицо, не говоря ни слова, без намека на узнавание, и средневековые черты его лица бледно выделялись, словно Стэнли увидел привидение.

У маяка Амброз поднялся шум. Корабль чуть не раздавил шлюпку, в которой китаец, снаряженный тремя дорожными картами Нью-Джерси, уверенно правил путь домой и уже добрался так далеко от суши, куда его провезли контрабандой так много лет назад.

Но Стэнли услышал об инциденте только пару дней спустя. В коридоре перед ним она начала петь, очень тихо,

— Блаженная Мария пошла погулять… За рекой Иордан{462}

— Где ты это узнала? потребовал он ответа.

— Песню, которой ты ее научил?

— Но я… я никогда тебя этому не учил.

— Стефан встретил ее и заговорил…

— Кто этот… холодный человек? перебил он ее снова.

— Холодный Человек, и он носит руку, как тот парень.

— Как… в каком смысле, в перевязи?

— В черной.

Внутри Стэнли встал, рассеянно глядя на «Историю Барбары Убрик». Потом взял ее котомку с кресла, где собирался спать.

— Блаженная Мария пошла погулять…

— Иди сюда… сказал он, встав на колени рядом с кроватью, где уже висело пожелтевшее распятье, бормоча Pater noster qui es in coelis[263], которому собирался научить ее, в колени впилась металлическая палуба. Двигатели взревывали в постоянно возобновлявшихся рывках вперед, пока ее колено, когда она опустилась рядом с ним, толкало ее вес к его руке, и обратно, и снова к нему тяжелее, когда нос далеко впереди содрогнулся, уходя под волну, на двадцать морских саженей воды, и, не говоря ни слова, он низвел ее.

Предыдущая главаГлава 19 из 23Следующая глава